Книжные новинки

Архаист и новатор

Валерий Шубинский 22 ноября 2017
Поделиться

 

ЦВИ ПРЕЙГЕРЗОН
В лесах Пашутовки. Полное собрание рассказов
Перевод с иврита Алекса Тарна. М.: Книжники, 2017. — 646 с.

Пожалуй, книге Цви Прейгерзона, вышедшей в серии «Проза еврейской жизни», можно поставить в упрек только две вещи. Предисловие и послесловие.

Предисловие написано Диной Рубиной — видимо, люди, готовившие книгу, сочли это уместным рекламным ходом.

Что же имеет сказать о ивритоязычном авторе, работавшем в СССР в 1920–1960‑е годы, современная русско‑израильская беллетристка?

«…Это целый мир, трагический и смешной, жалкий в своей терпеливой забитости и величественный в своем беспредельном горе, целый мир персонажей, некогда заселявших города и местечки бывшей черты оседлости».

Эти слова можно представить себе в предисловии к книге чуть ли не вообще любого еврейского писателя XIX–XX веков. В чем же особенность именно Прейгерзона?

А вот послесловие без подписи.

«Именно Цви Прейгерзон поставил последнюю точку в летописи, начатой И. Л. Перецом, Шолом‑Алейхемом и другими певцами хасидских местечек. В этом заключается его важнейшее значение для мировой литературы…»

Не говоря уж о том, насколько релевантно для Шолом‑Алейхема (и для Прейгерзона), что местечки именно хасидские, а не миснагедские, — получается, что в XX веке больше никаких еврейских писателей, писавших о традиционном местечковом мире, не было — ни обоих Зингеров, ни Агнона, ни Граде, ни Бергельсона, ни Дер Нистера.

Но они были. И писали об этом мире — каждый свое и по‑своему. Однако никто из них не был в такой культурно‑языковой ситуации, как Прейгерзон. Те, кто писал на идише, описывали уходящий/ушедший мир на его языке (и на своем родном языке). Те, кто писал на иврите в Земле Израиля или по‑русски в России (как Бабель), писали на языке, на котором они говорили ежедневно, на языке своих читателей.

А Цви (Григорий Израилевич) Прейгерзон писал на иврите, живя в СССР. При этом он находил способ до 1934 года передавать свои рукописи в подмандатную Палестину, а потом, после долгого перерыва, уже в Израиль, участвовал в тамошней жизни под псевдонимом А. Цфони. Удивительно и то, что как раз это сошло ему с рук — арестован он был в промежутке, на общей волне «антикосмополитической» кампании (сидел на Северном Урале, работал по специальности — в своей первой, официальной жизни он был видным специалистом по обогащению угля; потом был реабилитирован и вернулся к научно‑педагогической деятельности в Москве). Между тем иврит бурно развивался — настолько бурно, что Прейгерзон в 1960‑е счел необходимым переписать некоторые свои ранние рассказы. Вещь, мыслимая только для писателя, работающего в полной изоляции, в полном отрыве от языковой стихии.

Не менее важно и то, что он описывал. Вопреки тому, что можно понять из предисловия и послесловия (к их авторам, кстати, особых претензий нет — они сделали, что могли; просто серия «Проза еврейской жизни» избаловала нас дельными историко‑литературными очерками, предпосланными книгам, — естественно, ждешь чего‑то подобного…), это вовсе не уходящий в прошлое патриархальный местечковый быт, забитый и величественный.

Мир, который описывает Прейгерзон в своих ранних и, на мой взгляд, лучших рассказах, — это мир после ужасов Гражданской войны, после страшных погромов, оставивших жестокие и при том парадоксальные травмы (в том числе такие, о каких и писать неловко, а Прейгерзон пишет: например, о болезненной нимфомании женщины, пережившей изнасилование). И это мир, переживающий странную советскую модернизацию, ее первые, наиболее безобидные этапы, — мещанский мир 1920‑х годов.

Это мир, в котором по‑прежнему главный водораздел — между еврейским и гойским, что бы там ни говорили большевики; но этот водораздел то и дело оказывается обманным, зеркальным, как в карнавале. Свирепый антисемит‑погромщик, чьи вагонные разговоры пугают его попутчика, оказывается законспирированным евреем; человек, приглашенный на свадьбу для миньяна, в пьяном виде, всем назло, пытается выдать себя за гоя (ему не верят), а один из тех, кто привел его, — в самом деле выдающий себя за еврея гой. Эта пугающая амбивалентность разделительной черты — один из главных факторов, разрушающих то, что остается еще от патриархального мира.

Из еврейских классиков XIX века Прейгерзон оглядывается как раз на того, которого авторы послесловия забывают упомянуть, а Рубина, надо отдать ей должное, не забывает — на Менделе Мойхер‑Сфорима (не случайно его цикл называется «Путешествие Вениамина Четвертого»). На первооткрывателя, основателя школы, смелого новатора, но для следующих поколений — немного архаиста. Он ставит перед собой труднейшую задачу: передать находящуюся в процессе резкой перестройки реальность — языком, которым она сама себя не выражает, не хочет выражать. В котором просто нет для нее слов. А перед переводчиком на русский встает задача совсем фантастическая. И ведь выходит, и выходит хорошо: «Странная звезда зацепилась за фартук осеннего месяца хешвана. Подобно поднятой из морских линз жемчужине, она сияла, туманилась и ласкала людские сердца. Я бесцельно бродил по улицам Бердичева, и зрак одинокой звезды сопровождал каждый мой шаг, каждый стон потрясенной души моей». «Певчим жаворонком слетает с небес необъяснимая радость, разжигает костер в душе, заставляет забыть скучную суету повседневности. Не раз уже случалось нам описывать эти волнующие моменты юношеской любви, благословенного чувства, связывающего две молодые души! А коли так, то можно сразу перейти к появлению в лесах Пашутовки нового персонажа — Переца Марголина, члена профсоюза работников просвещения, еврейского поэта, чьи стихи регулярно печатались в авторитетном периодическом издании “Красный мир” и чей приезд начисто разрушил счастье товарища Бука, пылкого борца за права трудящихся всего мира».

После этих текстов кажутся удивительными слова израильского писателя Моше Шамира: «Общий его стиль — это реализм, эпический размах, непосредственность выражения и язык без маньеризма, и тогда вы замечаете маньеризм Агнона и маньеризм Хазаза, и душа ваша просто отдыхает, когда вы читаете реалистические, ясные и понятные, при всем богатстве и красоте их языка, рассказы Прейгерзона». Какой уж там безыскусный реализм, какая простота и непосредственность выражения!

Но дело в том, что ранний (до середины 1930‑х) Прейгерзон — это один писатель, а поздний — совсем другой. Казалось бы, писал человек в изоляции, на запретном языке, а на самом деле с ним происходила та же эволюция, что и со всей советской (русской прежде всего) литературой. Ранний Прейгерзон — современник Бабеля, Зощенко, Олеши, Добычина. Поздний — современник Василия Гроссмана и Веры Пановой. Ранний по‑бабелевски чувственный и жесткий (взять хоть такие блестящие рассказы, как «Гителе» или «Бейла из рода Раппортов»). Поздний сентиментален. Ранний склонен к стилистическим экспериментам, к полифонии, гротеску. Поздний прям и ясен. Ранний пишет про поднятый на дыбы местечковый мир. Поздний — про советских евреев, иногда ассимилированных, иногда мужественно сопротивляющихся ассимиляции («Двадцатка»). Иногда и про русских людей (с еврейскими корнями или без них). Про Холокост, про репрессии. Пишет, как правило, по‑прежнему хорошо. Но это уже другая проза, в которой решаются другие (более простые) формальные задачи.

«Шли годы, не забывая и Б‑гом забытый Дилков, старели некогда молодые люди. Волосы Нахманке окрасились сединой; она начала свое наступление с висков и постепенно добралась до самой макушки. Сеточка морщин легла на лицо Рахели — складки прорезали лоб, залегли в уголках губ».

Конечно, поэтика меняется не в одночасье. Например, переходная вещь между ранним и поздним Прейгерзоном — интереснейшая автобиографическая повесть «Мой первый круг», датированная 1936 годом. Но все‑таки автора ранних рассказов и автора «Инвалидов», «Иврита», «Клятвы» не спутаешь. Кому какой ближе, дело вкуса.

А издателям, полностью, в мастерском (судя по всему) переводе представившим творческий путь писателя, — конечно, большое спасибо. Со сделанной в самом начале оговоркой. 

КОММЕНТАРИИ
Поделиться