Евреи как евреи
Книгу Иешуа Перле (1888–1943), погибшего в концлагере Биркенау, готовит к выходу в свет издательство «Книжники». Впервые опубликованная в 1935 году, книга эта повествует о жизни польского местечка в XIX веке от лица двенадцатилетнего мальчика Мендла.
На идише книга издавалась много раз и получила несколько премий в Польше. Предлагаем читателям фрагменты ее первого перевода на русский язык.
Продолжение. Предыдущие главы
Глава XXXII
В следующую субботу я опять пошел за кипятком. Пол в чайной посыпали сухим песком. На двух длинных столах свежие скатерти. Будто сегодня здесь ждут дорогих гостей.
За одним из столов, с самого краю, сидели парень с девицей, шептались и заглядывали друг дружке в глаза. Больше посетителей не было. Из темной каморки за занавеской в красный цветочек доносился приглушенный довольный смешок.
— Ну прекрати! — слышно из каморки. — Куда ты спешишь?
По голосу я узнал вдову Ханчу. Рухча была очень бледная. Наливала мне кипяток и через каждые две минуты озиралась на занавеску в цветочек.
Вода текла в чайник ужасно медленно. Я не мог устоять на месте, будто пол горел под ногами. Сегодня я должен кое‑что сказать Рухче. Но как? С чего начать? А может, не говорить? Я что, у Ойзера на посылках?
Вот Рухча подняла глаза и, прищурившись, посмотрела на меня. Но мне показалось, она смотрит не на меня, а на дверь.
Меня пронзила внезапная боль. Захотелось сказать, что Ойзер сегодня не придет. Он никогда не придет, Ойзер умер. Тут из‑за занавески снова послышалось:
— Что ты делаешь, Фалек? Ну перестань…
Рухча вздрогнула и нарочито громко спросила:
— Как тебя зовут?
— Мендл.
— Кто твоя мать?
— Фримет. Дочь Дувида‑Фройки.
— В нашем дворе живете?
— Да.
— А тот, чубастый, твой друг?
— Да, друг. Ойзер.
— Почему он сегодня не пришел?
— Он в гимназии. Ему некогда, он учится.
— И что он там учит?
— Стихи.
— Чего? — прыснула Рухча.
Я не понял, чего в этом смешного. И не понял, почему Рухча тут же сказала:
— Передай своему другу, что он мне нравится.
Не знаю, что со мной случилось. То ли чайник был слишком тяжелый, то ли я сам отяжелел, но я стоял и не мог двинуться с места.
— Ты еще чего‑то хотел?
Я почувствовал: быть беде. Или я сейчас упаду на пол и разрыдаюсь, или чайник кому‑нибудь на голову вылью.
Рухча тепло смотрела на меня. И такое же тепло шло от ее белой блузки.
Наклонившись ко мне, Рухча повторила, но теперь очень тихо:
— Ты еще чего‑то хотел?
— Ойзер… — промямлил я, — Ойзер с тобой поговорить хочет… — И еле договорил, выталкивая из себя слово за словом: — Он сказал, вечером у тюрьмы будет ждать…
Девица за столом расхохоталась. За занавеской в цветочек было тихо. Я уже не видел Рухчи, только чувствовал щекой ее теплую ладонь, гладкую, как шелк.
— Я приду. Скажи Ойзеру, я приду.
Не помню, как я оказался во дворе. Кажется, чайник кто‑то швырнул мне вслед.
На нашей лестнице я встретил Ойзера.
— Сказал? — Он чуть не сбил меня с ног.
— Сказал, — ответил я со злостью.
— Ну?
— Придет.
Ойзер вспыхнул.
— Мендл! — запрыгал он вокруг меня. — Мендл, вот увидишь, мы тебя с собой возьмем. С нами поедешь.
Он радовался, но я — нет. Наоборот, у меня внутри все кипело, как в чайнике. Вдруг я рванулся вверх по лестнице и уже у самой двери зло выкрикнул:
— Гой, безбожник! Не поеду я с вами! Провались ты со своей Рухчей…
Он бросился за мной:
— Мендл, Мендл! Что случилось?
Но в ту минуту я так его ненавидел, что мне было все равно, даже если он упадет и ноги переломает.
Весь день я просидел дома. Решил, что вечером тоже не выйду. Теперь меня во дворе вообще никогда не увидят. И в чайной ноги моей не будет. Хватит! Для меня больше нет ни Ойзера, ни Рухчи. Нужны они мне!
Когда сели за третью трапезу, на окно наползла синяя тень. Мне показалось, это Ойзер. В комнате так воняло селедкой, что я задыхался. Мама с соседкой сидели у печки и секретничали.
Я посмотрел в окно, не видно ли звезд. Просто так посмотрел. По мне, так пусть суббота хоть вообще никогда не кончится. Все равно никуда не пойду.
Но после гавдолы, когда отец снял со стола скатерть и положил на голую столешницу кусочек мела, а мама собралась к тете Мирьям, я больше не смог усидеть дома. Набросил пальто и кинулся к двери.
— Куда побежал? — остановила меня мама.
— Не побежал, а пошел. Я к Ойзеру.
— Надо же, какая спешка. Никуда твой Ойзер не денется.
— Он внизу ждет.
— Подождет еще минуту. Шею застегни. И не беги, слышишь?
— Да кто бежит‑то?
Я вышел очень‑очень медленно. Но, оказавшись на лестнице, кубарем скатился вниз и услышал, как наверху, у нас, распахнулась дверь.
Как нарочно, вовсю светила луна. Полная, круглая, с холодным голубым ободком, она плыла над домами и улицами, яркая, как белый факел. Синие окна, белые водосточные канавы, синий крест русской церкви.
Лавки открыты. Евреи едут на дрожках к восьмичасовому поезду. Я пустился к тюрьме. Уже забыл о своем решении. Об Ойзере я не думал, только хотел узнать, придет ли Рухча на свидание.
Вижу издали, что на тротуаре перед русской церковью лежит большое голубое пятно. Его рассекают чьи‑то черные ноги. Прячусь за забор вокруг тюрьмы. Так меня не видно, а я могу видеть все.
Длинные ноги входят в голубое пятно. Такие длинные ноги во всем городе только у Ойзера.
Он стоит, озирается. Чуть‑чуть вылезаю из‑за забора. Теперь могу разглядеть даже его лицо. Он смотрит вверх. Похож на огромную птицу на горе.
Сколько знаю Ойзера, впервые вижу его с тросточкой. Размахивает ею, шагает туда‑сюда по тротуару и все на луну смотрит.
Я и сам вверх посмотрел. Наверно, Рухча должна с неба упасть.
Ойзер меня не интересует. Я даже забыл, что его ненавижу. Только ужасно раздражает его щегольская тросточка. Чего он ей размахался?
Рухчи не видно. Зря он, наверно, сюда пришел.
Я отомщен! Ойзер получил сполна за свою наглость. Больше не будет говорить, что женится на Рухче и после свадьбы все стихи ей наизусть прочитает.
Однако недолго я радовался. Рухча все‑таки пришла.
Вон она, Варшавскую переходит. Не идет, а на крыльях летит.
Меня не замечает, хотя проходит у самого забора. Ойзер уже не стоит посреди пятна, отступил немного. И тросточкой махать перестал.
Мне кажется, чем ближе Рухча подходит к Ойзеру, тем дальше он от нее. Похоже, все больше отодвигается назад.
Я крадусь за Рухчей. Она останавливается в голубом пятне, где Ойзер стоял несколько минут назад. Он уже на бульваре. Рухча идет туда же.
И вдруг Ойзер поворачивается к ней спиной. Швыряет тросточку посреди улицы и стремглав бросается к старому саду. То ли заметил кого‑то, то ли с ума сошел.
Я, наверно, тоже с ума сошел. Иначе с чего это я погнался за Ойзером и заорал не своим голосом:
— Ойзер, Ойзер!
— Стой! Куда? — Рухча схватила меня за шиворот и встряхнула, как лулав .
Догнала меня. Там, где она меня поймала, было темно, и я не мог видеть ее лица, но почувствовал, что оно прямо‑таки пышет гневом.
— Стой, — сказала Рухча, тяжело дыша. — Он придурок, твой дружок. Не убегай, ты же меня любишь.
Я не знал, что ответить. От ее слов у меня ноги подкосились, а то, ей‑богу, вырвался бы и убежал куда подальше.
— Давай пройдемся. — Рухча взяла меня под руку.
Теперь у меня еще и голова закружилась. Я шел рядом с Рухчей и чувствовал, что домой сегодня я уже не попаду. Наверняка случится какая‑то беда.
— Чего он сбежал‑то? — зло процедила Рухча. — Говна кусок!
Я тоже не знал, почему Ойзер сбежал. Может, своего отца увидел или кого‑нибудь из гимназии.
— Чего он испугался, придурок этот? — Рухча все не могла успокоиться.
Мне хотелось спросить, правда ли Ойзер обещал на ней жениться и увезти ее за границу. И еще я хотел узнать, любят ли они друг друга. Неожиданно Рухча остановилась, отпустила мою руку и спросила:
— Сколько ему лет?
— Уже филактерии надевает.
— А ты?
— Тоже скоро буду.
Над тюремной стеной показалась луна. Весь бульвар засиял голубым светом.
— Давай присядем. — Рухча повела меня к немецкому собору.
Мы сели на паперти. Рухча обняла меня за плечи и прижалась щекой к моей щеке.
Мне стало страшно. Я не знал, что делать. Но мне хотелось, чтобы Ойзер пришел и все увидел.
— Ты когда‑нибудь с девушкой целовался? — спросила Рухча.
— Нет.
— А меня хочешь поцеловать?
Не знаю, ответил ли я что‑нибудь. Наверно, не успел. Рухча уже прижималась теплым ртом к моим губам. Или наоборот.
Также я не знаю, думал ли я о чем‑нибудь в ту минуту. В голове было пусто. Я только слышал жаркий шепот Рухчи:
— Медленнее. Не кусайся. Ах ты, засранец, кто тебя научил так целоваться?
Никто меня не учил. Я целовался с девушкой впервые в жизни.
— Ты меня любишь? — Рухча обвила руками мою шею.
И вдруг ее руки заскользили по мне, будто их у нее не две, а целая сотня. Ее руки были повсюду.
— Люблю.
— А ты на мне женишься?
— Да.
— И что мы делать будем, когда поженимся?
— В далекую страну уедем, — повторил я за Ойзером. — В Америку. Я тебе стихи буду наизусть читать…
— Чего? Что будешь делать?
— Работать буду, — спохватился я. — Квартиру сниму. А ты ничего делать не будешь, только есть, пить, развлекаться…
Медленно и лениво, как кошка, Рухча отодвинулась от меня. Я хотел прижать ее к себе, поцеловать еще раз. Но с ней в одну секунду произошла странная перемена. Рухча резко встала. Когда я попытался притянуть ее силой, она оттолкнула меня и чужим, скрипучим голосом злой старухи бросила:
— Пошел вон, засранец!
Я не понял. И до сих пор не понимаю. Наверно, мою мечту о Рухче навсегда разрушило проклятое слово «стихи».
Не простившись, она сбежала от меня, как Ойзер от нее.
Я стоял на бульваре совсем один. За спиной — черный немецкий собор; передо мной — спящая тюрьма, над которой плывет луна в легкой дымке.
Всю ночь мне снилось, что я целуюсь с Рухчей. Утром мама посмотрела мне в глаза и с тревогой спросила, почему я кричал во сне и за что проклинал Ойзера.
Я действительно его проклинал, и не только во сне, но и наяву. Больше я не хотел его видеть. А вот Рухчу забыть не мог. Бегал к немецкому собору, вдруг она туда придет. По субботам приходил в чайную, но Рухча не наливала мне кипятка. Крутилась среди столов, растрепанная, с обнаженными руками. А меня не замечала.