Неразрезанные страницы

Заимодавец Нохемл

Хаим Граде. Перевод с идиша Исроэла Некрасова 19 июля 2026
Отправить
Поделиться

Предлагаем вниманию читателей повесть Хаима Граде «Заимодавец Нохемл», вошедшую в новую книгу, готовящуюся к выходу в свет в издательстве «Книжники».

На страницах произведений прозаика и поэта Хаима Граде (1910–1982) оживает уничтоженный нацистами мир довоенного Вильно. Обитатели Синагогального двора — одного из виленских еврейских кварталов — изображены достоверно и убедительно, с искренним сочувствием и глубоким психологизмом. В сборник «Синагогальный двор», изданный в Нью‑Йорке в 1958 году, вошли повести «Колодец», «Заимодавец Нохемл» и «Шифреле». На русский язык сборник переведен впервые.

Глава I

Реб Нохемл — старик за восемьдесят. Всю жизнь он промучился в лавке. Дети выросли и уехали в Америку. Неплохо там устроились и стали присылать отцу доллары. Сыновей и дочерей у реб Нохемла в Америке много, и все присылают, вот соседи и говорят, что, если бы не смерть жены, такую старость дай Б‑г каждому. Реб Нохемл закрыл лавку, женился второй раз и начал творить добро. Он жертвует деньги и под залог дает беспроцентные ссуды. Можно бы сказать, что реб Нохемл — виленский праотец Авраам или по крайней мере такой же праведник, как реб Нохемка Городнер, если бы не кое‑какие странности. Именно там, где любой растаял бы, реб Нохемл всегда тверд как кремень.

Его старший сын Зава остался в Вильно. Ему самому уже за шестьдесят, он продает в магазине селедку и обижается на отца, что тот ему не помогает. А реб Нохемл твердит, что не обязан делать Заву богачом, есть у него заработок, вот и ладно. Кличет родного сына неучем и грубияном, а сын зовет отца обдиралой.

На всей улице ни одна живая душа не знает, чего от реб Нохемла ждать. Идет лавочник за ссудой — молится: хоть бы на старичка блажь какая‑нибудь не накатила. Тогда ни гроша не допросишься.

Субботним вечером моя мама открывает дверь в каморку реб Нохемла на Шавельской улице. Старичок делает гавдолу. Мама встает в углу и думает: в синагоге реб Шоелки давно вечернюю молитву прочитали, а реб Нохемл берет от будней и прибавляет к субботе. За это Г‑сподь и добавил ему лет жизни. И мама торопливо прячет две бумажки по пять злотых под длинные шелковые концы черной субботней шали.

Он даже не поднимает глаз посмотреть, кто пришел. Только его жена, рыжая Песя, держа витую свечу с двумя фитилями, бросает косой взгляд и вздыхает: муж кому угодно дает в долг без процентов, а для нее денег жалеет, ни нового парика ей не купит, ни гроша не отпишет, хотя она ему как прислуга уже добрый десяток лет.

Мама, услышав ее вздох, глубже забивается в угол и сжимает в кулаке две принесенные бумажки.

Реб Нохемл держит полный бокал вина в правой руке, шкатулку с благовониями в левой и благословляет Всевышнего, сотворившего плод винограда. Закончив, ставит бокал на стол, перекладывает шкатулку в правую руку и благословляет Всевышнего, создавшего благовония. Подносит шкатулку к волосатым ноздрям, нюхает, задерживает дыхание, надеясь, что его изможденное тело, утратившее дополнительную душу, сейчас приободрится. Но это не помогает, он не чувствует запаха. Его охватывает вечерняя печаль: кто знает, сможет ли еврей, лишенный обоняния на этом свете, ощутить аромат деревьев в райском саду.

Отставляет шкатулку и накрывает большой палец четырьмя остальными, чтобы не высовывался. Подносит кулак к свече, долго разглядывает блестящие латунные ногти, чтобы их не заняли бесы, которые являются вместе с буднями, и благословляет Всевышнего, создавшего свет огней. Потом опять берет правой рукой наполненный бокал и благословляет Г‑спода, отделившего святое от будничного. Опускается на стул, медленно пьет из бокала, чуть‑чуть капает на стол, берет у Песи свечу и гасит в пролитом вине. Смоченными в нем кончиками пальцев трет морщины вокруг глаз, показывая, как он счастлив выполнить заповедь.

— Доброй недели, реб Нохемл, доброй недели вам, Песя, — говорит мама из угла.

— А, Вела? — поворачивается на голос реб Нохемл. — Доброй недели, здравствуйте. Что ж вы стоите у дверей? Проходите, садитесь.

— Я десять злотых принесла, которые у вас взаймы брала.

Старичок смотрит на жену, и та понимает, что она тут лишняя. Полненькая, низенькая, выкатывается из комнаты.

— Песеле, — задерживает ее мама, — вы давеча говорили, новый парик хотите. Я нашла парикмахера, который по субботам не работает, к нему все верующие евреи стричься ходят. У него можно очень дешево волосы купить.

— Я Песе десять лет назад, к свадьбе, парик купил. А в крайнем случае можно и в платочке ходить. — Реб Нохемл так смотрит на жену, что та быстро выметается из комнаты, глубоко вздохнув: пусть все знают, что он кому попало дает деньги без процентов, а для нее жалеет, ни нового парика не купит, ни гроша на ее имя не запишет, хотя она ему как прислуга уже добрый десяток лет.

— Что ж вы так торопитесь, Вела? На неделю раньше долг отдаете, — улыбается старичок. — Некоторые куда больше должны, но я с них не требую.

— Я и не говорю, что вы с меня требуете. Заработала, вот и принесла. Что вы никому без залога не даете, а с меня залога не требуете, мне очень неприятно, реб Нохемл.

— Я и вам несколько раз под залог давал, но вы всегда загодя возвращали. Так почему бы на слово не поверить? Но я очень рад, Вела, что вы десятку принесли. — Реб Нохемл забирает в горсть седую бороду. Он лицемерит: дает в долг, но называет это благотворительностью. — У вас сын, Вела, дай Б‑г каждому. Сидит с порушами в синагоге реб Шоелки, усердно учится. — Опять лицемерит реб Нохемл, а сам думает: «Ох, и накажут меня на том свете». — Но я не понимаю. Если вашего сына не подкармливают, как порушей, а вы боитесь лишний день в долгу оставаться, на что вы живете?

— Б‑г помогает, реб Нохемл. Глядишь, то тут, то там что‑нибудь подвернется. Вся улица в долг живет. Если б не крутились, никто бы и дня не протянул. — Мама кладет на стол две пятерки, чтобы заимодавцу не пришлось брать их из ее рук.

— Боитесь держать дома мои деньги, как квасное в Пейсах, — недовольно ворчит реб Нохемл. — Послушайте, Вела, моему Заве уже за шестьдесят, но он невежда, а ваш сын, мальчик еще, Талмуд изучает. Эх, если бы Всевышний послал мне такого сына! Но, видно, я недостоин, не то что вы. Да, чуть не забыл. У меня к вам большая просьба.

— У вас? Ко мне?

— Очень большая. Раньше, когда лавочником был, я в святые книги не заглядывал, только на старости лет учиться начал. Но голова всякой ерундой забита, да и годы не те. Еле‑еле разобрал в «Шулхан орух» законы насчет ссуды и залога. Хочу нанять учителя, чтобы он мне кое‑что из Геморы разъяснил, из «Бово мецийо» «Средние врата», трактат Талмуда, где рассматриваются в основном имущественные отношения.
. Там есть глава, где о ссудах и залогах говорится. Я попросил вашего сына взять меня в ученики, но он посмотрел на меня как на маразматика и отказал. А если вы попросите, вам он точно не откажет.

— Реб Нохемл, — мама смотрит на него, будто он не в своем уме, — у вас же внуки тех же лет, что мой сын.

— Правнуки, — поправляет старичок. — Впрочем, тем хуже для меня. Ваш сын очень скромный, как истинный талмудист. В синагоге старается обходить меня подальше, чтобы я не должен был перед ним вставать.

— Б‑г с вами, реб Нохемл! Еще не хватало, перед мальчишкой вставать. Не надо, а то он обнаглеть может.

— Если обнаглеет, за это его накажут, а не меня. Я не виноват, — разводит руками старичок, — что Тора велит вставать даже перед ребенком, если он учен. Хочу, чтобы вы с ним поговорили. Если не захочет, прикажите. Пусть позанимается со мной из уважения к матери.

— Если вам нужен учитель, реб Нохемл, вы можете взять поруша из молельни Гаона или синагоги реб Шоелки. — Мама все еще подозревает, что он шутит.

— Поруши для меня слишком умны. Меня надо потихоньку за ручку вести, а они летят без остановки, — морщится реб Нохемл; он понимает, что зашел слишком далеко, эдак можно завраться, что и не выберешься. — И потом, поруши получают пропитание, а ваш сын нет. А так и я отправлюсь на тот свет с парой страниц Геморы, и вы плату получите, чтобы сына содержать.

— Честно сказать, реб Нохемл, мне нелегко живется. И все‑таки странно. Мой сын знает не так много, а вы не так мало, чтобы у него учиться. И много времени впустую тратит. Вы, наверно, порадовать меня пытаетесь, когда говорите, что он прилежно учится, но я‑то знаю: он не слишком перетруждается.

— Ну, это не беда, ребенок же, может и поозорничать немножко, — улыбается реб Нохемл. Прячет руки в рукава и пританцовывает сутулыми плечами, будто он и есть озорной ребенок. — Говорят, сам реб Хаим‑Ойзер Хаим‑Ойзер Гродзенский (1863–1940) — главный неофициальный раввин Вильно и крупный общественный деятель. , дай ему Б‑г здоровья, когда‑то, мальчишкой, в Эйшишках въехал в синагогу верхом на козле. Это не помешало реб Хаиму‑Ойзеру стать великим мудрецом и виленским раввином, и вашему сыну не помешает. Но вы все‑таки будьте с ним построже. Скажите, что пора ему деньги зарабатывать, так что пусть со мной Талмуд поучит. А десять злотых, которые вы сегодня принесли, возьмите как предоплату за уроки вашему сыну, моему ребе.

Хаим‑Ойзер Гродзенский. 1920‑е

— И не подумаю! — Мама прячет руки под шаль. — Я не считаю, что мой сын достоин быть вашим ребе и не собираюсь забирать у него заработанные деньги. Но от его знаний Торы я тоже хочу получить долю в царствии небесном. Хорошо, раз вы просите, я с ним поговорю. А если Песя соберется купить волосы, отведу ее к парикмахеру. Я тоже новый парик хочу. Такую вещь даже бедный человек может себе позволить. Доброй недели, реб Нохемл.

Мамин намек на новый парик реб Нохемл пропускает мимо ушей. Мама уходит, а он, довольный, чешет под мышками.

Она говорит, ее сын не слишком прилежен. Кто б сомневался. Тоскливо бродит по синагоге, грустно напевает, качается над конторкой больше, чем учится. А причина, понятно, одна — бедность. Видит, как мать мучается, вот и прерывает учебу постоянно. Надо бы его поддержать. Получается, он, Нохемл, на старости лет пойдет в хедер? Что ж, это ему не повредит. А если парнишке придется с ним заниматься, у него не будет времени слоняться без дела. Когда у тебя такой старый ученик, и сам будто старше становишься.

Песя приносит стакан чаю, молоко в кувшинчике и пару кусочков сахара на блюдце. Злится, не хочет разговаривать. Молча возвращается на кухню готовить ужин для своего скряги. Реб Нохемла не беспокоит, что жена сердится. Ничего, пускай позлится немножко, улыбается он в усы и разглаживает их пальцами налево и направо, готовясь к чаепитию.

Он белит чай каплей молока, но сахар не кладет. Он пьет чай с молоком без сахара или с сахаром без молока. Не потому что жалко для себя, а потому что не хочет получать слишком много удовольствия на этом свете. Не для того Всевышний даровал ему столько лет жизни, чтобы брюхо набивать да жену баловать. Оставит ей денег — она, как он помрет, начнет их под проценты давать, а его за это на том свете накажут. Ну, ладно, Песя ему вторая жена, не самый близкий человек, а родной сын лучше, что ли? Его первенец Зава сам уже дед. И одежда у него селедкой провоняла, и тело, и душа. С головой ныряет в бочку с рассолом и хочет, чтобы отец дал ему денег скупить все моря и океаны с селедкой, которая там плавает. Открыл бы святую книгу, посидел над Мишной, немного послушал за столом в синагоге «Эйн Янкев». Да какое там! Только деньги, деньги, деньги. Неуч! Грубиян! Уж лучше для той вдовы с ее пареньком сделать доброе дело, чем для родного сыночка Завы.

 

У Адама, когда он ел с древа познания, наслаждались все части тела, кроме одной косточки под названием «луз». И от пищи, которую еврей принимает на буднях, луз не получает удовольствия. Единственная трапеза, доставляющая ему удовольствие, — это ужин после субботы. Реб Нохемл потчует свой луз коркой хлеба и тертой редькой, а жена, рыжая Песя, сидит на кухне, доедает, что осталось от субботнего обеда, и ворчит на прижимистого мужа.

Покончив с хлебом и редькой, старичок приступает к субботним застольным песнопениям, как вдруг раздается дикий крик, будто утопающий зовет на помощь:

— Спасите, реб Нохемл! Четвертной, реб Нохемл! На недельку, реб Нохемл!

Старичок не пугается. Обычное дело, как пост в понедельник и кугель в субботу. К реб Нохемлу пожаловал торговец зерном Шая — бородка клинышком. Клянется страшной клятвой:

— Чтоб мне помереть на месте, если через неделю все до гроша не отдам!

— Тихо, тихо, не надо! — машет руками старичок. — Кто клянется, тому веры нет, его слово ничего не стоит.

«У меня его вещи с прошлого года лежат, а то и с позапрошлого. Как можно быть таким меднолобым?» — думает реб Нохемл. Но не напоминает о старых долгах, а спрашивает:

— В залог что‑нибудь принесли?

— На что он вам, реб Нохемл? У вас этих залогов полон дом. Сами знаете, если кто в залог что‑нибудь приносит, сразу видно: быстро отдавать не собирается. А я всего на недельку прошу. — Шая протягивает обе руки, будто его довод можно пощупать. — Все у меня покупают, все меня знают, все мне верят на слово.

— То все, а то я, — смиренно возражает старичок и выкладывает торговцу все законы Торы касательно ссуды и залога. Если вдруг должник не смог отдать, то, что бы ни случилось, заимодавец не имеет права требовать, разве только он хочет нарушить запрет: «Лой‑сигье лой кнойше» «Не притесняй его» (др.‑евр.). Исход, 22:24 (по греческой нумерации 22:25).
, не хватай его за полу. Даже мимо лавки должника нельзя ходить, а то он подумает, что ему намекают: пора должок вернуть. Эдак реб Нохемлу пришлось бы из города бежать, здесь ему кто только не должен. Но он не хочет, чтобы его деньги пропали, и закон тоже не хочет нарушать. Остается одно — залог.

— Ладно, реб Нохемл, через неделю не отдам — полон дом вам в залог натаскаю.

— Б‑же упаси! — вздрагивает старичок. — А если и деньги не отдадите, и в залог ничего не принесете? Что тогда? Сам к вам побегу, но мне даже к вам в дом нельзя войти, если не хочу нарушить запрет: «Лой‑совой эл‑бейсой» «Не ходи к нему в дом» (др.‑евр.). Второзаконие, 24:10. , не входи, заимодавец, в дом к должнику, ты входишь в ад! Даже если вас на улице встречу, мне нельзя ничего отбирать у вас силой. Придется бежать в раввинский суд, чтобы он посланника отправил. Но и посланнику запрещено к вам в дом входить, а только на улице ждать. — Реб Нохемл разбирает по волоску белую бороду, и видно, что от удовольствия, с которым он цитирует законы, ему пуд здоровья прибавился. — Мне нельзя, но посланнику можно ждать снаружи. И вот вы даете, скажем, кофемолку или что‑нибудь из посуды, без чего вам еду не приготовить. А я не могу взять, потому что опять запрет нарушу, — сладко поет реб Нохемл. И слепой увидел бы: прежде чем дать копейку, он очень хочет выполнить заповедь — повторить наизусть слова Торы. — Погодите, это еще не самое плохое. Хуже всего, если посланник возьмет у вас то, что разрешено, например пальто и подушку. Вот тут‑то у меня настоящие беды и начнутся. Вечером я должен бежать к вам и просить: «Реб Шая, заберите свою подушку». Днем, если морозец ударит, я должен нести вам ваше пальто и умолять: «Реб Шая, возьмите свою одежду». Вдруг вы насморк схватите, простудитесь, не дай Б‑г, а мне отвечать. В святой Торе ясно сказано: если взял в залог одежду товарища, верни до захода солнца. И отдавать надо при свидетелях, и брать при свидетелях. Очевидно, — заканчивает нараспев реб Нохемл, — что Тора заботится о должнике куда больше, чем о кредиторе. Как бы кредитор ни был осторожен, наказания не избежать.

— Я не понимаю, — таращит глаза Шая. — А если я залог принесу, вас не накажут?

— Дивлюсь я на вас, — качает головой старичок. — Вы же вроде когда‑то чему‑то учились, должны знать: когда человек приходит взять взаймы денег и сам приносит что‑нибудь в залог, заимодавец имеет право принять даже посуду, подушку, одежду и не обязан отдавать, пока ему долг не выплатят.

Шая видит: он разговаривает со стеной. «Даже Зава и вторая жена от него ничего не добьются, а я и подавно, — думает торговец. — Хорошо еще, что этот из ума выживший про мои прошлогодние и позапрошлогодние долги не напомнил. Забыл, наверное».

И Шая бежит за залогом.

Глава II

Реб Нохемл боится ада, а Шая боится жены. Она устраивает ему тихие скандалы, что он весь дом унес и заложил. Но еще сильней, чем жены, он боится улицы. Если улица узнает, что такой‑то и такой‑то ходил к заимодавцу, с ним ни один торговец дела иметь не захочет. Шая держался до последнего, пока не увидел, что деваться некуда. Однако старик — твердый орешек, под проценты не даст. Б‑же упаси! Этот праведничек из тебя всю душу вытянет через ноздри своими цитатами, как пробку из бутылки штопором.

Шая стоит перед своей дверью, пытаясь перевести дух. Его заранее трясет от «теплого» приема, который жена сейчас ему окажет. Но ничего не поделаешь, придется идти на заклание.

«Б‑г от любой болезни лекарство уготовил», — говорит себе Шая, входя в прихожую. Его лекарство — это мадам Гольд, которая сидит в столовой. При гостях жена не станет крик поднимать, если он тихонько что‑нибудь возьмет. Но чтобы добраться до комода в спальне, нужно пройти через столовую, придется для мадам Гольд состроить физиономию поприветливей, иначе жена выпотрошит его как селедку. Он стоит в темной прихожей и думает: «И зачем мне квартира на Погулянке? Мог бы жить поближе к магазину, на Шавельской, на Мясницкой, там и дешевле раза в три, а если хозяин захочет выгнать за неуплату, можно припугнуть, что в газету про него напишешь. Даст Б‑г, он и заткнется. Но Берте ж надо перед знакомыми покрасоваться, так что изволь снимать квартиру на Погулянке, чтобы тут тебе и столовая, и спальня, и парадная дверь, и черный ход на кухню, и во дворе сарай под семью замками, а то, не дай Б‑г, заметят, что там не дрова лежат, а всякий хлам».

Угол Большой Погулянки и улицы Словацкого. Вильно. 1920–1930‑е 

Бесшумно ступая, Шая входит в столовую, бормочет под нос «добрый вечер», опускается на стул и задумчиво теребит бородку.

Мадам Гольд пьет чай с вареньем. Она только что рассказывала, какие курорты посещает из года в год. В Буско‑Здруй ездит, но ревматизм как был, так и есть, а Друскеники надоели хуже горькой редьки.

— Я несколько раз ездила, чтобы вес сбросить, а вместо этого, наоборот, прибавила, — жалуется Шаина жена Берта. — Лучший способ похудеть — в горы ходить. Но лазить по Татрам в Закопане мне из‑за сердца нельзя. Этим летом в Вильно останусь, дачу сниму за городом. Нравится мне виленский воздух.

Берта заговаривает мадам Гольд зубы, а сама косится на мужа. Видит, что тот ерзает на стуле и смотрит на субботние подсвечники ее матери, не убранные со стола, как кошка на сметану. Очень подозрительно! В ее слабое сердце закрадывается тревога.

— Исай, налей себе чайку, — сладким голоском говорит Берта.

— Некогда, некогда! — Он вскакивает со стула. — Выпал случай вагон муки купить на Товарной станции. Надо с перекупщиками повидаться.

— Когда ты дачу в Закретском лесу посмотришь? — спрашивает Берта и чувствует, что вот‑вот упадет в обморок. Его спешка, слова насчет вагона муки и жадный взгляд на подсвечники не сулят ничего хорошего.

— Дачу? В Закретском лесу? — Шая крутится по комнате. — В Закретском лесу, говоришь? — Он останавливается перед дверью в спальню. — Там все дачи давно заняты! — кричит он уже из спальни, а тем временем выдвигает ящик комода. Перебирает мятые вещи. «Одно шмотье», — ворчит, выдвигая другой ящик.

— В Закретском лесу деревья сохнут, — доносится голос мадам Гольд. — По субботам там вся Мясницкая. Валяются на траве, весь лес бумажками замусорили.

Закретский лес. Вильно. 1920–1930‑е 

— Извините, мадам Гольд, мне надо у мужа кое‑что спросить. — Шая слышит торопливые шаги Берты. Не успевает задвинуть ящики, как она уже стоит перед ним, скрючив пальцы, и цедит:

— Болван! Так и знала, что ты меня обворуешь. Я тебе глаза выцарапаю. — Она сует ногти ему в лицо и кричит в другую комнату: — Я тоже Закретский лес терпеть не могу, там под деревьями плевательницы стоят, а я дикую природу люблю… Болван, это же мои сорочки. — Она вырывает белье у него из рук.

— На кой черт мне твои тряпки? — Он так быстро выдвигает следующий ящик, будто в доме пожар и надо спасти самое ценное. — Я свои золотые запонки ищу и серебряный портсигар.

— Болван, свои запонки и портсигар ты заложил давно, — шипит она еще тише и кричит мадам Гольд: — Я бы на Антоколе сняла, но там все дачи еще с Хануки заняты. От виленских нищих спасу нет. Повторяют за нами, как обезьяны. Куда мы, туда и они, еще и вперед лезут.

— Едешь на лето отдохнуть, а оказываешься среди сапожников. На Антоколе вы двух деревьев не найдете, чтоб между ними гамак не висел. Зато на курортах, куда я езжу, чистота, ни мух, ни простонародья! — кричит мадам Гольд из столовой в спальню, где Берта разбирается с мужем.

— Болван, это же шелковый халат моего отца. Ворюга, папино имущество разбазариваешь.

— «Папино имущество!» — передразнивает Шая. — Твой папаша банкрот был. Приданого ни гроша не оставил.

— Папиного наследства я тебе не отдам. Сейчас такой скандал устрою…

— Да пожалуйста, устраивай, — Шая повышает голос, надеясь ее напугать. — Нам с компаньонами выпал случай вагон муки купить, несколько десятков злотых не хватает. Не позволишь мне заложить на неделю эту тряпку — не видать тебе дачи как своих ушей. И из квартиры тебя вышвырнут. Будешь просить мадам Гольд, чтобы она тебя на кухню переночевать пустила.

— Болван. Ты так же себе компаньонов найдешь, как мадам Гольд на воды поедет. Она такая же врунья, как ты… Мадам Гольд, вы слышите? Мы с мужем решили: если не найдем, что хотим, лучше в городе останемся. У нас квартира большая, прохладная, в ней куда приятней, чем в каком‑нибудь хлеву на Антоколе. Видал, как я ее осадила? Ты последнюю память о моем отце не заберешь!

Шая дрожит от волнения. Время позднее, старикан вот‑вот отправится на боковую. Или — кто его знает — не согласится дать четвертной под эту тряпку. Вдруг в голову приходит интересная мысль. Шая отшвыривает шелковый халат и твердым шагом направляется в столовую. Берта быстро поправляет волосы, двумя пальцами разглаживает мешочки под глазами, набухшие во время ссоры, и спешит за мужем.

— С деньгами можно прекрасную дачу заполучить, — с улыбкой обращается Шая к мадам Гольд. — Я на прошлой неделе в Волокумпии дом видел. Большая веранда, рядом участок леса, огороженный, чтобы никакая Мясницкая туда носа не совала. У самой Вилии. Во всей Волокумпии лучше не сыщешь.

Пляж в Волокумпии. Вильно. 1920–1930‑е 

— Я бы такую дачу сняла, если бы на воды не собиралась, — говорит хозяйке мадам Гольд. — Что же вы денег с собой не носите? Могут перехватить.

— И правда, Исай, почему ж ты не снял, если она такая хорошая? — Берта чрезвычайно удивлена.

— Надо бы еще посмотреть. — Он не сводит глаз с серебряных подсвечников. — Берта, как ты можешь в таких подсвечниках свечи зажигать? Трубки закопченные, украшения — цветочки, листочки — все погнулось, серебро облупилось.

— Это наследство моей мамы. — Берте кажется, две сосульки заткнули ей нос и не дают дышать. — Мамино наследство должно оставаться таким, как было. Не правда ли, мадам Гольд?

— У твоей мамы подсвечники всегда сверкали, как новые. В них, как в зеркало, смотреться можно было. — Шая быстро протягивает руки и хватает оба подсвечника. — Я как раз мимо медника пойду, занесу ему, чтобы подремонтировал и посеребрил. Ну, Берта, один раз, всего‑то один раз зажжешь свечи не в этих подсвечниках, а в других.

— Куда ты взял подсвечники? Куда ты взял мамины подсвечники?

— Говорю же, — пожимает он плечами, — меднику посеребрить отдам. Полежат у него пару дней, ну, неделю, не больше. А дачу в Волокумпии в понедельник‑вторник сниму. Простите, мадам Гольд, тороплюсь, компаньоны ждут, — заканчивает он уже за дверью и с подсвечниками в руках бежит обратно к реб Нохемлу.

Глава III

Людно сегодня в доме реб Нохемла. Только убежал торговец Шая, идет бакалейщик Хацкл. Этот, как Шая, богача из себя не строит. Он не за ссудой пришел, а за милостью.

Что ему делать? Что делать? Он говорит, закрыв глаза, как всегда, когда взволнован. Оптовики его выгнали. Сперва, кричали, старые долги оплатите. Не хотим, кричали, все в одну кучу валить. Побежал он в молельню Двойры‑Эстер, взял там в кассе небольшую ссуду под расписку. Пару раз выплатил в срок, а дальше — все, платить нечем. Взял ссуду в братстве Торы, чтобы с кассой молельни Двойры‑Эстер рассчитаться, и еще глубже в болото провалился, одну ногу вытащил, другой увяз. Побежал к старостам: «Спасите!» А те отвечают: «Подите прочь». Слышите, что ему сказали уважаемые люди, городские благодетели, которые молятся у восточной стены? Он к трем компаньонам‑оптовикам побежал, слезы перед ними пролил: колу кол гакицим Это конец (др.‑евр.). ! Они обязаны еще раз дать ему в долг, иначе он руки на себя наложит и будет мертвый у них на пороге лежать. Один оптовик отвечает: «Ничего страшного. Будете лежать — приедут да увезут в покойницкую». Слышите, что ему еврей сказал? В трупарню увезут! А другой компаньон кричит: «Вы нас разорите! Вашей распиской только подтереться!» Слышите, что ему еврей крикнул? Зато третий не кричал, но вежливо указал дорогу: «Идите в банк к Бунимовичу, как мы». А его жена, которая все время в мужнины дела лезет, еще добавила: «В банке Бунимовича у дверей швейцар с кокардой. Туда с улицы кого попало в грязных сапогах не пустят». Говорит, упретесь рогом, не станете платить — банк такой счет выкатит, мало не покажется. Слышите, что ему женщина сказала? Упретесь рогом!

Он пока с ума не сошел — в банк Бунимовича обращаться.

Мясницкая улица. Вильно. Около 1914

— Я к вам, реб Нохемл, как к отцу родному. — Хацкл сильней зажмуривает глаза и думает: «Хоть бы он не поступил со мной, как со своим сыном!» — Как к отцу родному пришел просить, чтобы вы мне выдали меховой воротник, тот, что я за пятьдесят злотых в залог принес. Мех сейчас подорожал, я его продам и вам долг верну.

— Не беспокойтесь, реб Хацкл, — ласково отвечает реб Нохемл. — Я долго ждал, могу еще немножко подождать, пока Всевышний вам не поможет залог выкупить.

— Вы еще подождать хотите? — Реб Хацкл раскачивается, как на молитве. — Но я не хочу, чтобы вы ждали веки вечные. И потом, я человек бедный. Опять у вас в долг просить у меня наглости не хватит, а в залог больше оставить нечего. Лучше я воротник продам, с вами расплачусь, и мне кое‑какие деньжата останутся.

— Не пойдет.

Реб Хацкл втягивает голову в плечи. Сейчас он напоминает ощетинившегося ежа — такого голыми руками не возьмешь.

— Пока не оплатите долг, я вам залог не верну.

— Но почему? — Хацкл таращит круглые глаза, как внезапно разбуженная курица. — Воротник, который я вам за пятьдесят злотых отдал, сейчас сотню стоит, и покупатель уже есть. Вы же не ростовщик, реб Нохемл.

— Сколько стоил ваш воротник полтора года назад, когда вы его принесли?

— Полтора года назад? — Лавочник снова прикрывает глаза, припоминая. — Тогда он пятьдесят и стоил.

— Вот я и дал вам за него пятьдесят. Это не вещь подорожала, это злотый упал. Вы знаете, что за доллары, которые мне дети присылают, я теперь вдвое больше получаю. И все‑таки я отдам вам залог, если вы отдадите пятьдесят злотых, хотя сейчас они стоят как раньше двадцать пять. Но пока вы свой воротник не выкупите, он останется у меня.

— Вы же пожертвования делаете, реб Нохемл, — смиренно говорит лавочник, опустив глаза. — Просто представьте себе: пришел к вам еврей за небольшим подаянием. Тем более что я сразу выплачу долг, как только продам.

— Я подаю на хлеб, а не на всякие излишества, — сухо отвечает старик. — Не понимаю, почему такой человек, как вы, побираться должен. Вам что, на жизнь не хватает?

— Да что вы, реб Нохемл! Меня на части рвут! — кричит бакалейщик как резаный. — Жена хочет дочкам образование дать, в польские школы их отдала, а там платить надо. Опоздал — сразу оттуда бумажка приходит, и конец учебе. Дочки дома сидят и житья не дают.

— Понимаю, реб Хацкл, расходы у вас большие. И все‑таки…

— А обувь, одежда, книжки, тетрадки? В каждой школе своя форма, без нее нельзя. Да и маменька не хочет от других отставать. Мода на шляпки каждый день меняется, благоверная орет: «Чем я хуже твоих покупательниц?» А покупательницы тоже в долг просят. Напомнишь, что их счета уже с Замковую гору выросли, — надуваются, как индюшки. Налоги растут, лицензия денег стоит, все с меня тянут, на куски рвут.

— А хоть в Мишну утром после молитвы успеваете заглянуть, реб Хацкл?

— Смеетесь, реб Нохемл. Я с первым миньяном молюсь и бегом в лавку.

— А как насчет мидраша или «Эйн Янкев» в синагоге вечером до молитвы или после, а, реб Хацкл?

— Шутите, реб Нохемл. Я поздно вечером в лавке молюсь. Закрываю, но еще жду, вдруг покупатель в заднюю дверь постучится. А тут приходит полицейский и протокол составляет. Ох уж эти протоколы! Все печенки мне переели. Только за полночь итог подвожу.

— Знаете что? — дробно смеется старичок. — Тысячу раз прошу прощения, но вы дурак. Все только и смотрят, где бы чего схватить: полицейский, покупатели, жена, дети. Вот и вы хватайте! Главу Мишны, чуток мидраша, капельку «Эйн Янкев». А вот этой погони за материальными благами мне не понять. Фу!

Объявление на идише гласит, что в зимнее время в молитвенном доме Йогихеса изучают «Эйн Янкев», еженедельный раздел Пятикнижия и еврейскую историю.

Хацкл направляется к двери. Он видит, что проиграл. Все доводы не помогли, только хуже сделал. Напрасно старому скряге в ноги кланялся.

— Не обижайтесь, реб Нохемл, только лучше бы вы деньги под проценты давали, но имели хоть каплю жалости к евреям. А вы человек безжалостный, хоть и без процентов даете.

— Кто вам сказал, что я без процентов даю? — улыбается реб Нохемл. — Я свой процент получаю. Помощь нуждающимся — одна из тех вещей, от которой человек и на этом свете плоды вкушает, и на том свете ему зачтется. Но если я прощу вам долг, чтобы ваши дочки у безбожников в школе учились, а жена короткие платья покупала, мне процентов не выплатят ни здесь, ни там.

— Вы меня на жестокость толкаете. — Хацкл дергает дверную ручку, будто хочет ее оторвать. — Из‑за вас мне придется жестоко поступить с женой, с детьми. Впрочем, не удивляюсь. К своей жене вы не лучше относитесь. И Заве, сыну родному, помогать не хотите.

— Сами подумайте, реб Хацкл, — отвечает реб Нохемл невозмутимо, как старец Гилель Рабби Гилель (I век до н. э.) — выдающийся законоучитель, один из мудрецов Талмуда.
. — Если бы я полагался на сына, я бы на тот свет голый и босый явился. Он трудится день и ночь и дураком помрет, неуч — он и есть неуч. Но вы‑то по сравнению с ним раввин Аши Аши (352–427) — раввин и религиозный ученый, систематизатор Геморы. . Могли бы понять то, чего он не понимает.

Бакалейщик так хлопает дверью, что стекла звенят, и рыжая Песя, которая сидит на кухне и вздыхает, начинает вздыхать еще громче.

 

Перед домом крутится торговец Шая. К счастью, он догадался заглянуть в окно, не сидит ли кто‑нибудь у заимодавца. Ему и так от жены достанется, а тут еще посторонние увидят, что он заложил субботние подсвечники. Он не слышит, о чем там говорят, но видит, что гость — его сосед, бакалейщик. И по его гримасе Шая понимает, что праведничек и у бакалейщика вытягивает душу через ноздри. Шая еле успевает отскочить в тень: Хацкл вылетает, весь красный. И еще не отзвенели оконные стекла, как Шая уже в комнате:

— Я говорил, реб Нохемл, если хотите, полный дом вам натаскаю. — Он вынимает из‑под полы два подсвечника.

— Субботние подсвечники? — дрожит от ужаса старичок.

— Вы же сказали, я могу принести что угодно. — Шая чуть в обморок не падает.

— Разумеется, реб Шая, вы можете принести, что угодно, дело ваше. Но если еврей в бурю сразу бросает за борт талес и филактерии, чтобы облегчить корабль, я сильно сомневаюсь, что этот еврей спасется. Закладывая субботние подсвечники, вы рассчитываете, что Всевышний вам поможет?

— Да вы не беспокойтесь, — бодро смеется Шая. — У меня, слава Б‑гу, еще пара подсвечников есть.

— Ну, тогда другое дело. И сколько вы за них хотите?

— Я уже говорил, четвертной на неделю. Они раза в четыре дороже стоят, а то и в пять.

— Они мне не годятся, — тянет реб Нохемл нараспев, будто разбирал сложную главу «Шулхан орух» и наконец‑то понял, что к чему.

Шая чувствует, что сейчас схватит этого праведничка за тощую шею и основательно придушит. Но сдерживается, сдерживается и опять весело смеется, стараясь показать, что у него все отлично.

— Вижу, реб Нохемл, вы меня карманником считаете, мелким воришкой. Все меня знают, все верят на слово. Только вы не верите, что мои подсвечники в четыре‑пять раз больше стоят, чем я за них прошу.

— Именно потому, что верю, они мне не годятся, — поет реб Нохемл, бережно расчесывая пальцами бороду.

Торговец чувствует, что жилки на висках сейчас лопнут, со лба катятся крупные капли пота, живот так болит от злости, что на стуле не усидеть. Бес его попутал, надо было пятьдесят просить. А реб Нохемл опять начинает излагать по памяти «Хойшен‑Мишпет» «Нагрудник первосвященника», раздел «Шулхан орух», в которой рассматриваются имущественные отношения.
.

По закону, поет реб Нохемл, он несет ответственность за вещь, данную ему в залог, как нанятый на работу сторож, потому что, одалживая деньги, он выполняет заповедь. Он охранник, и, если его обворуют, ему придется платить. Он постоянно дрожит, как бы не украли чужие вещи, которые хранятся у него в доме. Кто‑нибудь из них, он или Песя, всегда остается в квартире. По субботам и праздникам, когда они вместе уходят на молитву, приходит соседская служанка. Но все равно он боится, что его обворуют, когда они спят. Поэтому он всегда одалживает столько, сколько стоит залог, иначе отправится на тот свет не с заповедями, а с долгами.

— Знаете что, реб Нохемл? — Вдруг у Шаи вспыхивают глаза. — Дайте мне пятьдесят. Я оценю подсвечники в пятьдесят злотых, и, если их украдут, мы квиты.

— Не пойдет, — улыбается старичок. — Я не богач, и вы тут не единственный. Есть и другие евреи, что в деньгах нуждаются.

— Ладно! — Шая хочет поскорей покончить с делом, пока старик опять не начал пересказывать «Хойшен‑Мишпет». — Давайте мне четвертной, и будем считать, подсвечники так и стоят четвертной. На том и порешим. Все равно я через неделю их выкуплю. Даст Б‑г, за это время вас не обворуют.

— А на что, реб Шая, вы деньги занимаете, могу я узнать? — неожиданно спрашивает старичок.

— Конечно, можете. Я темными делишками не занимаюсь. Хочу с двумя компаньонами купить муку на Товарной станции и продать в розницу. В этой Торе я не хуже любого оптовика разбираюсь.

— И вам хватит двадцать пять злотых, чтобы свою долю внести? — удивляется реб Нохемл. — Вы точно на муку берете, не на что‑нибудь другое?

— Само собой, нужно больше, само собой, нужно больше, но остальное найду. — Шая теребит острую бородку, будто в ней столько же мудрости, сколько силы в волосах Самсона. — Но вам‑то какая разница, на что беру, главное, чтоб отдал через неделю.

— Если заработаете, мне без разницы, на что вы берете. Но знайте: сегодня я даю вам деньги в последний раз.

Шая вздрагивает. Выходит, старик не забыл о прошлогодних и позапрошлогодних долгах. Не совсем еще, значит, из ума выжил.

— Слушайте дальше, — мучает его реб Нохемл. — Вы говорите, что берете на неделю, но я даю вам на месяц. Через месяц, нравится оно вам или нет, по закону я имею полное право продать вашу вещь, но хочу, чтобы вы знали: я не буду ее продавать ни через месяц, ни через год, никогда! Когда бы вы ни пришли, в любой день и час, вы сможете ее выкупить. А если не выкупите, она останется у меня. Чтоб у вас потом никаких претензий не было. И сейчас, с Б‑жьей помощью, я отсчитаю вам двадцать пять злотых, а на вашу вещь наклею ярлычок с вашим именем, числом и годом.

Уже на улице, с деньгами в кармане, Шая думает: «Праведничек так говорит, будто думает, что я и теперь не отдам. Но я отдам, все свои вещи у него выкуплю. Лишь бы колесико повернулось, как надо».

Колесико повернулось настолько стремительно, что Шая и оглянуться не успел, как он остался без денег, без муки, без компаньонов, а подсвечники остались у заимодавца.

Глава IV

Синагога пуста. Одиннадцатый час утра, молитва закончилась. Хозяева уже разошлись по делам, а поруши еще не вернулись с завтрака. Единственный, кто не отлучается до следующей молитвы, это реб Нохемл. В это время, два раза в неделю, мы изучаем с ним страницу Талмуда, и заодно у реб Нохемла короткий пост до полудня.

— «Гамалве эс хавейрой ал гамашкойн» «Одалживающий своему товарищу под залог» (др.‑евр.). Мишна, Швуойс, 6:7.
, — раскачиваюсь я над конторкой, обеими руками помогая своему седовласому ученику понять, в чем тут вопрос. — Если кто‑нибудь дает другу под залог и залог пропадает у заимодавца, он говорит: «Я дал тебе под залог селу — это такая монета, — но твой залог стоил шекель, то есть полселы, значит, ты должен мне еще один шекель». «Вегало оймейр» «А тот говорит» (др.‑евр.). Там же. , — а должник отвечает: «Неверно. Ты дал мне селу, и столько залог и стоил». И должник не обязан платить шекель, он свободен от обязательств и не должен выполнять требование заимодавца, — заканчиваю я и смотрю налево — в комментарий Раши, направо — в «Тойсфес». Спорить не о чем! Все ясно, как погожий весенний день, светящий в окно синагоги.

Но реб Нохемл, который никому не верит без залога, не верит и мне, хочет сам во всем разобраться. Скользит указательным пальцем по крупным квадратным буквам, медленно, осторожно следует за пальцем глазами, как слепой за вытянутой вперед палкой. И, чтобы окончательно во всем убедиться, прикасается к странице белой бородой, как к вещи, принесенной в залог.

— Моченые яблоки, моченые яблоки! — доносится со двора, от ворот, мамин голос. Только что Пейсах миновал, до нового урожая еще далеко, вот и продают прошлогодние, кислые. Я чувствую на небе винный вкус, будто впился зубами в набухшую антоновку.

— Ну? — выводит меня из задумчивости реб Нохемл. Можно идти дальше.

А чем дальше, тем труднее, там не только про селы и шекели, но еще и про динарии. На первый взгляд, поклясться обязан должник, ведь он отчасти согласился с заимодавцем, но тут начинаются вопросы, ответы, и выходит, что поклясться должен заимодавец, ему не верят на слово, потому что он потерял залог. Реб Нохемл вздыхает над тяжкой судьбой, которую уготовила Тора заимодавцу, да и над своей тоже: совсем умаялся, пока добрался от начала до конца. Голова у него начинает трястись, будто он взгромоздил на нее полную бадью воды. Я опять заглядываю в комментарии и продолжаю нараспев:

— Рабейну Там спрашивает, почему Раши…

— Только не Рабейну Там! — вскидывает руки реб Нохемл. — Мы же договорились, изучаем Гемору только с Раши, без «Тойсфес». Это выше моих сил. Ах, Раши, Раши! — Он причмокивает губами. — Какой великий человек! Все нам разжевал и в рот положил, как мама младенцу. А какие у него потомки! Ведь Рабейну Там — его внук. Можно представить себе, как Раши счастлив в раю, когда изучает Талмуд с собственными комментариями и комментариями своих внуков… Так вот: без «Тойсфес», пожалуйста!

Изучение Талмуда.

 

Не зря реб Нохемл вздыхал, говоря о потомках. Не успевает он переползти на следующую строку, как открывается дверь и входит его старший сын Зава.

Длинные руки болтаются, свисая до колен, как у обезьяны. Под нижней губой прилеплена седоватая, нечистая бородка. Рот, как всегда, открыт, круглые глаза сверкают, будто стеклянные банки. Он встает перед нами, и в нос ударяет едкий запах селедочного рассола.

— Отец, я этого не позволю, — блеет Зава.

— Чего ты не позволишь? — Реб Нохемл не поднимает головы от Талмуда.

— Не позволю, чтобы ты на старости лет записался в хедер к этому недотепе, — указывает он на меня пальцем. — Еще вчера в коротких штанишках бегал, а сегодня он твой ребе. Я знаю, ты ему платишь за то, что он тебе голову дурит.

— Не обращайте внимания, он невежда, такие всегда ученых людей ненавидят, — успокаивает меня реб Нохемл и поднимает глаза на сына. — Хамло, я ж обещал, что все невыкупленные залоги тебе по наследству оставлю. Чего тебе еще надо?

— Надо, чтобы ты не раздавал деньги, которые мои братья из Америки присылают. Для меня! — Он бьет себя кулаком в грудь. — Лавочники, жулье, тебе старые шмотки приносят. Я за эти тряпки, когда ты помрешь, и десятой части не выручу от того, что ты за них отдал. Вот это — мое, кровное! — Зава указывает на противоположную стену, у которой стоит посеребренный ханукальный светильник — подарок реб Нохемла синагоге. — И это тоже мое. Это доллары моих братьев! — указывает он на большую медную чашу для омовения рук.

— Невежде жалко, что евреи будут меня вспоминать, омывая руки перед молитвой, — улыбается мне старичок. — А ты сам‑то хоть иногда лапы моешь, хамло?

— Отец! — орет Зава во всю глотку. — Я давно говорю, что ты из ума выжил, а теперь весь город видит, что ты старый дурак. Чтобы старик, говорят, не постыдился к мальчишке в ученики пойти!

— Не принимайте близко к сердцу болтовню этого грубияна, — со вздохом обращается ко мне реб Нохемл. — Меня не беспокоит, что он оскорбляет меня, не оказывает мне сыновних почестей. Но меня очень тревожит, что он попадет в ад. — И отец с мольбой протягивает к сыну руки. — Твое имя Звулен. Сын праотца Иакова Завулон, по которому тебя нарекли, был торговцем и поддерживал Иссахара, чтобы он сидел и учил Тору. А ты проклинаешь своего отца за то, что он помогает изучающим Тору, и все зовут тебя Завой.

Тот таращит глаза:

— А как меня должны звать?

— Да, реб Звулен тебя не назовешь. Ну, просто Звулен или на худой конец Завл. Но Зава? Тьфу, гадость! От самого имени селедкой разит, невежеством, хамством. Не зря тебя считают тупым хамлом.

Лавочник совершенно растерян. Не знает, что ответить, только смотрит с открытым ртом то на меня, то на отца. А я и сам не понимаю, говорит реб Нохемл серьезно или шутит.

— Знаешь что, сынок, — продолжает старик еще мягче, — ты же мой старший, мой первенец. Давай помиримся! И доставь мне радость, тоже найди себе ребе. Учиться со мной ты не сможешь, тебе не потянуть, но если попросишь реб Хаима, — указывает он на меня, — он будет изучать с тобой Пятикнижие с Раши. Буквы‑то ты знаешь.

— Чего? — Зава совсем ошарашен, будто ему потолок на голову упал.

— Уроки я за тебя оплачу, — снисходительно добавляет реб Нохемл.

— Вот этот будет моим ребе? — Зава пятится от меня, как от ангела смерти. — Смотри, он же ржет надо мной! — Он грозит мне кулаком. — Ублюдок, я тебе башку откручу, как селедке.

Виленские евреи в одной из синагог города. 1917

— Пошел вон! — Реб Нохемл обеими руками ударяет по конторке. — Забыл, с кем говоришь? Ты с мудрецом, знатоком Торы говоришь! Вон, хамло!

— А ты меня не пугай! — отступает Зава еще дальше. — Ты меня из дому выгнал, на место матери какую‑ту рыжую бабу привел, но синагога так же моя, как и твоя. Тут все мое, кровное!

И вылетает из синагоги, крикнув напоследок:

— Обдирала!

— Чтобы мой внук стал Рабейну Тамом, я должен был стать Раши, — вздыхает реб Нохемл. — Все‑таки я не такой злодей и болван, чтобы в наказание у меня вырос вот этот Зава, но на небесах лучше знают, что кому причитается. Ну, на сегодня хватит. Вот ваша плата за неделю. — Он сует мне в руку деньги, завернутые в бумажку. Видно, заранее приготовил.

— Реб Нохемл, мы уже две недели одну главу учим, на месте стоим. Вы мне платите ни за что.

— Да Б‑г с вами! — удивляется старичок. — Если бы я платил за знания, вы могли бы сказать, что я ничему у вас не научился. Но я вам плачу за время, которое вы на меня потратили, когда могли бы сами Тору учить, для себя. «Шулхан орух» у меня лучше идет. Там ясно сказано: «Нохемл, по закону поступаем так‑то и так‑то». В Талмуде надо вникать в диспуты между мудрецами, а вы еще хотите со мной «Тойсфес» заниматься.

— Мне неприятно, что у вашего сына ко мне такие претензии. — Я подергиваю редкие, едва пробивающиеся на подбородке волоски. — А правда, реб Нохемл, почему вы ему не помогаете? Сын как‑никак.

— Ну и что? Это его заслуга? — пожимает плечами старичок.

— Сыну можно помогать, за это в ад не отправляют, реб Нохемл.

— Бывает, не отправляют. — Реб Нохемл подносит мне к лицу кончик белоснежной бороды. Наверно, хочет напомнить, что он все‑таки постарше меня, хоть и пошел ко мне в ученики. — А бывает, могут и отправить. Смотря на что сын деньги тратит. Взять того же Заву. Пока он торгует возле Старых босяков, евреям селедку продает, он по пятницам лавку вовремя закрывает. Но если разбогатеет и откроет большой рыбный магазин, как ему хотелось бы, то и вести себя станет как те, что с бритой рожей ходят. А его дети еще больше разбогатеют и вовсе гоями станут. Ладно, значит, следующий урок у нас в четверг. Отработаете пятнадцать минут, которые мы сегодня потеряли. Время, которое у нас Зава отобрал, — на мой счет. Это время вам сейчас оплачу и — дай Б‑г, чтобы не понадобилось! — в другой раз тоже.

Глава V

Кончился Пейсах, скоро Швуэс. В окнах синагоги синеет вечернее небо. Поруши сидят над томами Талмуда. В протяжном напеве — тоска по женам и детям: поруши увидят их только на Сукес. Думают о невеселых субботах за чужим столом, о скудной плате, которую завтра, в пятницу, раздаст им староста, и один за другим засыпают над книгами.

Бодр и весел только реб Нохемл. Сидит в своем углу, спрятавшись за большим виленским Талмудом, и изучает главу «Бово мецийо». Страница испещрена мелкими буквами комментариев: домики, башенки, лесенки толкаются, карабкаются друг на друга, как на узких виленских улочках. Старик, чтобы не заблудиться, держит оба указательных пальца на основном тексте посреди страницы. Идет широкой дорогой. Он больше не боится «Тойсфес», как было в понедельник. Теперь он чувствует себя куда увереннее, потому что понял, в чем вопрос Рабейну Тама, и сегодня у реб Нохемла Симхас Тойра между Пейсахом и Швуэсом.

Утром, на уроке, он попросил сына Велы уточнить кое‑что в комментарии Раши, а молодой человек рассмеялся: «Недавно я попытался объяснить вам, в чем вопрос Рабейну Тама, но вы сказали, “Тойсфес” — это слишком сложно. А теперь задаете тот же самый вопрос». Реб Нохемл решил, что парень шутит, но тот показал: вот же этот вопрос, все черным по белому написано. Правда, объяснений Рабейну Тама реб Нохемл не понял, но ничего, всему свое время. Недаром наши мудрецы говорят, что терпение и труд все перетрут.

И реб Нохемл опять возвращается к своему вопросу:

— Некто одалживает другу деньги под залог, и залог пропадает. Заимодавец говорит: «Я одолжил тебе селу, то есть четыре динария, а твой залог стоил шекель, то есть два динария. Значит, ты должен мне два динария». А должник отвечает: «Четыре динария ты мне дал, три динария стоил залог, и я должен тебе один динарий». Ведь по закону обязан поклясться должник, потому что он уже частично признался, что остался должен. Но Гемора требует, чтобы поклялся заимодавец, потому как если поклянется должник, заимодавец может предъявить залог, который у него якобы потерялся, и показать, что залог стоит не больше двух динариев. А должнику, говорит Раши, клясться нельзя, потому что выйдет, что он солгал. И я, — торжественно заключает реб Нохемл, — спрашиваю: разве должник не будет остерегаться ложной клятвы именно потому, что заимодавец предъявит якобы потерянный залог и докажет, что должник лжет?

Этот же вопрос, слово в слово, задает Рабейну Там.

И реб Нохемл проникается к нему еще большим уважением, потому что Рабейну Там задает не только мудреные, заковыристые вопросы, но и те, которые может задать любой еврей, если у него есть голова на плечах.

 

В молельне становится темно, койдановский поруш встает и включает электрический свет. Но реб Нохемлу уютнее и теплее учиться при свече. Он приклеивает ее на высокую спинку скамьи у себя над головой и, как шкатулку с драгоценными камнями в шкафу, отыскивает на странице Геморы вопрос Рабейну Тама — столь же драгоценный.

— Опять третью главу учите, и все на тридцать четвертой странице? — близорукий койдановский поруш сует в Талмуд реб Нохемла мясистый нос, усеянный черными точками, будто маковыми зернышками.

Койдановский недоволен, что реб Нохемл взял себе в учителя какого‑то мальчишку, а не его, бывшего судью. Реб Нохемл понимает, на что намекает поруш: «Со мной вы гораздо дальше продвинулись бы».

— Никто не виноват, что у меня голова чем попало забита, — кисло говорит реб Нохемл. Он не любит, когда ему заглядывают через плечо.

— И как тот молодой человек объяснил вам Мишну? — Койдановскому любопытно: мальчишке самому учитель нужен, как же он других учит?

— По комментарию Раши объяснил, — неохотно отвечает старичок. — Я слабый ученик.

— Не говорите так, — льстит ему поруш. — Тору может понять каждый. Главное, чтобы учитель умел объяснять. Вот давайте я вам объясню, увидите, как все просто. Прежде всего, запомните: Мишна о должнике — это Мишна о клятвах.

— Я не собираюсь изучить весь Талмуд. С меня хватит, если я отправлюсь на тот свет с одной главой. — Голос старичка становится все суше, голова все больше втягивается в плечи. Он будто прячется от собеседника. — Для меня чем больше знает учитель, тем хуже. Во всех этих диспутах мне все равно не разобраться.

Изучающие Талмуд. Вильно. 1910‑е 

— Я с ремесленниками занимался, с коробейниками, и они понимали, — не скрывая обиды, возражает койдановский.

— На порушей я деньги даю, — отвечает старичок вроде бы невпопад и съеживается, будто мелкий зверек, который спокойно ел и вдруг заметил опасность.

— Да, знаю, вы человек добрый. — Койдановский чешет затылок через ермолку. Боится прикоснуться пальцами к волосам, а то придется идти руки мыть.

«Ему милей какого‑то мальчишку подкармливать, чем настоящему знатоку помогать», — думает койдановский, спешно возвращаясь на место. В синагогу вошел староста. Пусть увидит, как усердно поруш учит Тору.

 

Реб Носен‑Нотэ, староста синагоги и братства Хранителей субботы, распределяет деньги для порушей. Кроме того, он владелец большого магазина скобяных изделий и мясной лавки. По одной только густой белоснежной бороде сразу видно: очень важный человек.

За час до вечерней молитвы он оставляет магазин на сыновей и идет в синагогу учить Тору. Стоит ему появиться, задремавшие поруши вскакивают и начинают петь над Талмудами, но старосту не проведешь. Он приходит в бешенство. Ничего себе! Он, Носен‑Нотэ, достойный быть раввином в большом городе, бросает все дела, как только приходит время учиться, а поруши, которым платят за то, что они учатся, спят на конторках.

Рассерженный, он подходит к книжному шкафу и тщетно ищет какую‑то книгу. Поворачивается к сидящему рядом реб Нохемлу.

— Ничего не найти! Оболтусом был, оболтусом и остался, — тихо пылает реб Носен‑Нотэ. Такая у него манера: чем сильнее рассержен, тем тише говорит.

Реб Нохемл делает вид, что не слышит. Неудачное у него место, рядом со шкафом: постоянно отвлекают. Но пересаживаться он не хочет. Сколько лет на этой скамье, у него тут под сиденьем запертый на ключ ящик с талесом и праздничными молитвенниками.

— Это я про вашего, так сказать, ребе, — распаляется староста. — Недавно по улицам носился, камнями кидался, а теперь по синагоге носится как угорелый, книги непонятно куда запихивает. Неуч — он неуч и есть.

— Что вы, ничего подобного, — не соглашается реб Нохемл. — Он и Гемору знает, и Раши, и какие вопросы Рабейну Там задает…

— Кто, недоучка этот? Да с чего вы взяли, что знает? Или, реб Нохемл, вы так хорошо в «Тойсфес» разбираетесь?

— В «Тойсфес» не разбираюсь, но один вопрос Рабейну Тама понял.

— Просто неуч! — презрительно хохочет реб Носен‑Нотэ. — Большое дело, один вопрос! Ваш, так сказать, ребе только и умеет мебель ломать да книги рвать. Там вопрос украдет, там ответ, но чтобы других учить? Тоже мне, раввин нашелся! Из тех, кто у меня в мясной лавке толчется, ничего путного не выйдет. В Талмуде сказано: по цветам узнают, какие вырастут плоды. Возьмите хотя бы его мать, например. Парик носит, но мне бы столько ангелов‑хранителей, сколько месяцев она мне за жилье не платит.

— Ничего страшного, — холодно отвечает старичок, будто нарочно, чтобы еще сильней разозлить старосту. — Мне она тоже должна, но если не платит, значит, нечем. Она очень порядочная женщина и вдова.

— А у меня из‑за этого голова болеть должна? — У реб Носена‑Нотэ уже руки трясутся. — И если вы со своим сыном примириться не хотите, тоже у меня голова болеть должна? В одном он прав, ваш сын: ни ему, ни вам, ни синагоге немного чести, что вас мальчишка Талмуду обучает. Ваш сын тут передо мной слезы лил в три ручья.

— Вот так‑так! — похоже, старичок даже обрадовался. — Зава бегает, всех просит, чтобы меня отговорили с моим ребе заниматься. И к вам тоже приходил.

— Конечно, не я же к нему! — Староста подпрыгивает от возмущения. — Заявился ко мне в контору, от дел оторвал. Умолял, чтобы я с вами поговорил. Скажу прямо: вы из себя посмешище делаете. Если вам учитель нужен, возьмите койдановского. Не устраивает койдановский — возьмите плунгянского. Скажете, плунгянский сам не так много знает? Ну, тогда оранского. Правда, у него с головой нелады… Но по сравнению с мальчишкой из мясной лавки любой из них — рабби Акива Эйгер Акива Эйгер (1761–1837) — главный раввин Познани, автор известных комментариев к Талмуду и «Шулхан орух».
. Где ваш праведник болтается? Почему еще на молитву не пришел, почему не сидит, не учится?

— Наверно, матери помогает, сегодня ж четверг. — Реб Нохемл опускает глаза к Талмуду. — Вы, реб Носен‑Нотэ, ему не платите, чтобы он тут сидел, так что оставьте свои претензии. Почему Зава его ненавидит, я понимаю. Зава — невежда, такие всегда ученых людей не любят. Но как вы, реб Носен‑Нотэ, могли забыть изречение «Обращайтесь бережно с детьми бедняков» Талмуд, Недорим, 81а.
, я не понимаю.

— Без толку с вами разговаривать. — У старосты больше нет сил злиться и препираться. — Это про вас сказано: «Невежда не может быть благочестив» Талмуд, Пиркей овес, 2:5. . Уж не обижайтесь.

— Кто обижается, где? — оглядывается по сторонам реб Нохемл. — Это только дураки на всех обижаются.

— Недоучка! — Старосту вот‑вот удар хватит. Но реб Нохемл больше не смотрит в его сторону. Опять с удовольствием возвращается к своему любимому месту на странице:

— Некто одалживает другу деньги под залог…

Реб Носен‑Нотэ усаживается на почетном месте, за омедом, и тоже погружается в свой трактат Геморы. Лица не видно, но слышно сердитое молчание. Тень старосты покрывает полсинагоги, наползает на порушей, давит их: «Мой хозяин в гневе. Завтра, в пятницу, вы пойдете к нему в контору за платой, и он будет очень недоволен. Ему не нравится, что вы бездельничаете. Учитесь же вслух, громче, чтобы он видел ваше усердие».

 

За полчаса до молитвы приходят несколько мелких хозяев. Садятся за стол, и койдановский объясняет им «Эйн Янкев».

В синагогу вваливается бакалейщик Хацкл, у него годовщина. Ему бы тоже присесть да послушать еврейское слово, но заботы не дают. Встает у стола, заглядывает через плечо койдановского в книгу, а сам все на дверь косится. Ждет торговца зерном Шаю, десятого для миньяна.

— Сказал рабби Элиэзер: награда за пожертвование сообразна доброте, при пожертвовании проявленной. Значит, жертвователь приносит деньги нуждающемуся домой, но дает ему деньги тогда, когда можно купить зерно дешево…

Не зря койдановский считает себя великим учителем: даже поруши повернулись к столу и прислушиваются к его объяснениям. Один реб Нохемл сидит себе, сгорбившись над конторкой, будто не о нем тут идет речь. Хацкл с ненавистью смотрит на него: «Он мне советовал быть жестоким с женой и детьми, как он в свое время с женой и сыном. Может, хоть теперь немного смягчится?» И бакалейщик бросается к заимодавцу:

— Реб Нохемл, до субботы недалеко. Завтра пятница.

— И что же? — Старичок разглядывает свои ногти, и Хацкл сразу чувствует: любые доводы помогут ему как мертвому припарки. Но все‑таки решает попытать счастья:

— Сжальтесь, реб Нохемл, отдайте мне мой меховой воротник. Я его продам, вам долг выплачу, и еще немного останется товар закупить…

— Реб Хацкл, я же сказал, не отдам. Написано, что заимодавец обязан вернуть должнику плуг днем и подушку ночью, если заимодавец взял залог после ссуды, — крутит реб Нохемл большим пальцем, будто речь идет не о живом человеке, но о выдуманном Рувене, которого Раши приводит в пример, чтобы лучше объяснить Гемору, — но когда берут залог во время ссуды, его не надо отдавать, если должник не платит.

— Так в Торе написано? — Хацкл наседает на реб Нохемла, будто хочет оттолкнуть его от конторки с открытой книгой. — Не может быть! Койдановский ребе сейчас сказал, что пожертвование без доброты — и не пожертвование вовсе.

— Ну, сказал и сказал, — улыбается старичок. — Агода — не закон. А закон такой: нельзя давать в долг, когда знаешь, что не отдадут.

В синагоге появляется торговец зерном Шая, десятый для миньяна. Койдановский закрывает «Эйн Янкев», евреи встают из‑за стола. «Воротника все равно не видать, так хоть успеть кадиш прочитать по отцу», — думает бакалейщик, подбегает к столу и начинает:

— Исгадал веискадаш… Возвеличится и освятится... (арамейск.). Начальные слова поминальной молитвы.

Глава VI

В понедельник утром иду заниматься с реб Нохемлом, и вдруг у ворот передо мной вырастает Зава. Обезьяньи ручищи свисают до колен, глаза налиты тупой злобой.

— Куда собрался?

Я вздрагиваю, будто на меня нацелил рога разъяренный бык. Мама замечает опасность, бросает свои корзины и встает между мной и Завой.

— Он в синагогу идет. А что, он перед вами отчитываться должен?

— По мне, так пусть идет куда хочет и как хочет, хоть на руках, хоть на четвереньках. Но обманывать моего отца, дурака старого, я ему не дам. Этот бездельник с него деньги тянет.

— Дайте пройти. — Я делаю шаг навстречу Заве, хоть мне и страшновато.

— А давай я тебе башку откручу, как селедке, — открытый рот разевается еще шире, будто Зава хочет меня проглотить.

— О Г‑споди, он же тебя убьет! — Мама пытается меня оттащить, ее губы дрожат от испуга и возмущения. — Если вы его хоть пальцем тронете, у вас руки отсохнут! — кричит она Заве. — Мы все под Б‑гом ходим!

Из двора выходят двое парней: приносили пару телячьих окороков в ледник мясной лавки. Они с Мясницкой, на нашей улице редко появляются.

— Глянь, какие у него пейсы. За уши закинул и под шляпу спрятал. «Ходит в шляпе дурачок, ходит и мечтает…» — напевает один из мясников и вдруг прерывает себя на полуслове: — Чтоб я так жил! Это ж один из тех, что тут по двору бегали. Когда он успел в такого здорового балбеса вымахать?

— Вымахал, а зарабатывать не научился, — поддакивает второй. — Шляпа, пейсы, животик растет, как у раввина.

— Понял! — первый хлопает себя по лбу. — Он из тех, кто в синагоге ошивается, там из его кожи кошерный ремешок для филактерий вырезали. Скоро еще нам указывать будет, какая скотина кошерная, какая нет.

— Не отвечай, сынок, — тихо просит мама. — Иди домой, сделай мне приятное.

— Нет, — не соглашаюсь из упрямства. — Не пойду. Я их не боюсь.

Но все‑таки схлестнуться со здоровенным Завой мне храбрости не хватает. Вдруг приходит в голову: «Возьму да рвану через ворота со всех ног, как малолетка». Но это мне не к лицу. Стою, бледный, растерянный, готовый за мамину спину спрятаться.

— Ладно, пошли, — говорит один другому. — Он герой. Один против десяти связанных.

И оба уходят.

Торговцы замечают перепалку у ворот, спешат к нам. Чем больше собирается народу, тем сильней во мне серьезность и спокойствие недавнего ешиботника. Я быстро отодвигаюсь от мамы.

— Люди добрые, сделайте милость, — просит она, держа меня за руку, — позовите реб Нохемла, он там, в синагоге.

— Я отца не боюсь, дурака старого, — Зава поднимает на меня тяжелые лапищи. — Даже не думай проскочить, не пущу.

Из магазина вылезает Шая и чуть ли не бегом бросается в сторону синагоги. А вот бакалейщик Хацкл не упускает подходящего момента, чтобы поквитаться с реб Нохемлом:

— Чуть что, реб Нохемл сразу: «По закону я не обязан, по закону так‑то и так‑то». Это ваш сынок его таким законам научил! Если он раввином станет, весь город сгорит синим пламенем.

— А вы еще масла в огонь подливаете? — с горечью говорит мама. — Взрослый человек, борода седая, постыдились бы. Реб Нохемл уже знал эти законы, когда мой сын в хедер ходил. А вы поступайте, как я: считайте, кому сколько должны.

— Ваш сопляк нас учить будет? — Напоминание о долгах приводит Хацкла в бешенство. — Еще чего! Никогда в жизни!

— Все на мое добро зарятся, — опять ноет Зава. — Отец постороннюю бабу в дом привел, та сидит на стуле, где мать сидела. Помрет папаша — выгоню эту Песю к черту. А ублюдку башку оторву. Прямо сейчас!

— И правильно сделаете, реб Зава, — подлаживается к нему Хацкл.

Шая, который бегал к реб Нохемлу, снова здесь. Увидев, что Хацкл поддержал Заву, оттаскивает бакалейщика за рукав и что‑то шепчет ему на ухо.

— Лучше! — орет бакалейщик. — Да как человек реб Зава в тысячу раз лучше, чем его отец!

— Да я‑то и сам на стороне реб Завы, — Шая с ненавистью смотрит на бакалейщика, сходу выдавшего его секрет. — Вы, реб Хацкл, очень дальновидны. Надеетесь, что он когда‑нибудь отдаст вам воротник, вот и виляете хвостом заранее. Но реб Зава лести терпеть не может. И знает, что я тоже его друг, как и вы.

— Подхалимы! — кричит наследничек реб Нохемла. — Заклады вам отдать? Черта с два, перебьетесь! Как папаша окочурится, все мне отойдет!

— Что я вам говорил? — торжествует над Хацклом Шая. — Я говорил, что вы не залог от него получите, а от дохлого осла уши.

Бакалейщик видит, что совершил глупейшую ошибку, и мгновенно меняет тактику:

— Слышали, что сказал этот Исав? «Как папаша окочурится…»

— Реб Нохемл идет! — раздается чей‑то веселый крик. У всех вспыхивают глаза. Сейчас начнется настоящая комедия, занимайте места согласно купленным билетам.

Улица никогда не видела, чтобы реб Нохемл шел таким быстрым шагом. Но все‑таки он далеко не молод, время понадобилось, чтобы дойти.

— Хам! — проталкивается он к сыну, будто собирается его побить. — Мало мне за тебя краснеть приходится, ты еще вдову оскорбил. Хочешь, чтобы весь город узнал, кто ты есть?

— Отец, перестань, — ревет Зава. — Ты еще пожалеешь!

— Хам, и что ты сделаешь, чтобы я пожалел? Братьям в Америку напишешь, чтобы мне больше денег не присылали? Так ты уже написал. Верней, кого‑то попросил, ты и писать‑то не умеешь. И что еще придумал?

— Откуда ты знаешь, что я им написал? — Зава еще шире открывает рот, круглые глаза стекленеют, как у вытащенной из воды рыбы.

— Из их писем. И я им ответил, что годами ради них трудился, в люди их вывел, а теперь и они могут мне помочь. И что я благодаря им заповеди выполняю. И еще написал, что ты не меньше их зарабатываешь, но тебе все мало.

— Бандит! — Зава хватается за голову как громом пораженный. — Деньги моих братьев разбазарил, еще и меня перед ними опозорил!

— Пусть все слышат! — указывает реб Нохемл на столпившихся вокруг лавочников. — Если ты Велиного сына хоть пальцем тронешь, я все невыкупленные залоги, на которые ты рассчитываешь, на благотворительность отдам. Сразу, при жизни.

Зава таращится на реб Нохемла, на меня, на маму и боится хоть слово против сказать. А тут еще лавочники стоят, посмеиваются, как над выпоротым мальчишкой.

— Бандиты, убийцы! — топает он ногами. — Смеяться надо мной вздумали? Ничего, все ваши заклады будут мои!

Скользит по толпе потухшим взглядом и уходит — спина ссутулилась, колени заметно дрожат. Лавочники тоже расходятся в глубокой тоске. Понимают: Зава никогда не вернет им заклады, он весь в папочку.

— Я вам недавно, в субботу вечером, говорила: нехорошо, что вы у моего сына учитесь, — напоминает мама старичку, когда мы остаемся втроем. — Не только ваш Зава, вся улица недовольна. Бедняку лучше вовсе на свет не родиться. Когда у раввина сыновья раввины, все считают, так и надо, но когда мать яблоками торгует, а сын — достойный человек, это всех злит. Хотя их тоже можно понять. Соседи ничего против моего сына не имели, пока он не начал с вами заниматься, но им не нравится, что с ним вы мягко обращаетесь, а с ними, ну, слишком строго, что ли. Я вам прямо скажу: мне вашего сына очень жаль. Он чуть не плакал.

— Вам бы, Вела, его доход, вы бы горя не знали, — улыбается старичок и поворачивается ко мне. — Чего мы ждем? Пойдемте учиться.

— Я тоже подумал, лучше бы вам с кем‑нибудь другим заниматься, — говорю я хмуро.

— Все‑таки вы еще очень молоды, — отвечает реб Нохемл с плохо скрытой досадой. Он велит мне брать пример с него: на свете полно таких Нохемлов, достаточно богатых, чтобы от детей не зависеть, но они никому в долг не дают, поэтому у них и врагов нет. А вот он, реб Нохемл, любому нуждающемуся дает в долг один раз, второй, третий. И никогда не берет залога по цене больше ссуды. И никогда закладов не продает, и сразу их возвращает, как только ему долг выплачивают. И он, реб Нохемл, никогда не пользовался вещами, которые ему приносили. При этом почти все, кому он давал в долг, его враги. Но он идет своим путем и помогает каждому, кто не просит у него больше, чем он может дать.

— А вы, — наставляет меня старичок, — только услышали грубое слово и уже не хотите со мной заниматься. Пойдемте же, не будем время терять. В моем возрасте поторапливаться надо, а я еле ползу.

— Иди, сынок, иди с Б‑гом, — утирает слезы мама.

Мы идем в синагогу по улице, которая в погоне за заработком уже забыла про шум у ворот, где стоит моя мама, и старичок жалуется мне, что он, пожалуй, слегка погорячился. Он ведь почти дал обет отправиться на тот свет с целой главой Талмуда. А третья глава — всего‑то десять страниц, причем на двух первых и двух последних страницах только по полстолбца Мишны и Геморы, вот он и посчитал, что с Б‑жьей помощью быстро доберется до конца. А теперь видит, что путь предстоит неблизкий. Были бы там притчи, как в его «Эйн Янкев» с переводом на идиш, было бы куда проще. Но там не притчи, а комментарии, мелких буковок — что птичек на дереве. Он уже понял, что авторы «Тойсфес» занимаются только законами в чистом виде. Разговорились в своих комментариях внуки Раши, чтоб не сглазить, не причинить им вреда на том свете! Ай, что за внуки у Раши! Тоже ссорятся с ним, но это же совсем другая ссора, совсем другая.

Глава VII

Печаль, как серая туча, висит над улицей: реб Нохемл собирается к праотцам. Пока старичок был на ногах, каждый надеялся, что не сегодня‑завтра получит назад свой залог. Но с тех пор как он слег, каждый предчувствует, что его вещь сгинет у Завы, как ведро в глубоком колодце: упало — не вытащишь.

— Может, Зава все‑таки нас пожалеет, отдаст? — спрашивает у Шаи бакалейщик Хацкл.

— Зава уже сколько лет на наши заклады зарится, как стервятник на падаль. Отдаст, держи карман шире, — теребит бородку Шая. — Он больного отца даже не навещает. Реб Нохемл его братьям в Америку написал, что он не меньше их зарабатывает, вот Зава и злится.

— Значит, пиши пропало, — грустно соглашается Хацкл. — Мы для Завы что сельди в бочке.

— Чего ждать от хама, который сразу после ужина, в девять вечера, спать идет.

— А это тут каким боком? — не понимает Хацкл.

— Лошадь распрягут, в денник отведут, накормят, напоят, она и храпит себе, а человеку‑то разум дан. — Шая похлопывает себя ладонью по лбу, как богач по карману, где лежит туго набитый ассигнациями кошелек. — Разум человеку спать не дает. Дайте мне миллион — я в девять спать не лягу, — хохочет Шая и тут же испуганно озирается. Ему кажется, это не он смеется, а его жена — над ним: пустомеля, со всем твоим разумом мои серебряные подсвечники Заве достанутся.

Евреи — торговцы пшеном. Польша. 1910‑е 

Мама стоит возле своих корзин и видит, как по улице катится толстенькая, низенькая еврейка, жена реб Нохемла. Она теперь каждый день к воротам приходит.

— Велинка, — заводит она, как вчера и позавчера, — вы же знаете, что у меня случилось. Зава меня ненавидит. Говорит, это я виновата, что его отец всем в долг давал. Видит Б‑г, он со мной не щедрее, чем с Завой. Тот в наследство заклады получит, а я на бобах останусь. Велинка, сделайте что‑нибудь.

— А что я могу сделать? — разводит руками мама. — Даст Б‑г, реб Нохемл поправится.

— Вашими бы устами да мед пить! — рыжая Песя умоляюще складывает ладони. — Если муж на ноги встанет, и мне легче будет. Пока он жив, мне есть где голову приклонить. Без денег даже в богадельню не берут. Хорошо бы ваш сын с ним поговорил, чтобы он мне хоть пару сотен злотых отписал. Ох, Г‑споди! Многие помоложе меня давно на том свете, а я все мучаюсь.

Песя перекатывается из лавки в лавку, жалуется торговцам на свою горькую судьбу. Сперва заходит к Шае. Тот бросает торговлю и с Песей идет к Хацклу. Втроем они направляются к маминым воротам. По пути к ним присоединяется Арнольд, как он себя называет, — красавчик с закрученными вверх усами и бегающими глазками. Они постоянно выискивают женщин, девушек, блондинок, брюнеток — неважно, лишь бы в юбке. «Женщины — моя жизнь», — говорит Арнольд, и его усы лоснятся от похоти.

— Не понимаю, как вы‑то умудрились часы заложить, — удивляется Шая. — Должны же понимать, что с некоторыми девушками лучше не связываться.

— Очень деньги понадобились, — подкручивая ус, подмигивает Арнольд. Он часто влипает из‑за девушек в неприятные истории, и приходится откупаться, чтобы не попасть в беду.

— Помогли реб Нохемлу выполнить на одну заповедь больше, — говорит Шая.

Компания подходит к маме, и Шая берет на себя роль Моисея в пустыне:

— Вела, вы вдова, должны Песю понять. Пусть ваш сын реб Нохемла немножко обработает.

— Вы как женщина говорите, — встает с табуретки мама. — У реб Нохемла правнуки уже, думаете, он моего сына послушает? И потом, я не знаю, так можно или это грех.

— А в чем грех?

— Может, грех с больным о наследстве говорить. Реб Нохемл поймет: считают, что он при смерти.

Мама сказала бы лавочникам, чтобы они затянули пояса и выкупили свои заклады, но она не хочет ругани и отвечает только, что не будет подвергать сына опасности ради чужих вещей. Если Зава узнает, что ее сын уговаривал реб Нохемла отдать должникам заклады, он его убьет, не дай Б‑г.

— Не понимаю, — встревает Арнольд, — реб Нохемл дама что ли, что ему шелковые перчатки нужны? Сам к нему пойду. Мне пока еще никто не отказывал. Никто!

— Кому вы сказки рассказываете? Реб Нохемл — это вам не девушка. Если он сказал нет, значит, нет, — сбивает с него спесь Шая. — Только один человек может нас спасти. Это староста реб Носен‑Нотэ.

— Я с вами к нему пойду! — не успокаивается Арнольд.

— Да не лезьте вы, — отмахивается Шая. — Не хватает только, чтобы староста вашу безбородую рожу увидел. Реб Хацкл, придется нам с вами потрудиться.

— Ему не вы нужны, а ваша борода, — говорит Хацклу Арнольд.

— Я‑то не этого хочу, — вздыхает Песя. — Вы‑то ему долг не вернули, а я ему десять лет прислуживала. Пусть заклады сыну оставит, а мне пару сотен злотых отпишет.

— Выбросьте из головы. Если Б‑г и поможет, то только нам троим, всем вместе, — возражает Шая. Они договариваются с Хацклом, что пойдут к старосте завтра утром, не позже. Хотя кто знает… Может, реб Нохемл до ста двадцати доживет.

— Вашими бы устами да мед пить! — плачет Песя. Пока, говорит, ее старик жив, ей тоже есть где голову приклонить. Но никто не живет вечно, и когда она спрашивает мужа, как он себя чувствует, он отвечает, что у него уже требуют вернуть залог — душу.

 

В конторе реб Носена‑Нотэ две двери, одна на улицу, другая, стеклянная, в магазин. Глаза опущены в бухгалтерскую книгу, ладонь лежит на счетах. Нанизанные на проволоку костяшки, черные, зеленые и красные, перебегают справа налево, слева направо, как солдаты на плацу. Иногда хозяин поднимает голову, смотрит в полный народу магазин. Хорошо идут дела у реб Носена‑Нотэ!

Вот только покоя нет ни одного дня в неделю. По понедельникам приходят нищие, по пятницам поруши за платой, а сегодня Шая с Хацклом явились, принесла нелегкая. Улица прислала их просить реб Носена‑Нотэ, чтобы он сходил к заимодавцу. Реб Носен‑Нотэ вспыхивает, как спичка:

— Чтоб я пошел просить за тех, кто субботу не соблюдает? За жильцов, которые мне за квартиру не платят? Уговаривал заимодавца закон нарушить? По закону все ясно: нельзя отобрать наследство у сына и отдать чужому человеку.

— Мы и не просим, чтобы реб Нохемл нам наследство сына отдал, — Шая вмиг теряет представительный вид. — Только залоги наши…

— Чудеса! — щелкает костяшками на счетах реб Носен‑Нотэ. — Улица меня законам учит. Залоги — тоже наследство.

Торговцы с Мясницкой видят, что товар реб Носена‑Нотэ идет нарасхват. Крестьяне покупают замки и засовы, взвешивают по нескольку фунтов гвоздей, тащат рулоны жести, а зять реб Носена‑Нотэ и приказчики уже с ног сбились.

— Пойдемте! — говорит соседу Шая громко, чтобы староста слышал. — Мы торговлю оставили, а у нас ни зятьев, ни приказчиков, чтобы на нас горбатились.

Они направляются к выходу и отступают, испуганные. На улице черным‑черно. Толпа мальчишек с криками преследует человека, который рвется в контору. Он в цилиндре и фраке, как гость на богатой свадьбе, зато брюки с дырами на коленях и рваные гамаши.

Это Абельсон, городской сумасшедший.

Он захлопывает за собой дверь, оставляя мальчишек снаружи. Борода растрепана, лицо в бурых пятнах, а в руке камень, вывернутый из мостовой.

— Эй, ублюдок, давай два злотых! — кричит Абельсон хозяину.

Реб Носен‑Нотэ обеими руками закрывает голову. Из магазина в контору вбегает его зять, рослый, крепкий парень. У него за спиной маячат двое приказчиков. Через стеклянную дверь они увидели, что хозяин в опасности, и поспешили на помощь.

— Дай сюда камень! — скрипит зубами зять.

Абельсон часто получает тумаки и, когда на него замахиваются, дрожит, как бездомный пес при виде тяжелой палки. Он отдает камень и, съежившись, вжимается в стену.

Зять хватает Абельсона за шиворот и тащит к двери.

— Отпусти его! — Реб Носена‑Нотэ будто холодной водой окатили. — Я не собираюсь с ним тут начинать. Отпусти!

Из уважения к тестю парень отпускает Абельсона и жалуется Шае с Хацклом:

— Каждый понедельник и четверг приходит и скандал устраивает, а тесть не разрешает его трогать, грешно, говорит. Попробуй приди, когда тестя здесь не будет, — грозит он Абельсону кулаком.

— Идите к покупателям, а то там сейчас все разнесут, — выгоняет хозяин приказчиков, а вслед за ними зятя. Закрывает дверь и поворачивается к Абельсону: — Нате вам злотый и больше не приходите, оставьте меня в покое.

— Я у тебя два злотых просил, а ты один даешь! — кричит Абельсон. — Дай мне два злотых, лжесвидетель!

Когда‑то Абельсон успешно торговал, прекрасно знал Тору, но через пару лет после свадьбы у него появились первые признаки душевной болезни. Жена с ним развелась. Реб Носен‑Нотэ, родственник его жены, сильно этому поспособствовал. Бывшая жена Абельсона куда‑то уехала, опять вышла замуж, родила от второго мужа детей, а Абельсон окончательно сошел с ума. Раввину, который их развел, он не дает по улице пройти, а реб Носена‑Нотэ называет не иначе как «лжесвидетель».

— Хорошо, дам два злотых, только не приходите больше. — Хозяин, потея, сует руку в карман.

— Еще как приду! — Абельсон хватает две бумажки, срывает с головы блестящий черный цилиндр и прячет деньги за подкладку. — Ты боишься, что я тебе стекло разобью. Это тебе дороже обойдется.

В последнее время он взял моду: заходит в магазины с зеркальными стеклами и требует столько‑то и столько‑то, а если дают меньше, выходит на улицу, хватает камень и разбивает окно. Уже не раз ему так намяли бока, что он еле жив остался, но безумие снова ставит его на ноги, и он бесчинствует пуще прежнего.

Абельсон присаживается к столу, опирается подбородком на руки и хнычет:

— Он мне все ребра пересчитал, ублюдок этот.

— Кто вас так отделал? — Шая кривит рот, с трудом сдерживая тошноту: багровый, опухший затылок Абельсона густо усеян гнойными прыщами.

— Зава, который селедку продает. — Абельсон поворачивается к нему всем телом, вместе с табуреткой, будто у него загипсована шея. — Прихожу к нему и говорю: «Слушай, ублюдок, когда деревенский мужик покупает у тебя селедку, он сперва заливает ее водой и выпивает эту соленую воду. Потом сдирает с селедки кожу и жрет. Потом достает и проглатывает икру, и только под конец принимается за саму селедку. Так и твой отец. Он купил себе место в царствии небесном, давая деньги под залог. Выпивал у должника кровь, сдирал с него кожу и пожирал его сердце. Теперь он умирает, этот благодетель, и ты скоро унаследуешь заклады. Сию минуту дай мне три злотых!» А он взял меня и вышвырнул на улицу. Я схватил камень и высадил ему стекло, а он меня избил, ублюдок!

Виленский сумасшедший. (фото из некролога) 1929

Абельсон роняет голову на руки и мгновенно засыпает. Реб Носен‑Нотэ на цыпочках подходит к двум лавочникам:

— И с этим мерзавцем Завой я должен договариваться насчет ваших залогов? Избил полоумного как собаку, живого места не оставил. Сделайте одолжение, заберите его отсюда, чтоб я вас троих тут больше не видел.

Хацкл дрожит от страха, как бы безумие на него не перекинулось. Он уже готов не три, а все пять злотых отдать. Мигает Шае: «Пора убираться отсюда!» Но Шая не торопится. Теребит бородку — верный признак, что о чем‑то размышляет.

— Этому ублюдку Заве еще повезло, что у него окно маленькое, — вдруг встряхивается Абельсон и смотрит на старосту, будто только сейчас его заметил. — Знаешь, родственничек, лжесвидетель, что будет, когда ты на тот свет отправишься? Когда на тот свет попадешь, тебя спросят: «Это ты Носен‑Нотэ?»

Староста не отвечает. Оба лавочника глазам своим не верят: городской сумасшедший говорит с реб Носеном‑Нотэ на равных, а тот молчит.

— Отвечай! Ты Носен‑Нотэ? — ревет Абельсон, выпучив глаза.

— Я, — вздыхает староста, будто и впрямь стоит перед Высшим судом.

— Если ты Носен‑Нотэ, значит, это ты убедил Абельсона развестись с твоей родственницей и уговорил раввина расторгнуть их брак. Ты не знаешь, что сумасшедший не в состоянии развестись с женой?

— Тогда вы еще были в здравом уме, — выдавливает улыбку реб Носен‑Нотэ.

— Абельсон был безумен, нам лучше знать! — Выкрикивает Абельсон от лица Высшего суда. — До развода он был тихим сумасшедшим, а из‑за тебя, Носен‑Нотэ, превратился в буйнопомешанного. Из‑за тебя, Носен‑Нотэ, он валяется в грязи на Синагогальном дворе, а ублюдок Зава избивает его. Из‑за тебя, Носен‑Нотэ, раввин попадет в ад, потому что развод недействителен. Твоя родственница вышла замуж, оставаясь в браке, и ее дети от второго мужа незаконнорожденные. А потом тебя спросят: «Это ты сорок лет был старостой в синагоге реб Шоелки?»

— Я. — Реб Носен‑Нотэ смотрит через стеклянную дверь. Теперь он Б‑га молит, чтобы зять пришел ему на выручку.

— Ты был старостой братства Хранителей субботы?

— Я, — отвечает реб Носен‑Нотэ чужим голосом, как заколдованный.

— Ты распределял пожертвования для изучающих Тору?

— Я.

— Ты держал мясную лавку?

— Я.

— Нам все про тебя известно, Носен‑Нотэ! — Безумец обеими руками теребит рваные штанины, и дыры на коленях расползаются еще больше. — За то, что ты сорок лет был старостой синагоги, тебе полагается сорок раз по сорок котлов со смолой, потому что сорок лет ты с каждым днем становился все спесивее. За то, что ты раздавал порушам деньги, тебе протянут огромный каравай и скажут: «Ешь!» Ты начнешь жевать и почувствуешь вкус глины. Ты закричишь: «Я же подносил порушам хлеб из муки высшего сорта!», но суд ответит: «Ты давал им хлеб так, что он превращался в глину у них во рту». Ты не выказывал им уважения, считал, что знаешь Тору лучше их. Сам учился один‑два часа в день, а от них требовал учиться по восемнадцать часов в сутки. Не давал им деньги от чистого сердца, а швырял с презрением и злостью, хотя это не твои деньги, ты только распределял их. Да, ты каждый день, утром и вечером после молитвы, изучал Талмуд, но если кто‑нибудь из твоих жильцов вовремя не платил за квартиру, ты готов был предать его в руки гойского правосудия.

— Ложь! — топает ногами реб Носен‑Нотэ. Шая с Хацклом поражены, они никогда не слышали, чтобы он так орал. — Ложь! Я никогда не вышвыривал жильцов на улицу, хотя они годами не платят. А вы издевались над женой. По‑настоящему сумасшедшим вы тогда еще не были, но дикарем были всегда. Убирайтесь, не то зятя позову!

— Да, ты был старостой братства Хранителей субботы, — поет Абельсон, — но когда в пятницу вечером ты напоминал торговцам, что пора закрывать лавку, ты проклинал их. Ты ругал женщин, когда торопил их идти зажигать свечи. Ты угрожал адскими муками тем, кто, по‑твоему, недостаточно благочестив. Моисей не удостоился войти в Землю Израиля, потому что проклинал евреев, а ты, Носен‑Нотэ, не удостоишься войти в рай.

— Люди, сюда! — бросается к двери хозяин. — Помогите, убивают!

Абельсон пулей вылетает из конторы. Шая, будто тоже с ума сошел, бежит следом, таща за собой Хацкла.

Мальчишкам на улице надоело ждать, их уже нет, остался только один, маленький, с пухлыми, румяными щечками. Стоит и, открыв ротик, смотрит на Абельсона огромными голубыми глазами.

Абельсон разочарован. Ему становится скучно, он привык, что его сопровождает орущая, свистящая толпа. Вдруг он замечает малыша, и в хитро прищуренных глазах вспыхивает недобрый огонек. С притворной улыбкой он кладет руку ребенку на голову, тот смотрит на него с полным доверием, и вдруг Абельсон резко бьет его по щеке.

Малыш оглушительно ревет.

— Мягонькая щечка, как маслице, — убегая, хихикает Абельсон. Шая гонится за ним.

Хацкл пытается удержать его за рукав:

— На кой он вам сдался, этот повернутый?

— Реб Хацкл, нам есть кого отправить к реб Нохемлу. Только бы он согласился.

— Кто?

— Абельсон!

Окончание следует

Отправить
Поделиться
0 комментариев
Старые
Новые Популярные
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии

Колодец

Евреи, думал реб Бунемл, изливают свое горе, и им легче становится, а ему легче не станет. Он знает: столько лет ходить как в трауре и не радоваться даже в такой день, как сегодня, когда колодец починили, не подобает еврею, который верит в Высший суд и воскресение мертвых. Но что поделаешь, если ему тоскливо, будто он детей только вчера похоронил? На старости лет одиночество сильней ощущается. Ушел из дома, стал порушем — не помогло, вернулся домой — и того хуже

Колодец

Хофец‑Хаим рассказывает о еврее, который каждый день изучал Мишну ради спасения души, потому что не мог положиться на детей. Когда они были маленькими, отец уделял им недостаточно внимания. Отдал их новым учителям, которые переписывают нашу Тору. А потом, когда дети подросли, еврей увидел, что некому будет по нему поминальную молитву читать

Колодец

Менде обеими руками держится за деревянный парапет бимы и готовится считать деньги, которые дадут на колодец. Но коен не дал ничего, и когда доходит до лейви, переписчика Лозера, Менде уверен, что этот скупердяй тоже ничего не даст, даже на Палестину. Однако Лозер дает целую трешку на Палестину, а на колодец — ни копейки