Неразрезанные страницы

Колодец

Хаим Граде. Перевод с идиша Исроэла Некрасова 31 мая 2026
Поделиться

Предлагаем вниманию читателей повесть Хаима Граде «Колодец», вошедшую в новую книгу, готовящуюся к выходу в свет в издательстве «Книжники».

На страницах произведений прозаика и поэта Хаима Граде (1910–1982) оживает уничтоженный нацистами мир довоенного Вильно. Обитатели Синагогального двора — одного из виленских еврейских кварталов — изображены достоверно и убедительно, с искренним сочувствием и глубоким психологизмом. В сборник «Синагогальный двор», изданный в Нью‑Йорке в 1958 году, вошли повести «Колодец», «Заимодавец Нохемл» и «Шифреле». На русский язык сборник переведен впервые.

Предыдущие главы

Глава XIX

Молодые люди сидят лицом к лицу на двух сдвинутых скамьях. Щеки пылают. Говорят о Торе — руками, плечами, коленями. Остроумные аргументы летают перед глазами, как искры, и от них отбиваются, как сверкающими мечами, кто‑то Альфаси Рабби Ицхак бен Яаков Альфаси (1013, Алжир — 1103, Испания) — духовный лидер еврейства Испании и Северной Африки в XI веке.
, кто‑то Рамбамом. И тут в самую гущу битвы влезает Менде со своей ермолкой. Раввины глядят на него с досадой, будто закопченная печная труба заслонила им сияющую золотом и снегом горную вершину.

— Кто это? — присвистывает один из молодых людей, смотрит на Менде, на подставленную ермолку, морщит лоб, словно ему придвинули открытый том Геморы с замысловатым комментарием.

— Это же Нехунья из виленского Синагогального двора, «Бово камо» «Первые врата», трактат Талмуда.
, лист пятьдесят, — с улыбкой отвечает второй из компании. Легким движением с той же улыбкой расстегивает кафтан, достает из кармана брюк кошелек и бросает в ермолку несколько монет.

Менде хочет поблагодарить, но опять застывает на месте. В голове шум, в ушах звон. Молодой ребе, как до этого старый ребе, тоже сказал, что про него, носильщика Менде, написано в Талмуде.

— Не только в «Бово камо». В «Евамос» и «Школим» «Вдовы братьев», «Шекели», трактаты Талмуда.
о нем тоже есть. — Еще один молодой раввин выхватывает из кармана и бросает в ермолку целую горсть мелочи. Это, так сказать, в пику предыдущему, который гремит на весь свет тем, что выучил наизусть пару сотен страниц Талмуда, и так же гремит монетами, вынутыми из кошелька.

— Это отрывок из агоды Агода — часть Талмуда, где принципы и понятия раскрываются в повествовательной форме.
, где рассматривается вопрос о копающем яму. — Третий дает Менде целый злотый, показывая своим товарищам, что у них и деньги не деньги, и знания не знания. Казалось бы, великолепные пловцы, а все же боятся заплывать туда, где до дна не достать. Сидят у берега и копошатся в водорослях — историях из Талмуда.

Молодые раввины принимают вызов и разом погружаются в интересный вопрос, с головой, руками и ногами, в новеньких сюртуках и начищенных гамашах прыгают в море Талмуда и кладут саженки. Сказано: «Если человек раскроет яму или выкопает яму» Исход, 21:33.
. Вот вам на это Мишна и Гемора: кто‑то копает яму у себя во дворе, и яма вылезает на улицу, или копает на улице, а яма залезает во двор, или яма вылезает из одного двора в другой, и в нее падает чужая корова и погибает. Когда хозяин ямы обязан возместить ущерб, а когда нет? Раввины горячо спорят: «Общественное владение! Частное владение!» С бород падают капли пота, лица напряжены, и, пока вопрос решается, монеты падают Менде в подставленную ермолку. Молодые мудрецы еще полны сил, готовы меряться знаниями, а подать пару грошей им не жалко.

Память у них невероятная, наизусть помнят каждую страницу «Хойшен мишпет» Четвертая часть составленного в XVI веке кодекса «Шулхан орух», в которой рассматриваются законы, связанные с финансовыми конфликтами. , а Менде даже не помнит, сколько уже собрал. Глаза горят алчным огнем, ермолка дрожит в огромных лапах. У старенького ребе, который ее подарил, легкая рука! Менде обошел ползала, и все большие ученые, беседуя о Торе, давали ему деньги.

Но вдруг везение кончилось. Внезапно разговоры в зале прекратились. Головы и бороды разом повернулись к сцене, откуда донеслись гневные выкрики. Там шел яростный спор.

Когда пинский раввин объявил перерыв, Юдл Цофнас совершенно растерялся. Ясно же, это он тут главный, и вдруг является пинский раввин, посторонний человек, и командует, как в синагоге у себя в местечке. Юдл Цофнас снял золотые очки, протер белым платочком, надел и все равно не поверил своим глазам. На сцене сидят большие раввины, но в бытовых вопросах и политике они ничегошеньки не смыслят. В один миг пинский раввин убедил их прервать собрание, чтобы какой‑то еврей собрал денег на колодец. А ведь все знают, что он всегда выносит слишком мягкие решения.

К Зекан‑Арону обращались с вопросами раввины Польши, Румынии, Чехословакии, даже ортодоксальных общин Германии. И реб Арон всегда отвечал на святом языке коротко и ясно, по сути. Однажды луцкий раввин обратился к нему с вопросом насчет резника: видели, что тот заходил в переулок, где живут женщины легкого поведения. Весь Луцк шумел, что не будет есть мясо от такого резника. Но пинский раввин сказал: «Б‑же упаси!» Хоть он и вздрогнул, узнав, что резник, который должен быть праведнее любого другого еврея, заподозрен в столь мерзком грехе, все‑таки не решился зарезать его вместе с женой и малыми детьми. И вынес приговор: пусть резник поклянется, что больше никогда не зайдет в тот переулок, и в течение года два раза в неделю показывает луцкому раввину свой нож. Тогда мясо можно будет есть. «Я предполагаю, — написал пинский раввин в ответном письме, — что богобоязненные евреи останутся недовольны моим решением. Но из поколения в поколение наши мудрецы опасались проливать еврейскую кровь. И мы, сегодняшние раввины, должны следовать их примеру и бояться испачкать руки в крови человека».

Дом в Широком переулке, во дворе которого проводился ритуальный забой. Вильно. 1920–1930‑е 

Предположение Зекан‑Арона оказалось совершенно верным: самые фанатичные не одобрили его решение. Теперь Юдл Цофнас припомнил тот случай и, чтобы перетянуть раввинов на свою сторону, громко сказал:

— Пинский раввин выискивает достоинства не только у «Мизрахи», горбатого Сроелова и Залменки Клейнштейна; пинский раввин заступается даже за луцкого резника, уличенного в прелюбодеянии.

Старики, которые сидели возле председателя, потели, нюхали табак и задушевно беседовали, испуганно и удивленно посмотрели на Цофнаса: какой нахальный молодой человек! Реб Арону показалось, что его уши обожгло морозом, а борода превратилась в сосульку. Руки задрожали, захотелось крикнуть: «Побольше уважения, наглец!» Но он вовремя опомнился, встряхнул белоснежной, заиндевелой бородой и спокойно сказал:

— Реб Юдл, вы же чему‑то учились, знаете, что такое «Мусар» Буквально «мораль», религиозное движение, направленное против хасидизма, Гаскалы (еврейского просвещения) и сионизма. Было основано в Литве рабби Исроэлом Салантером (Липкиным) (1810–1883). . Должны помнить, что сказал рабби Исроэл Салантер, когда услышал, что отказали резнику, потому что на его ноже обнаружили зазубрину. «Кто знает, — сказал рабби Исроэл, — сколько зазубрин было на ноже, которым зарезали резника».

Резник Янкель. Вильно. 1920–1930‑е 

— Я луцкого резника ни разу в жизни не видел, лично против него ничего не имею, — ответил Цофнас, еще больше распаляясь, потому что остальные раввины молчали. — Но были свидетели, которые несколько раз видели, как он выходил из борделя.

— Одна женщина от другой что‑то слышала, и один свидетель от другого что‑то слышал. — Глаза реб Арона гневно сверкнули. — Из этого следует не больше, чем из ваших оскорблений в адрес раввина Сроелова. И эти так называемые свидетели не говорили, что видели, как резник предавался разврату. Говорили только, что видели, как он туда заходил. Если бы вы разбирались не только в политике, но и в законах, то знали бы, что на основании таких свидетельств никого нельзя осудить.

— Я знаю великих мудрецов, не согласных с вашим решением. — Юдл Цофнас с вызовом посмотрел на раввинов. Те настороженно прислушивались, но молчали. Никто ни слова не произнес. Только молодой человек, которого за ум и знания усадили на почетном месте, рядом со стариками, быстро шевелил тонкими, слабыми пальцами, будто пытаясь сломать стальной замок.

— Рамбам постановил: если резник нарушил любую заповедь, необходимо осмотреть его нож. И Шах Рабби Шабсай бар Меер Гакоэн (акроним Шах, 1622–1663) — выдающийся законоучитель.
говорит: а если не осмотрели, зарезанное животное признается трефным даже задним числом.

— Однако рабби Яков бен Ошер Рабби Яков бен Ошер (1269–1343) — германский и испанский раввин, автор свода законов «Арбаа турим» («Четыре столбца»), в котором он часто ссылается на своего отца, рабби Ошера бен Ехиэла (1250–1327), раввина и духовного лидера германских и испанских евреев.
говорит от имени рабби Ошера бен Ехиэла, что в таком случае осматривать нож не надо. И так же считает «Бейс Йосеф» «Бейс Йосеф» («Дом Йосефа») — труд рабби Йосефа Каро, комментарий к сочинению «Арбаа турим». . — Реб Арон смотрит не на Цофнаса, а на сидящего рядом молодого раввина. — Даже по Рамбаму прелюбодеяние еще не означает, что мясо становится некошерным. А в случае с луцким резником и надежных свидетелей не было, только женские разговоры.

Реб Арон повернулся к старикам, улыбнулся вымученно и заговорил тихим голосом, будто оправдываясь:

— Господа, мне известны законы убоя скота и птицы. Если у резника дрожат руки, он не имеет права заколоть корову. Как могли не дрожать руки у меня, если мне предстояло заколоть еврея с женой и детьми? Тот резник мог остаться резником с любой точки зрения! — Реб Арон снова повернул к Юдлу Цофнасу пылающее лицо и выкрикнул на весь зал: — А вы не можете быть вождем еврейского народа, потому что вы жестокий человек! Такой не имеет права быть вождем у евреев!

Повисла мертвая тишина. Все уставились на сцену. Юдл Цофнас дерзко смотрел в лицо пинскому раввину — и молчал. Холодному и расчетливому Цофнасу мужества было не занимать. На собраниях общины, где он представлял «Агудат Исраэль», Цофнас в одиночку сражался с представителями всех независимых партий — сражался во имя Б‑га Израиля! И сейчас не оробел перед пинским раввином. Хотел ответить, что из‑за милосердия там, где требовалась жестокость, Саул потерял царство. Хотел крикнуть перед всем народом: не для того пинский раввин объявил перерыв, чтобы собрать денег на колодец, а для того, чтобы не дать слова противникам «Мизрахи». Но Юдл Цофнас не сомневался: рассерженный пинский раввин использует ссору, чтобы высказать давние обиды. Ему все равно, что «Мизрахи» откроет свои ешивы, а собрание может расколоться на два лагеря. И в этот раз Цофнас решил промолчать. Несколько минут назад старики на сцене удивились, что какой‑то молодой человек, видимо, тоже изучавший Тору, так неуважительно говорит с большим раввином, но теперь они удивились еще сильнее: этот молодой человек стоит, побледнев и закусив губы, и не произносит ни слова.

Пинский раввин, остыв, отвернулся от Цофнаса и опустил голову. Спина ссутулилась, усталость свинцовой тяжестью придавила колени. Он досадовал, что согласился стать председателем, дал себя уговорить. Реб Арон на секунду закрыл глаза и представил себе, как он, даст Б‑г, вернется домой, уединится в комнате и засядет писать комментарии к Торе. Его всей душой тянуло к пинским евреям, к бедным женщинам, которые издали приветствуют его на улице. Он уже немолод, у него нет ни сил, ни желания воевать. Ладно, будь что будет, но сегодня надо довести собрание до конца, до дневной и вечерней молитвы.

Реб Арон открыл глаза и повернулся к залу, готовый объявить, что перерыв окончен. В тот же миг из‑за сцены выскочил веселый паренек и зашептал Цофнасу на ухо. Бледное, напряженное лицо Юдла ожило, будто он услышал радостную весть, что собрание спасено. Он сообщил новость каменецкому главе ешивы с белым локоном в угольно‑черной бороде. Глава ешивы вздрогнул, рванулся с места, его большие, испуганные глаза стали еще больше, еще испуганнее. И, воздев дрожащие от благоговения, трепета и восторга руки, он с трудом вытолкнул из сдавленного горла:

— Святой ребе… Хофец‑Хаим!

Хофец‑Хаим (в центре). Вена. 1923

Услышав известие, что прибыл Хофец‑Хаим, старики на сцене вскочили на ноги. Те, кто оставался в зале, и кто стоял на ступенях у входа, толкаясь, бросились к своим местам. И вот шум и давка закончились, раввины выстроились ровными шеренгами. Кто‑то еще поправлял на голове широкополую шляпу, подкручивал пальцами пейсы, приглаживал бороду, застегивал на все пуговицы сюртук, но все звуки умерли один за другим, и в тишине еще отчетливей стали видны плотные ряды людей, распрямленные фигуры, лес бород и пейсов, блеск черных шляп и кафтанов. Все лица повернулись к входу за сценой, через который должны были ввести Хофец‑Хаима.

«Как солдаты перед царем», — подумал Менде, дрожа всем телом, и поспешно спрятал за пазухой подпоясанной блузы ермолку с собранными деньгами.

Раввины замерли в терпеливом ожидании, будто стремясь показать благоговение перед величайшим из ныне живущих, и вдруг снаружи донесся звук, похожий на шум подступающей воды. Это простонародье осаждало дрожки Хофец‑Хаима. Евреи хотели увидеть его, попросить благословения. Шум приближался, бился о стены театра. Радостные и жалобные выкрики смешивались друг с другом, а в зале молчание становилось все напряженнее. Позади сцены раздались шаги. Тишина взмахнула в воздухе парой огненных крыльев. Все стояли, не шевелясь, будто погруженные в «Шмойне эсре». Несколько человек из радунской ешивы внесли на руках старца за девяносто, усадили на почетном месте, немного повозились вокруг и отступили назад. Народ в зале и на сцене качнулся, всем хотелось подойти ближе, но ноги будто приросли к полу.

Хофец‑Хаим сидел, закрыв глаза, и дремал.

Чтобы его не разбудить, никто не смел даже пошевелить губами, кашлянуть, вздохнуть. Но брови нахмурились, головы печально склонились:

— Угасает великий светоч…

«Такой маленький? Кожа да кости!» — пробормотал Менде и вдруг почувствовал себя виноватым, что у него крепкие плечи, сильные руки, мощные ноги. Он смотрел на маленький носик Хофец‑Хаима, аккуратную седую бородку, белые, как у ребенка, руки, едва вылезавшие из широких рукавов. «Простую суконную шляпу носит, а не раввинскую, с широкими полями!» — чуть не крикнул Менде и замер с открытым ртом. Хофец‑Хаим открыл глаза, огляделся, смущенно улыбнулся, будто извиняясь, что задремал.

Исроэл‑Меер Коэн, как он иногда подписывался, из‑за возраста уже не мог передвигаться самостоятельно. Его носили на руках и ухаживали за ним, как за младенцем. Домочадцы не хотели отпускать его на собрание, но он настоял, что обязан поехать. «Вы обидите меня! Подайте мне субботний кафтан, и поедем!» — кричал Хофец‑Хаим. Пришлось согласиться.

Раввины на сцене друг за другом приближаются к нему, здороваются и остаются стоять рядом, сияя от счастья, что он узнает их, старых друзей, которых не видел полвека. Хофец‑Хаим шевелится, и к нему тут же почтительно наклоняется десяток седовласых голов. Он тихо что‑то говорит, и десять пар стариковских дрожащих рук помогают ему встать. Пинский раввин, председатель, прикрыв глаза, раскачивается и торжественным голосом, будто делает кидуш, объявляет:

— Наш учитель и наставник, реб Исроэл‑Меер, первосвященник нашего поколения, просит всех сесть на свои места. Он желает нам что‑то сказать.

Но все знают, что Хофец‑Хаим не может говорить громко. И никто не садится — сплоченные шеренги распадаются в один миг. Ноги переступают, переносятся через скамьи. Шляпы, бородатые физиономии, кафтаны взмывают в воздух и, смешавшись в кучу, ломятся через зал. Увидев, что молодые раввины оттесняют старших, сидевших на передних скамьях, Менде на минуту забывает о благоговении перед учеными людьми. Загребает руками, протискивается плечом вперед — и вот он в первом ряду, у самой сцены.

Ученики и приближенные Хофец‑Хаима утверждают, что его притчи и комментарии еще можно как‑то записать, но невозможно передать, как он вздыхает по ушедшим поколениям исстрадавшихся евреев.

«Ай! Ай! Ай!» — вздыхает Хофец‑Хаим, как уставший отец, не видавший радости от детей. Говорит тихо, но отчетливо, будто изливает душу перед Всевышним в чердачной комнатке у себя в Радуни. Все евреи, говорит Хофец‑Хаим, стояли у горы Синай и получили Тору. Значит, мы компаньоны в одном великом деле и не должны об этом забывать. Как‑то видит он книжку, по которой сейчас учат еврейских детей. Думает: наверно, история Африки или Америки. Но он же компаньон, должен посмотреть. Смотрит и видит, что книжка — чистейшее безбожие.

Когда еврей чувствует, что становится слаб в вере, он должен открыть книгу Бытия, поучить рассказы о наших праотцах, и тогда разуверившийся еврей почувствует, что он и истории из Пятикнижия берут начало из одного источника, от подножия небесного трона. А эти новые учителя, сочинившие книжку для еврейских детей, переиначивают нашу Тору. Там говорится, что праотец Авраам не принес в жертву Исаака, потому что сердце не позволило, а о том, что зарезать сына Аврааму не позволил ангел с небес, ни слова. Из года в год мы со слезами молим Всевышнего, чтобы Он смилостивился над нами в память об Исааке, связанном и на жертвенник возложенном, но этим безбожникам все равно. А историю про Иакова и Лавана, когда Всевышний явился Лавану во сне и предостерег, чтобы тот не причинял Иакову зла, они переиначили так: Лаван не стал вредить Иакову из чувства справедливости. Слышите? Лавану вдруг стыдно стало. Скромник нашелся — Лаван‑арамеец! И про то, что евреев в пустыне сопровождали облачный столп и огненный столп, у этих переписчиков нашей Торы тоже ничего. Не верят они, что огненный столп освещал нашим предкам путь в пустыне. Эти безбожники нарочно искажают Тору, чтобы искоренить в еврейских детях веру в Создателя и Его чудеса. Ай, ай, ай!..

Старики, обступившие Хофец‑Хаима, смотрят на него с любовью — не как на мудреца, а как на внука, мальчика, произносящего речь в день совершеннолетия. Толпа перед сценой обратилась в слух. Те, кто стоит дальше, в зале, и не слышит его голоса, внимают Хофец‑Хаиму глазами, ловят его малейшие движения, приподнимаются на цыпочки. Менде тоже смотрит и слушает. Недавно, когда молодые раввины беседовали о Торе, он ничего не понимал, но теперь, когда говорит величайший праведник, Менде понимает каждое слово.

Хофец‑Хаим говорит и постукивает по столу сжатыми в кулак пальцами правой руки. Постукивает легонько, размеренно, как старинные стенные часы с еврейскими буквами вместо цифр. Рассказывает о еврее, который каждый день изучал Мишну ради спасения души, потому что не мог положиться на детей. Когда они были маленькими, отец уделял им недостаточно внимания. Отдал их новым учителям, которые переписывают нашу Тору. А потом, когда дети подросли, еврей увидел, что некому будет по нему поминальную молитву читать. Другой еврей, опять же, рассказал ему, что святые книги оставит по наследству какой‑нибудь ешиве, а имущество — детям.

— Глупый человек, — смеется Хофец‑Хаим. — Умней было бы оставить имущество ешиве, а книги детям.

Квитанция для сбора пожертвования ешиве. «Хофец‑Хаим» в Радуни

«А ведь я каждое слово понимаю», — Менде удивляется все сильнее, слушает все внимательнее, пока Хофец‑Хаим не возвращается к началу проповеди, что все мы компаньоны в Торе. А кто отделяется от общины и не помогает ей, навечно, как сказано у пророка Ездры, причисляется к фекойцам, которые не помогали строить Храм. Пусть хозяева из Вильно, Гродно, Белостока и других городов остерегаются, чтобы их не причислили к жителям упомянутого в Торе местечка Фекоя. И Хофец‑Хаим заключает, что из‑за возраста и слабого здоровья он не предпринял бы столь трудного путешествия из Радуни в Вильно, даже если бы оно приравнивалось к сотне заповедей. Но ради существования хедеров и ешив он поехал. И поскольку теперь, согласно принятому закону, раввины должны ездить по городам и говорить о ешивах, он просит собрание засчитать ему эту поездку.

— Собрание раввинов Литвы и Волыни желает святому старцу дожить до прихода Мессии и стать первосвященником в Храме! — возглашает председатель.

— Аминь, аминь! — гремит со сцены, из зала, из каждого угла. Один из молодых раввинов стремительно перепоясывает халатик и начинает читать «Кадиш дерабонан» Молитва, восхваляющая изучающих Тору.
. Председатель объявляет сегодняшнее собрание закрытым. Приближается время дневной молитвы. В зале опять начинается давка, движение от сцены, к сцене, к боковым проходам. Вдруг раздается пение. Слонимский ребе закидывает руки на плечи двух стариков и начинает притопывать ногами, танцует и поет: «Борух Элойкейну шеброону лихвойдой» Благословен Б‑г, сотворивший нас для славы Своей (др.‑евр.). . Его растерянные хасиды, которые до сих пор потели, со всех сторон зажатые миснагедами, и злились, что их ребе — слонимского ребе! — не видно среди сидящих на сцене, пробираются к нему, толкаясь локтями: «Пропустите! Пропустите!»

 

Менде давят, толкают, а он стоит и не сводит глаз со сцены, где старики прощаются с Хофец‑Хаимом. Сейчас праведник уедет! Эта мысль подгоняет Менде, как кнут. По приставной лестнице он взбирается на сцену и подходит к пинскому раввину, который беседует с друскеникским, стоя за стулом Хофец‑Хаима.

— Я святого праведника на руках вниз отнесу, — просит Менде у пинского раввина. — Я один справлюсь.

— Зачем это? — смотрит на него реб Арон.

— Я всю жизнь мешки с мукой да мебель таскаю, — бормочет носильщик, глядя в пол. — Хочу один раз отнести на руках Хофец‑Хаима, а он меня благословит, чтобы я удостоился на руках ребенка носить. У меня нет детей.

Пинский переглядывается с друскеникским, наклоняется к Хофец‑Хаиму и рассказывает, что простой человек просит благословения: бедняге Б‑г детей не дал.

— Хромой хромого в провожатые зовет! Пусть сам пойдет к Отцу и попросит, что ему надо, — смеется Хофец‑Хаим. И вдруг смех резко обрывается. С обидой и даже с мольбой в голосе Хофец‑Хаим громко обращается к склонившимся возле него старикам. Кто он такой, чтобы за ним бегали, у него что, рога на голове, вопрошает Хофец‑Хаим. Рассказывает: по пути на собрание его окружили женщины и потребовали, чтобы он их благословил. Он кричит: «Женщины, кто вам сказал, что я могу благословлять? Если вы живете по законам Торы, вас сам Всевышний уже благословил, когда ее даровал». А женщины плачут, хотят, чтобы благословил именно он. У них жизнь тяжелая, жить не на что. Ну, а помирать есть на что? Еврей просит у него благословения, чтобы в лотерею выиграть, другой требует у него, чтобы дети богобоязненными людьми выросли. Слыхали когда‑нибудь, чтобы от благословения кто‑то богобоязненным стал? Чтобы праведным человеком быть, трудиться надо!

Менде не решается посмотреть Хофец‑Хаиму в лицо, но просит у друскеникского раввина, как в дни покаянных молитв Особые покаянные молитвы начинают ежедневно читать за неделю до Рошешоно.
просят ангелов походатайствовать перед Г‑сподом:

— Ребе мне ермолку дал, и я много собрал на колодец. У ребе легкая рука. Может, ребе для меня попросит благословения у праведника? Если у меня сыночек родится, я ему не разрешу учиться по переиначенному Пятикнижию, где написано, что праотец Авраам не хотел Исаака в жертву приносить.

— Этот еврей не такой, как жители местечка из Торы! — кричит друскеникский раввин Хофец‑Хаиму в ухо, напоминая про его же слова о фекойцах. — Еврей, который у вас детей просит, колодец строит в виленском Синагогальном дворе.

— В нынешние времена невозможно узнать, что из детей вырастет, — после долгого молчания отвечает Хофец‑Хаим, грустно качает головой и просит, чтобы его отвезли в гостиницу. Он очень устал с дороги, прямо с поезда на собрание.

В мгновение ока возле Хофец‑Хаима вырастают парни из радунской ешивы, сплетают вокруг него руки, поднимают его со стула и, не успевает взволнованный народ в зале оглянуться, выносят старика со сцены через заднюю дверь.

Пинский раввин кладет руку на плечо Менде и утешает его, что починить колодец — великое богоугодное дело. Сам Хофец‑Хаим много лет назад разрешил всем евреям Радуни черпать воду из колодца у него во дворе.

Кто‑то запевает: «Ашрей йойшвей вейсехо» Счастливы находящиеся в Храме Твоем (др.‑евр.). . Пинский раввин отступает от Менде и встает на молитву. Все время, пока народ сосредоточенно, почти беззвучно читает «Шмойне эсре», и потом, когда кантор ее повторяет, Менде ничего не видит и не слышит, стоит, опустив голову, как приговоренный к смерти. Но после молитвы, когда народ спокойным, медленным потоком движется к двери, Менде бросается наперерез и перегораживает выход на парадную лестницу. Вытаскивает из‑за пазухи ермолку с деньгами и рычит на проходящих:

— Подайте на колодец. Кто не подает, подобен жителям того местечка из Торы. Подайте на колодец.

Глава XX

Авторитет Менде во дворе сильно вырос. Евреи в недоумении потирали лбы. Не приснилось ли всему двору, что простак Менде вышел на театральную сцену и убедил несколько сотен раввинов пожертвовать на колодец? Даже Орка, беспутный малый с редкими, желтыми зубами, хлопнул Менде по плечу и гаркнул на всю Рудницкую:

— Молодец, Корова, уважаю! У этих скупердяев деньги выцарапать! Ты прям пророк Моисей, из камня воду добудешь.

Реб Бунемл отдал носильщику собранные деньги, добавил тридцать злотых из своих, которые они с Цивьей‑Рейзой накопили, и посоветовал, чтобы Менде сам договаривался с рабочими. Его не обманут, он лучше всех договориться сможет. Но Менде не пришлось брать на себя лишний труд. Когда почти вся сумма оказалась на руках, подключились соседи: позвали рабочих, поторговались и в конце концов пришли к соглашению. В последний момент заметили, что до двух сотен не хватает злотых двадцати, но как‑то наскребли между своих, лишь бы к руководству общины не обращаться — и рабочие начали копать. Доставили доски и бревна, привезли на телеге насосы, трубы, веревки, лестницы, вороты, лопаты, ломы и кувалды. Чем выше вырастали вокруг колодца утрамбованные кучи земли и глины, тем чаще на них забирались соседи по двору и прихожане синагог. С деловым видом осматривали материал, давали рабочим советы, заглядывали в черную яму, насколько она уже глубока. Договорились с мастерами, что они должны уложиться в две недели и закончить на второй день после первых покаянных молитв. Решили устроить торжественное открытие колодца, и первое ведро чистой воды достанет носильщик.

Единственный во дворе, кто не суетился, не лез с советами и вообще редко подходил к раскопанному колодцу, был Менде. Радость ему омрачала жена Михла. Он проговорился ей, что Хофец‑Хаим, праведник из праведников, не захотел дать ему благословение на ребенка, потому что неизвестно, что может вырасти из современных детей. Михла ломала руки и рыдала, что она пропащая, совсем пропащая, навеки одна останется. Менде пытался ее утешить, что ей поможет средство от знахарки Сэреле, а если не поможет, у Сэреле другие средства найдутся. Но Михла, как давеча жена реб Бунемла Цивья‑Рейза, раскричалась, что Сэреле — ведьма и обманщица. Якобы рожу ей на ноге заговорила, вот только распухшую ногу до сих пор не выпрямить, приходится в будку резника на четвереньках ползать. Вдруг Михле пришло в голову: поскольку праведник из праведников отказал ей в ребенке, и поскольку она дала на колодец первые пять злотых, а всю сумму собрал ее Менде, она требует, чтобы их имена — ее и мужа — написали на памятной доске над колодцем.

Менде знал, что сам подтолкнул Михлу к этой дикой мысли. Ведь это он рассказал ей, как уговаривал реб Бунемла с женой починить колодец, и за это на доске напишут имена их умерших детей. Потом так же пытался уговорить слепого нищего Муравьева и ребецн Бадану. Но все отказались. Зато теперь Михла хочет, чтобы ее имя вырезали на доске. Менде стал ее убеждать, что для виленского проповедника реб Меера‑Ноеха, когда‑то починившего колодец, будет величайшим позором на этом и на том свете, если рядом с его именем напишут имена уличного носильщика и его жены, которая кур ощипывает. Но Михла заупрямилась, и Менде припугнул, что проповедник будет являться с того света и ее душить. Она разрыдалась, да так громко, что Менде пришлось бежать в посудную лавку и просить жену реб Бунемла, чтобы та вправила Михле мозги.

— Права она, жена ваша, — ответила Цивья‑Рейза. — Чем она хуже ребецн? Тем, что кур ощипывает?

А когда Менде спросил, почему Цивья‑Рейза не захотела, чтобы ее имя написали на доске, старушка затянула под подбородком концы платка — она всегда так делала, когда сердилась, — и ответила: тоже мне, сравнил! У нее живые дети были, те, что теперь на кладбище лежат, а ей хотят затуманить глаза вырезанными именами. А у Михлы детей не было. Хочет она, чтобы про нее на доске написали — вот и пускай.

— А проповедник реб Меер‑Ноех? — дальше спросил Менде.

— Ничего, простит. Подвинется немножко, — возразила Цивья‑Рейза. И добавила, чтобы Менде за проповедника не беспокоился. Тот жил на этом свете в богатстве и почете и на том свете не страдает. А простому человеку и тут и там несладко.

Менде в душе согласился с жалобами реб Бунемла, что Цивья‑Рейза на старости лет безбожницей стала. Ребецн Бадана тоже не слишком‑то праведная, в бесов не верит и с непокрытой головой ходит. Да и его Михла в последнее время чересчур заносчива, обеспокоенно думал Менде, слоняясь по двору, как чужак. Боялся домой пойти, сил больше не было рыдания слушать, и к колодцу приблизиться не решался, а то доска зло посмотрит со стены, как, наверно, сам проповедник на него посмотрел бы, если бы Менде встал на его место у ковчега в синагоге.

 

Через все ворота Синагогального двора евреи идут на молитву. Забегают в общественный нужник, а потом спешат, растопырив пальцы, к рукомойнику возле Большой синагоги. Менде, как дерево, распростершее под дождем мокрые ветви, стоит, задумавшись: все говорят, что, если бы не он, никто не починил бы колодец. А что если жена не так уж неправа? В воротах появляется ребе Сроелов. Менде рад: как ребе Сроелов из «Тиферес‑Бохерим» решит, так и будет. Менде останавливает Ехиела Сроелова и быстро рассказывает, чего требует Михла. Реб Ехиел выслушивает, закидывает голову на острый горб и, заложив руки за спину, пританцовывающей походкой, как в своей синагоге, направляется к доске.

В Синагогальном дворе

— «В память! Сей колодец отстроен на средства мудреца, праведника, нашего учителя и наставника, бывшего раввином нашей общины реб Хаима‑Меера‑Ноеха Левина, благословенной памяти». Значит, он был проповедником и раввином, — поясняет для Менде ребе Сроелов нараспев, будто субботним утром читает перед учениками гафтору. — И терпеливо сносил все тяготы, заботился о нашей общине, помня о ее как духовных, так и материальных потребностях, до самой своей кончины тринадцатого швата шестьсот шестьдесят четвертого года Соответствует 30 января 1904 года. . Он тоже любил Сион! — не забывает реб Ехиел приписать проповеднику еще одно достоинство, не указанное на доске, и заканчивает на тот же мотив: — Короче, ваше имя и имя вашей жены тоже надо тут написать.

— А что люди скажут? — Менде еще больше растерялся, услышав титулы великого проповедника. — Кто‑то смеяться будет, кто‑то злиться. И старосты не позволят.

— Не будут ни смеяться, ни злиться, а спрашивать у старост необязательно. Я поговорю с соседями, они согласятся, — выводит Сроелов еще громче и слаще, и ясно видно, что ребе «Тиферес‑Бохерим» даже простую беседу с носильщиком умеет спеть, как гафтору.

— Ребе, всем святым могу поклясться: я на колодец собирал, чтоб у соседей вода была, а не ради этой доски. — У Менде словно гора с плеч свалилась.

— Если бы вы делали это ради почестей, у вас не хватило бы терпения выдержать все выпавшие испытания, — хрипловатым голосом поет Сроелов и, снова заложив руки за спину и закинув голову, направляется прочь.

В тот же миг на Менде опять нападает тоска. Он делает шаг вслед за реб Ехиелом и бормочет: ведь ребе «Тиферес‑Бохерим» помог столько денег собрать. Значит, и его погибших детей надо на доске записать, чтобы они не забылись.

— Мои дети и так не забудутся, потому что они погибли в Стране Израиля и за Страну Израиля, — тихо возражает реб Ехиел. — У меня там еще дети, живые, дай им Б‑г здоровья. А вашу жену жалко. Если вы о соседях по двору печетесь, о жене тем более подумать надо.

Менде смотрит вслед реб Ехиелу, а тот удаляется, грустный, задумчивый, совсем не похожий на ребе Сроелова, который поет, и хлопает в ладоши, и танцует с учениками в «Тиферес‑Бохерим». Вдруг Менде вздрагивает. Перед ним возникает, растет, вливается в его вытаращенные глаза слепой нищий Муравьев, ощупывая палкой дорогу, копая ногами кучи земли, вдыхая запах свежих бревен.

— Все‑таки починил колодец? — моргает он изъеденными трахомой глазами. — А чье имя на доске напишут?

— Мое! — с гордостью расправляет плечи Менде.

— Твое? Имя Менде Коровы? — В издевательском хохоте Муравьева отчетливо слышится зависть. — Но над ним останется имя проповедника. На твоем месте я бы имя проповедника стер, а на колодец замок повесил, чтобы ворье из окрестных переулков воду не таскало.

— Видите ли, я как‑нибудь без вас решу. — Менде разозлен, что Муравьев продолжает твердить свое: стереть имя проповедника, воду на замок закрыть. — Когда колодец закончат, во дворе большое торжество устроят, но вы на нем чужим будете.

— Еще посмотрим, чье торжество побольше будет! — рявкает Муравьев, моргает воспаленными, красными глазами и, выставив вперед палку, пускается прочь, к Арочным воротам в другом конце двора.

Глава XXI

Кончается месяц элул, на Синагогальный двор со всех сторон наползают хмурые тучи, укутывают поросшие мхом желтые крыши серой клочковатой шерстью. Молельни, иссушенные летней жарой, жадно впитывают влагу. Каменные здания и деревянные домишки плывут в дыму, раскрываются, а потом снова укрываются клубами пара и тумана. По утрам трубный звук раскалывает небеса и целый день висит над двором вместе с облаками. Моросит мелкий, косой дождь, и ветер хлещет по лицу, взметаясь, как плохо постиранное сырое белье на веревке.

Двор гостеприимно распахнул ворота и с Немецкой, и с Еврейской. Евреи спешат в молельни, дрожа от пронизывающего холода и страха перед Судным днем. В вестибюле Большой синагоги шумно, как на базаре. Прихожане попутали день и ночь. В одном углу, под низким, сумрачным сводом, читали уже вечернюю молитву, в другом, у зарешеченного окошка, просеивающего уличный свет, — еще дневную. Те, кто в трауре, ссорились перед омедом, оттаскивали друг друга за руки. Снаружи у стены примостились старушки. Прислушивались к молитве, чтобы в нужном месте вскочить на ноги.

С наступлением ночи у Железных ворот зажглись зеленые фонари, в молельнях — лампы. Поруши из молельни Гаона очнулись от дремы, встряхнулись и громко забормотали. Их тени выпали из горящих окон и закачались на асфальте перед библиотекой Страшуна Крупнейшая в Восточной Европе еврейская общинная библиотека, основанная М. Страшуном (1817–1885). С 1902 года располагалась в специально построенном здании на Синагогальном дворе, напротив Большой синагоги. Во время немецкой оккупации была разграблена нацистами. , освещавшей газовыми лампами окрестные переулки. На крыльце кудрявые рабочие пареньки, приходившие в читальный зал, сталкивались с хозяевами, которые возвращались из женской части Большой синагоги. Там сидели старосты и продавали на Дни трепета билеты, по которым можно послушать кантора с певчими. Кустари и лавочники карабкались по ступеням в молельню могильщиков, где проповедник вещал о покаянии, а по обеим сторонам лестницы стояли нищие и напоминали, что приближается Судный день, а подаянием можно откупиться от самого ужасного приговора.

В читальном зале, справа библиотекарь Исаак Страшун. Вильно. 1920–1930‑е

В «Шева кроим» тоже молился миньян за миньяном. За спиной каждого читающего «Шмойне эсре» кто‑нибудь стоял и с нетерпением ждал, когда тот «отвалит». Шамес реб Копл метался снаружи, у своего деревянного сарайчика с дырявой крышей, где он хранил товар: праздничные молитвенники, связки пожелтевших цицес, мезузы и даже черный бараний рог. Между миньянами реб Копл заскакивал в «Шева кроим», стучал жестяной кружкой, быстро собирал с прихожан мелочь и снова убегал к своему товару. Младший шамес Старо‑Новой синагоги, хилый человечек в изрядно поношенной широкополой шляпе, все время съезжавшей ему на глаза, стоял, спрятав руки в рукава, и честил реб Копла:

— Тварь ненасытная! «Есод» все Вильно наделил бисквитом и водкой, чтобы по пятницам в Старо‑Новой молились, а ты моих хозяев к себе в «Шева кроим» переманиваешь.

— Турок! — смеется над конкурентом реб Копл. — Бисквит, водка — сто лет назад было. И мне с того ни капли не перепало.

— А ребецн Бадану ты реб Авигдеру не сосватал, прохлопал! — дразнит реб Копла карлик в нахлобученной на глаза шляпе.

 

Чем ближе к покаянным молитвам, тем сильней старики тоскуют по своим забытым молельням вокруг Синагогального двора. По вечерам, лежа в постели, старый сапожник вспоминает, что в его маленькой синагоге во дворе Лейбы‑Лейзера хранится пинкас с золотыми львами на титульном листе. Много лет назад там каждый день утром изучали Мишну, а вечером Пятикнижие. И где же теперь братство сапожников? Все умерли? Кто же помянет их и его самого, когда он отправится к праотцам? И сапожник решает: пока жив, он будет стараться, чтобы в его маленькой синагоге собирался миньян хотя бы по праздникам. И другой хозяин из двора Лейбы‑Лейзера вспоминает, что у него лежат ключи от молельни, где раньше собирались кожевники, потом меховщики, а теперь — никого. На другой день старики встречаются во дворе, вздыхают, осматривают тесные кирпичные постройки. Вот вспыхивает узкое окно на облупившейся стене домишка с облупившимися стенами: «Когда‑то я был святым местом, во мне молились рыбники, потом гамашники, а теперь живут нищие и ругаются с утра до вечера». Блестит окно в другом здании, заливается мутной влагой, как набежавшей слезой: «Во мне молились медники, а теперь я склад». Старички стоят, опечаленные, и ни у одного рука не поднимается отпереть ржавый замок своей молельни. Они, так сказать, старосты, но придется поработать и за шамесов: снять шваброй паутину с потолка, вытереть пыль с конторок. Хорошо бы стены побелить, ступени подправить, приколотить рейки к развалившимся скамьям. Да куда там. Найти бы деньжат, чтобы нанять кого‑нибудь пол помыть.

Старики замечают, что по двору слоняется молодой человек. Поговорить с ним, что ли? Всяко веселее будет. И староста братства сапожников спрашивает парня, где тот собирается молиться в Дни трепета. Если он ремесленник, ему подойдет синагога сапожников. Там он будет чувствовать себя как дома, стоять на почетном месте. Это не синагога для богатых, с дорогими билетами, где ремесленник молится у дверей. В разговор вступает староста синагоги, где молились кожевники, потом меховщики, а сейчас — никто. Говорит: если молодой человек живет в этом дворе, то, наверно, знает, что с меховщиками молился городской проповедник реб Велвеле, так почему бы и парню тут не помолиться? Они хорошего кантора найдут, с приятным голосом.

Синагогальный двор в Вильно, вход с Еврейской улицы. 1920–1930‑е 

Молодой человек — это Юдка из профсоюза. К тому же в последнее время он особенно зол на верующих из‑за Ривкеле, которая показала себя законченной мещанкой. Договорилась с ним, что убежит от матери и перейдет в рабочий класс, но вдруг передумала и решила, что ей будет лучше у буржуйского отчима реб Авигдера. И Юдка отвечает старикам, что действительно живет в этом загаженном, вонючем дворе Лейбы‑Лейзера и уверен, что этот Лейба‑Лейзер двести лет назад был эксплуататором и кровососом, как нынешние хозяева. Молодому поколению из двора Лейбы‑Лейзера не нужны синагоги! И когда рабочий класс придет к власти, прогнивший Синагогальный двор снесут и на его месте посадят сад.

Так отвечает Юдка, встряхивает чубом и уходит с высоко поднятой головой. А старички опускают головы еще ниже, качают бородами и вздыхают: ай‑ай‑ай! Чтобы во дворе Лейбы‑Лейзера, где жил сам Виленский гаон, завелся такой антисемит! Такой антисемит!

 

Во дворе Рамайлес ребецн Бадана смотрит из мансарды на противоположную стену, где сверкают окна молельни переплетчиков. Стекла тщательно вымыты, до блеска протерты. Переплетчики с испачканными клеем пальцами остались верны своей молельне, подобной восходящему легато из трех нот: внизу — мужская часть, выше — женская, с люком в полу, чтобы слышать кантора, а над женской — чердачная комнатка шамеса. А чтоб уж совсем тесно было, здесь же приткнулась молельня праведницы Двойры‑Эстер, благотворительницы, чей портрет в высоком чепце и с жестяной кружкой в руках украшает стены многих еврейских квартир. Ее жестянка для пожертвований выросла в огромную благотворительную кассу, и ее молельня постоянно полна рыночных торговок и ремесленников, приходящих за беспроцентной ссудой. А вот соседнее братство Торы совсем утратило прежнюю славу. Когда‑то там была группа молодых людей, на весь квартал гремевших ученостью. Теперь в пыльной пустоте осталась только мраморная доска на стене. На доске вырезаны восхваления слепому реб Ешаеле, который знал наизусть весь Талмуд, а когда в Вильно приезжал английский министр реб Мойше Монтефиоре, он ходил к слепому реб Ешаеле за благословением. Полированная доска с золотыми буквами через окно братства Торы сияет в лицо ребецн Бадане, которая задумалась у себя в мансарде.

Благотворительница Двойра‑Эстер Гелфер

Реб Авигдер хотел сыграть свадьбу еще до Дней трепета, чтобы в доме появилась хозяйка и приготовила праздничное угощение. Но она заупрямилась, согласилась поставить балдахин только после Сукес, в начале зимы. Бадана всегда считала, что ее не беспокоит людская молва, а теперь увидела, что еще как беспокоит. Если они поженятся до Дней трепета, придется идти с ним в синагогу, где он молится перед омедом, и женщины будут смотреть на нее, обсуждать ее возраст, вспоминать первую жену реб Авигдера и ее первого мужа, судью реб Велвеле. Будут рассматривать ее платье, а они у нее все поношенные, но с самого начала просить у Авигдера денег на обновки она не хочет. Если сыграть свадьбу после Дней трепета, это не так будет бросаться в глаза. Прожила вдовой до сих пор — подождет еще немножко. И глубоко в душе Бадана знает, что это еще не вся правда. Вся правда в том, что ей тяжело расставаться с ее бедной комнатой. Сколько Бадана ни мучилась, все‑таки здесь она сама себе хозяйка, без пасынка, без замужних падчериц, которые не простят ей, что она распоряжается в доме их матери. Вот Бадана и тянет со свадьбой.

Подходит Ривкеле, бледным лбом прижимается к стеклу, долго смотрит в окно и грустно, задумчиво говорит:

— Больше папу не увижу…

Бадана испуганно поворачивается к дочери: ведь папа давно на том свете?.. Ривкеле, будто поняв удивление матери, рассказывает: ей часто кажется, что папа все еще сидит в своем углу в братстве Торы и учит Талмуд. Когда она была маленькой, говорит Ривкеле, она из этого самого окна протягивала к нему руки, подмигивала, смеялась. Папа не хотел, чтобы она мешала, и прятался за Геморой. Он маленький был, его и не увидишь, но она замечала, что он посматривает на нее из‑за книги и улыбается. Ей часто кажется: хотя в доме его нет, он до сих пор сидит в своем углу в молельне напротив. Но когда они переселятся, больше она его не увидит.

Бадана прижимает к груди личико Ривкеле, будто боится смотреть ей в глаза, и мысленно возвращается к семье Авигдера. До сих пор его замужние дочки мало беспокоились за своего полоумного братца, но, когда она переселится к Авигдеру, они начнут приглядывать во все глаза, как она обращается с Ерухимкой. И, что бы она ни делала, скажут, что поступает с ним как злая мачеха.

А в это время Ерухимка стоит в ночном опустевшем дворе, смотрит на низкое, хмурое небо и думает, что значит стать человеком. Отец погрозил ему длинным, сильным пальцем и сказал: «До сих пор, Ерухимка, я терпел твои глупости. Но теперь, когда я женюсь, тебе придется стать человеком». И как это понимать? Ерухимка жмется от холода и пытается найти утешение в философии. Вспоминает рассказ Менде: прежде чем попасть на раввинское собрание, тот забрел в комнату с бородами на стенах. Менде считает, что очутился в царстве нечисти, и спрашивает, как бесы и демоны смогли оказаться в соседнем помещении с раввинами. А ответ такой. Менде смотрит, но не видит, думает, но не может додуматься до простой истины: ему было минутное видение. Разумеется, он испугался, что должен предстать перед длиннобородыми раввинами в черных шляпах и длинных кафтанах. И с небес ему показали, что бояться нечего. Рядом с раввинским собранием, буквально за стеной, бороды отдельно, усы отдельно, а лица отдельно. Это воображаемый мир, наваждение, морок, понапрасну утешает себя Ерухимка. Ривкеле не станет его невестой, она будет ему сводной сестрой, а ее мать Бадана — мачехой. И Ерухимка дрожит в своих лохмотьях: как бы мачеха из дому не выгнала.

Поделиться
0 комментариев
Старые
Новые Популярные
Межтекстовые Отзывы
Посмотреть все комментарии

Колодец

Менде обеими руками держится за деревянный парапет бимы и готовится считать деньги, которые дадут на колодец. Но коен не дал ничего, и когда доходит до лейви, переписчика Лозера, Менде уверен, что этот скупердяй тоже ничего не даст, даже на Палестину. Однако Лозер дает целую трешку на Палестину, а на колодец — ни копейки

Колодец

Плохо дело, говорит Менде, в Синагогальном дворе нечисть завелась. Где развалины, там и бесы. Не помогает даже, что кругом синагоги и еврейские дома с мезузами на дверях. Однажды шел он мимо разрушенного колодца и слышал, как бесенята прыгают в него из пустого ведра. Потом вылезают по заплесневелым камням наверх, опять забираются в ведро и опять прыгают. Есть только один способ от них избавиться: Михла должна пожертвовать на ремонт колодца

Колодец

Стоят гои с топорами, копьями, ружьями и просят евреев: «Мы вас озолотим, осчастливим, только поцелуйте крест и скажите, что тысячи лет назад Всевышний принял вид человека». Евреи стоят, дрожат: «Заберите наше имущество, сделайте нас рабами, только не убивайте». А чернь хохочет, их священник смеется, и все гои смеются: «Еврейчики помирать боятся. Так поцелуйте крест, глупцы, трудно, что ли?» Но евреи плачут и кричат: «Нет, нет, нет! Б‑г принял человеческий облик? Никогда! Мы верим в единого Б‑га, и можете нас убить!»