Неразрезанные страницы

Еврейское царство

Ламед Шапиро. Перевод с идиша Исроэла Некрасова 18 августа 2024
Поделиться

Поэт и прозаик Ламед (Лейви-Иешуа) Шапиро (1878–1948) прожил трудную и беспокойную жизнь, со множеством переездов между Киевом, Одессой и Варшавой, а далее Лондоном, Нью-Йорком и Лос-Анджелесом. Творческое наследие оставил камерное. В этом наследии велика была роль русской литературы, в частности Достоевского. И среди рассказов Шапиро попадаются настоящие жемчужины. Они впервые переведены на русский язык и готовятся к выходу в свет в издательстве «Книжники».

Продолжение. Начало в № 374–388

Из записной книжки

1

Хочу вам одну историю рассказать — про себя. Но вы не подумайте, может, это и про вас тоже. Сейчас увидим.

Есть у меня друг, коммунист. «Настоящий», из тех, кто «состоит в партии». Он обижается, когда она поступает не так, как он считает нужным, но из партии не выходит. И обижается. И делает, что прикажут. И опять обижается. И опять делает, что прикажут.

Однажды случайно встречаю его в гостинице, в одном городе недалеко от Нью‑Йорка. Я по делам фирмы разъезжаю, продаю кое‑что. Какая разница, что именно. Неважно.

Ну вот, уже собираясь уезжать из гостиницы и из города, рассказываю своему другу:

— Как ты помнишь, у меня с желудком проблемы, не про тебя будь сказано. Поэтому еду, которая мне подходит, всегда с собой беру: коробки, банки, пакеты, бутылки… Зимой в гостинице за окно ставлю, чтобы на холоде лучше сохранялось. Ну вот…

А вчера смотрю, баночка горчицы пропала. Еще банку с холодным мясом туда ставил — крышки нет. Выглянул в окно на «аллею» — закоулок за гостиницей — так и есть: вижу, желтеет внизу нечто очень неприятное, а рядом жестяная крышка валяется. Ну, понятно! Прислуга, черная, негритянка, уронила.

— Как отвратительно люди работают! — говорю другу. — Как нерадиво, небрежно, неаккуратно свою работу делают — любую работу!

Мой приятель молчит.

— С другой стороны, — продолжаю, — а почему она должна работать «аккуратно», если на ней несколько этажей за ничтожную плату? И ей плохо, и мне неудобно. Ну, захотелось ей попробовать, что у меня там за окном, так попросила бы! Там всего‑то на несколько центов. Что мне, жалко? А так, не упади крышка вниз, я бы, может, и не заметил, а потом сам бы стал есть. Бр‑р‑р!.. А теперь дозваться ее не могу, прячется от меня. Понимаете, до чего мы людей довели? Боятся нас… А я ничего плохого ей делать не собираюсь. Наоборот, уезжаю, хочу несколько центов дать, а она спряталась. Что же делать‑то?..

Прислуга

Рассказываю, а друг молчит, как воды в рот набрал. Я‑то знаю, что он вообще человек неразговорчивый, но тут его молчание меня разозлило. С ним разговаривают, а он будто ничего не видит, ничего не слышит.

Ладно, тут же, при нем, делаю еще одну попытку через гостиничную администрацию прислугу вызвать. Явилась наконец. Дрожит, глаза вот такие, белые зубы, а лицо серое, как рубашка, месяц не стиранная. Я говорю с улыбкой: так, мол, и так, уезжаю, в номере потом приберет. Беру со стола полдоллара и протягиваю ей. А она смотрит испуганно и говорит: «Йессэр!» Взяла полдоллара и вдруг улыбнулась, будто ворота распахнулись. И опять: «Йессэр! Тэнкьюсэр!» И тут же ворота захлопнулись, опять страх на лице, и убежала.

У меня камень с души свалился, я вздохнул и говорю: «Вот видишь…» И сам толком не знаю, что имею в виду. А друг мой помолчал еще немного, а потом встает и с холодной ненавистью, грубо очень, хотя я никогда раньше за ним грубости не замечал, отвечает:

— Значит, теперь порядочным человеком себя чувствуешь, надеешься в рай попасть — и все за полдоллара. А скажи‑ка, проститутке, наверно, тоже только пятьдесят центов даешь?

И вышел.

Само собой, я разозлился. Злость — крепкое вино, и я еще долго ею упивался, но потом удовольствие прошло, и теперь тяжело на сердце. Очень тяжело.

 

2
Праздник

Сижу как‑то за столиком в баре, а напротив — мужчина средних лет, вернее, не средних, а чуть постарше. Выпил я стаканчик, потом второй, потом третий и говорю:

— На той неделе, значит, праздник у нас?

Он с минуту смотрел на меня, а потом спрашивает:

— Что за праздник?

В баре. во время Великой депрессии. Пенсильвания. 1930‑е 

Объясняю, что за праздник. Говорить мне, правда, сложновато, ведь я уже выпил стаканчик, потом второй, потом третий, но все ж кое‑как языком ворочаю. Он опять помолчал с минуту и спрашивает:

— Вы работаете?

Я смутился. Тоже помолчал немного, и тут он новый вопрос задает:

— Сколько вы без работы?

Да так уверенно, будто у меня на лбу написано. А может, и написано.

— Месяцев девять‑десять, — отвечаю.

Смотрит он на меня и говорит:

— Есть у меня знакомый, бедный фермер, а у него пес по кличке Боб. Возле самой фермы железная дорога, то ли «Би», то ли «О», может, трансконтинентальная, черт ее знает. И каждый раз, когда мимо поезд проходит, Боб бросается за ним как сумасшедший, лает что есть сил, догнать пытается. Стоит однажды мой друг‑фермер, трубку покуривает, смотрит, как собака бежит за поездом, и рассуждает: «Ну, допустим, догонит собака поезд. И что ей с того?»

Я выпил стаканчик, потом второй, потом третий, в голове шумит, не понимаю, куда он клонит.

— И к чему, — спрашиваю, — вы мне это рассказываете?

— Подумал, — отвечает он, — ну, допустим, на той неделе праздник. А вам‑то, безработному, что с того?

Вот так.

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

Еврейское царство

Они двинулись по Сорок второй улице на запад, к Бродвею. Девушка чинно вышагивала. На первый взгляд ее можно было принять за еврейку из достойной, но обедневшей семьи. А на второй — нет. А с третьего взгляда становилось ясно, что она происходит из очень далеких краев: может, испанка, и даже с примесью индейской крови

Еврейское царство

На вкус доктора Милгройма, жизнь стала слишком стремительной и шумной. По воздуху летают, играют и поют для тебя, мало того что на расстоянии, так еще и без проводов. Войны, революции. То вооружаются, то разоружаются, попробуй их пойми. А эти там, в России, совсем с ума посходили... А еще — сионизм. Декларация Бальфура Бенни как молотом по голове ударила. Значит, что‑то в этом есть. Надо подумать. Что‑то они там строят...

Еврейское царство

Это случилось недели через три после Сукес и началось в базарный день. На третий день затихло. Утром даже открылась пара лавчонок, но часа в три они снова закрылись: весь Криводуб собрался в Большой синагоге... Пока Менахем говорил, раввин только что‑то сипел, но вдруг выпрямился и посмотрел на сына, будто не узнал. Бледные губы сжались, и пристальный взгляд стал мрачным и суровым... И тут через толпу к биме пробралась девичья фигура. Откинула с головы шаль. Лицо — в белых пятнах, будто испачкано глиной...