Книгу Иешуа Перле (1888–1943), погибшего в концлагере Биркенау, готовит к выходу в свет издательство «Книжники». Впервые опубликованная в 1935 году, книга эта повествует о жизни польского местечка в XIX веке от лица двенадцатилетнего мальчика Мендла. На идише книга издавалась много раз и получила несколько премий в Польше. Предлагаем читателям фрагменты ее первого перевода на русский язык.
Продолжение. Начало в № 1, 2, 3 (345, 346, 347)
Глава IV
Неизвестно почему, но мама сильно задержалась в Варшаве. Морозы не ослабевали. Бабушкина высокая, мягкая кровать, на которой доктор Помпер несколько дней простукивал мне спину, теперь стояла застеленная.
Я уже ходил по комнате. Сильно похудевший, побледневший, я пил козье молоко, которое бабушка два раза в день приносила аж с Марьяцкой.
Пока я болел, у деда прибавилось седины. На его щеках выступил нездоровый румянец, нос заострился. Дед завел привычку по утрам, когда я пил молоко, прикладываться к бутылке, которую он прятал в темном уголке. Запрокинув голову, как гой, и широко раскрыв рот, дед разом вливал в себя всю бутылку до капли.
Мне не нравилось, что он пьет из горлышка. Для чего же тогда стопки стоят в буфете?
Но дед объяснил: пить прямо из бутылки — это то же самое, что идти в жару по полю и вдруг заметить родник. Разве побежишь посуду искать? Тут же припадешь к воде, как козленок, и напьешься. «Более того, — сказал дед, — покажи мне, чтобы травинка, или цветок, или какое‑нибудь животное пили из стакана. А человек, думаешь, не животное?»
Ну да. В чем‑то дед, наверно, был прав. Куда приятней пить прямо из источника. Только одного я все‑таки не понимал. Дед сказал, когда выпьет, у него в голове проясняется, работается совсем иначе. Он уверен: если бы пророк Моисей не любил как следует заложить за воротник, он бы евреев в жизни из Египта не вывел.
Этой мыслью дед поделился с моим ребе Симой‑Йосефом, когда тот зашел меня навестить.
Коренастый, густобородый Сима‑Йосеф неодобрительно посмотрел на деда маленькими черными глазами и слегка поморщился. Дедушкин Моисей ему не слишком понравился. Сима‑Йосеф возразил, что тогда, во времена пророка Моисея, водки вообще на свете не было.
— Как это не было? — выпятил бородку дед. — Странно. А как же тогда евреи вышли из Египта, не приняв на посошок?
— Говорю вам, реб Дувид, не было водки! — отрубил Сима‑Йосеф.
— А что было?
— Не знаю, вино, наверно, было уже.
— Вино, водка — неважно, — просиял дед. — Чтоб мне и моей супруге Рахл всегда так хорошо было, как хорошо на душе от стаканчика вина!
— Хватит болтать! — отозвалась со своего сундучка бабушка. — Тебе сегодня микстуру от болтовни принять надо!
— Врешь, Рахлши, ей‑богу, врешь… А знаете, — дед повернул к ребе острую белую бородку, — ведь моя Рахл, дай ей Б‑г здоровья, тоже иногда не прочь рюмочку ликера пропустить!
— Что за чушь! Вы гляньте, как он сегодня разговорился! Не слушайте его, реб Сима‑Йосеф, он совсем спятил!
— Только втихаря, незаметненько. — Дед прикинулся, что не слышит. — По ночам угощается. Ну, да это не грех, она ведь уже старенькая, ей можно.
В общем, переменился мой дед после того как я поднялся с высокой, мягкой кровати и доктор Помпер перестал простукивать мне спину.
Целый день в белой, чистенькой комнате не прекращались болтовня и пение.
Бабушка шила муслиновые чепчики, иногда заглядывая в маленькие горшочки, уютно булькавшие на плите. Дед при каждом стежке наклонялся вбок и задумчиво тянул:
Буду прыгать, буду петь,
Буду задницей вертеть…
Бабушка поднимала от чепчика очки в железной оправе и презрительно качала головой:
— Старый человек, как не стыдно!
Но деда не волновало ее презрение. Он допевал песню до конца и, томно вздохнув, начинал следующую:
Не разлюблю тебя, моя родная,
Твой светлый образ в сердце сберегу.
Я умираю без тебя, но знаю,
Что на тебе жениться не смогу…
— Еще бы! — бабушка возвращалась к работе. — Любит, а жениться не может. Иди ты к черту! Кому ты нужен со своей любовью?
— Глупая ты, Рахл! — Дед терся бородкой о плечо. — Это же просто песня. Притча такая, можно сказать.
— Знаю я твои притчи…
Посреди комнаты стоял большой стол в черно‑коричневых пятнах от утюгов. Когда дед подходил к нему и начинал кроить мундирчик, в доме сразу наступала мертвая тишина. Слышно было только, как побулькивают горшки, да, поскрипывая, качается маятник.
В расстегнутом жилете дед стоял у стола, перекинув через шею аршин. Склонялся над отрезом сукна, занимавшим всю столешницу, разглаживал его руками, проводил мелом линии, стирал, размечал по новой. Что‑то бормотал себе под нос тихо, медленно и печально. Постепенно бормотание становилось громче. И вот старенький, седой портняжка, мой дед, начинал вздыхать во весь голос:
— Ой‑ой‑ой!.. Гинени…
Вскидывал голову, выставлял вперед острую бородку. Мелок будто сам по себе проводил на сукне длинную линию.
— …Геони мимаас… — тянул дед со слезой и переводил себя на идиш, — ой‑ой, Отец небесный! Я, бедный человек, прах под Твоими ногами, пришел просить за Твой народ, народ Израиля…
Бабушка наклоняла головку, как курочка. Белый отрез муслина — мертвый — повисал в пальцах. Игла замирала. Казалось, даже горшки булькают тише. Маятник застывал на месте. Не он качался, а бабушкина голова. Нос сам собою всхлипывал, и из груди вырывался тяжкий женский стон:
— Ой, Отец милосердный, сжалься над сиротами несчастными…
Кого бабушка Рахл подразумевала под сиротами несчастными, я не понимал. Но когда дед заходился своим «гинени», бабушка каждый раз начинала с середины:
— Когда мама, земля ей пухом, Ривку рожала, в доме ни капли воды не осталось. Отец, царство ему небесное, берет бидон…
— Я эту историю тысячу раз слышал, — перебивал дед, врезаясь ножницами в сукно.
— Смотри‑ка, слова сказать не дает, злодей!
— Сколько раз твоя мать Ривку рожала?
— Чтоб у тебя рот на заду вырос!
— Тра‑ля‑ля, три‑ли‑ли! — запевал дед на новый мотив.
Бабушка не могла простить, что дед не дает ей рассказать историю до конца, и искала случая отомстить. И случай представился. Дело в том, что дед обожал побеседовать с дурачком Владеком, который в дедовском доме был не просто своим человеком, а даже ночевал.
Вечером, часов в девять, когда дед уже собирался заканчивать работу, дверь тихонько отворялась, и в дом пробирался некто низенький, с растрепанной рыжей бородой и вечно жующими толстыми губами — Владек.
Ноги обмотаны мешковиной, куртка в дырах, из которых торчит грязная вата, на поясе веревка — Владек распространял вокруг себя запах керосина и куриного помета. На плече болталась сума, огромная, тяжелая, как у нищих, что ходят по городам и селам.
Тихий, спокойный, Владек снимал с плеча суму, осторожно пристраивал ее в углу, брал два пустых бидона и отправлялся к бернардинскому монастырю за мягкой водой. Приносил, выливал в бочку и шел снова, пока она не наполнялась до краев.
Лишь тогда дед, не отрываясь от работы, спрашивал:
— Уже все, Владек?
— М‑угу, м‑угу, — мычал Владек, кивая, как лошадь в оглоблях.
— Как поживаешь, Владек, что новенького? Много, наверно, воды богатеям наносил?
Владек садился по‑турецки на пол поближе к теплой печке, развязывал суму, запускал в нее руку и принимался запихивать в рот полукруглые, как подковы, куски хлеба. Причмокивая, обсасывал кривые мослы, обгрызал с них остатки мяса. Заканчивал ужин иногда подгнившей луковицей, иногда половинкой яблока или квелым соленым огурцом. Ел Владек медленно и долго, как корова.
Бабушка уже изучила его привычки. Знала, что, пока Владек не опустошит всю суму, обращаться к нему бесполезно.
И бабушка ждала, когда сума распластается на полу, а Владек отправит в рот последний кусок, и только тогда спрашивала:
— Владек, чаю хочешь?
— М‑угу, м‑угу, — полным ртом мычал Владек.
Бабушка подавала ему чай в глиняной кружке. Он держал ее обеими руками и громко хлебал. Чай тек по усам, Владек слизывал его языком и размазывал по бороде.
— Так что же все‑таки новенького, Владек? — снова спрашивал дед. — Много воды богачам паршивым натаскал?
— Ага, ага, — уже по‑другому отзывался Владек. — Пан кравец все шутит. Пану хорошо смеяться…
— Что ты, Владек, я не смеюсь, просто спросил, сколько ты сегодня воды налил богатым в бочки.
— Ага, много воды, пане кравец. Очень много.
— Полный кошелек денег, наверно, у тебя теперь.
— Откуда полный, если мне за бочку два гроша платят?
— Всего два гроша?
— Всего два гроша. А у Данцигеров бочка большая. Вот такая бочка! — показывал он на широкий ореховый шкаф между кроватями.
— Ого! — удивлялся дед. — Ну а вообще какие новости?
— Большая бочка у Данцигеров. Всем бочкам бочка! — Владек не слышал второго вопроса.
— Да я знаю, что у них большая бочка.
— Вот такая!
Бочка Данцигеров была у Владека больным местом. Она не давала ему покоя даже во сне. Задремав после ужина, Владек продолжал бормотать:
— У Данцигеровей бецка дуза! Бецка дуза…
Полдня Владек носил в эту бочку полные бидоны, ходил вверх‑вниз по лестнице и в конце концов за несколько десятков бидонов получал всего лишь медную копейку.
— Гореть бы им синим огнем, богачам этим! Верно, Владек? — Дед с силой вдавливал утюг в полу мундирчика.
— М‑угу, м‑угу…
— Ничего, Владек, настанет и твой час. Они еще будут в твои бочки воду таскать.
— Ага, ага!
— Ты большую бочку приготовь, еще больше, чем у Данцигеров.
Тут вступила бабушка: вот он, случай поквитаться с дедом.
— Может, хватит уже с гоем языком чесать?
— А что, гой не человек, что ли?
— Человек‑то, конечно, человек, но ты со своими умными речами хуже гоя.
— А что мне, только твои дурацкие байки слушать?
— Не любо — не слушай. Можешь уши заткнуть.
Владек жевал губами, смотрел бабушке прямо в рот и кивал:
— Да, да. У Данцигеровей бецка дуза!..
— Хватит тебе со своими Данцигерами! — Бабушка сняла очки с кончика носа. — Иди ложись уже. Глупый ты мужик, вот ты кто.
— Не гони его. Жалко тебе, что ли, если мы побеседуем немножко?
— Смотри‑ка, нашел с кем беседовать.
— Потому что жена — дура, вот и приходится с Владеком.
Бабушка махнула рукой, дескать, да что толку с тобой говорить, а дед замолчал.
В доме стало тихо. Бабушка бесшумно подошла к кроватям, сняла с них подушки, пристроила на табуретках. За печкой стрекотал сверчок.
— А скажи‑ка, Владекши, — дед не мог долго молчать, — почему тебе все неймется? Зачем ты к девкам пристаешь?
Владек уже зевал во весь рот, но, услышав такой вопрос, моргнул и уставился на деда, как телок.
— Пристаешь, пристаешь, я знаю. Говорят даже, ты на улице им юбки задираешь.
— Это хорошо, пане кравец! — прорычал Владек.
Из правого угла его рта побежала тонкая струйка слюны.
— Чего ж хорошего?
— Пане кравец… — Бородатая челюсть поползла в сторону. — Они, девки эти…
— А ну хватит! — Бабушка быстро повернулась от кровати. — Сейчас с лестницы спущу и тебя, и своего мужа‑дурака!
— Пани Рухлино, а что мне делать, если… они, девки эти…
— Ты так сильно девок любишь? — Дед выпрямился над рабочим столом. — М‑да…
— Да, пане кравец, люблю! С девками спать хорошо!
— Ты прекратишь или нет?! — Бабушка рванулась к Владеку, занеся сухонький кулачок. — Убирайся отсюда, развратник проклятый! А ты тоже рот закрой! — повернулась она к деду. — Портняжка несчастный!
Владек неловко встал, поднял с пола пустую суму и, бормоча себе под нос, удалился в чулан, где он ночевал.
— Разболтались тут! — прикрикнула напоследок бабушка, свирепо взбивая подушки.
— Я просто узнать хотел, это правда или нет, — виновато сказал дед.
— Только одно на уме! Чем ты лучше его? Может, сам на улице к девкам пристаешь?
— Ну, с такой женой…
— Если что‑то не нравится, давай разведемся!
На это дед не ответил. Бабушка еще немного поворчала, что, если бы не зима, она бы убежала отсюда куда глаза глядят и если бы дурачок Владек не носил ей воду от бернардинского монастыря, то давно бы ступеньки носом пересчитал.
Чулан, где спал Владек, был закрыт. Я не сводил глаз с низкой, покрашенной желтой краской двери, скрывавшей за собой великую тайну. Мне ужасно хотелось войти туда и спросить Владека, задирал ли он юбку дочке бондаря Юже.