Книжные новинки

С хирургической ясностью

Ольга Балла‑Гертман 21 января 2024
Поделиться

 

Николь Краусс
Быть мужчиной
Рассказы / Перевод с английского Марины Синельниковой. — М.: Книжники, 2023.

Много ли скажет читающему по‑русски имя Николь Краусс, американского прозаика, жительницы нью‑йоркского Бруклина? Имя между тем довольно громкое. Автор четырех романов: «В сумрачном лесу», «Большой дом», «Хроники любви» (в другом русском варианте «История любви») и «Человек входит в комнату». Три из них вышли в русских переводах, в том числе «В сумрачном лесу» в издательстве «Книжники» (2019). «История любви» опубликована в «Иностранной литературе» (2006, № 3), а затем, под названием «Хроники любви», отдельной книгой (М.: Астрель; Corpus, 2011), «Большой дом» — тоже в Corpus в 2016‑м.

Краусс известна не только в англоязычном мире (публиковалась в The New Yorker, Harper’s Magazine, Esquire, тексты ее вошли в антологию «Лучшие американские рассказы»), но и за его пределами, в переводах на четыре десятка языков. В 2006‑м во Франции она получила премию за лучшую иностранную книгу, в частности за «Хроники», которые спустя десять лет были экранизированы.

На момент выхода сборника ее рассказов в «Книжниках» Краусс занимает впервые учрежденную должность приглашенного писателя в Институте разума, мозга и поведения Колумбийского университета. Некоторые разыскания в интернете еще более уточняют картину: она американская еврейка, предки по материнской линии — выходцы из Украины и Германии, по отцовской — из Белоруссии и Венгрии. Кроме всего прочего, бывшая жена Джонатана Сафрана Фоера. И в текстах ныне расставшихся супругов есть что‑то общее. Можно сказать, общий воздух.

Портрет складывается — и формирует определенные ожидания: автор, с многообразным еврейским культурным бэкграундом, богатым и сложным символическим наследием, инсайдер из нью‑йоркской еврейской среды, хорошо эту среду знает, наблюдает и анализирует.

Поначалу кажется, что в очерченные рамки автор укладывается и ожидания оправдываются. Кажется даже, что с открывающей книгу аннотацией можно согласиться: составившие сборник рассказы читаются как единое целое. Налицо единство тем, интонаций, с которыми автор говорит, можно проследить и общность взгляда повествователя. Правда, целое постепенно и прямо на глазах меняется, а с ним и образ автора.

Вначале создается впечатление, что Краусс — совершеннейший реалист. Реалист честный — с пристальным и беспристрастным вниманием к подробностям наблюдаемого, жесткий — хотя не жестокий, при том что говорить она берется о трудном. Реалист скорее психологический, чем социальный: в человеке ее интересует не социальный тип, а сложная душа. Она внимательный, чуткий и точный психолог. Не терапевт, не утешитель, но и не критик (исключения случаются: например, когда в рассказе «Свобода» заходит речь об израильском спецназе). Понимая, что работает со сложноустроенным материалом, усыпанным болевыми точками, Краусс научается говорить об этом почти объективно. Именно как психолог, описывающий факты и существующее положение дел с деликатностью и дистанцией. При этом с хирургической ясностью, что находит свое выражение и в стилистике: отчетливые, даже суховатые описания со стремлением скорее к точности, чем красотам и оригинальности стиля. Даже по переводам видно, что слово тут — остро отточенный, тонко настроенный инструмент.

Рассказы Краусс — слепки с современной автору еврейской многокультурной жизни с ее условностями, со множеством умолчаний, требований (вынесенное в заголовок требование «Быть мужчиной» — одно из них), запретов, со сложной травматической памятью, которая никогда не выговаривается вполне и корежит души нескольких поколений. «Даже в Америке, — начинает одна из героинь Краусс свое повествование, — мы оставались европейскими евреями, то есть всегда помнили об ужасах прошлого и о том, что это может повториться. Родители яростно ссорились, брак их вечно был на грани развала».

Краусс говорит о глубоких, специфически еврейских, обусловленных исторически неврозах, страхах и внутренних препятствиях, которые на каждом шагу определяют и выстраивание биографии, и простую повседневность. (На первых же страницах пример: семья переезжает из Америки в Швейцарию, в Базель, «где говорили, — рассказывает героиня, — на швейцарском немецком, но мама считала, что нам нужно продолжать учить французский. Швейцарский немецкий — это ведь почти то же самое, что немецкий в Германии, а нам полагалось избегать всего немецкого ради бабушки, маминой мамы, всю семью которой в Германии убили нацисты».)

Влияя на жизнь человека на каждом шагу, эти внутренние комки боли далеко не всегда отслеживаются рационально и уж подавно не всегда преодолеваются. Эти комплексы старше человека: он в них рождается, вдыхает их с воздухом, — не говоря уже об огромной совокупности традиций, предписаний, заготовленных ожиданий и культурной памяти. Герои Краусс постоянно испытывают давление унаследованного, даже когда сопротивляются ему. Кем я мог бы стать, размышляет один из них, если бы мог выбирать? «Он допустил, чтобы его раздавил долг. Он не смог полностью стать самим собой, потому что поддался древнему нажиму». Но так ли уж надо устранять это давление? Писательница замечает, что именно внутренняя неразрешимая сложность делает человека человеком в его индивидуальности. «Горечь его протеста ушла, — говорит она об одном из героев. — Но с ней ушла и какая‑то часть его сущности».

Конечно, все это не только еврейское. Но на родном ей материале, со специфическими его конфигурациями, Краусс познает сложность, проблематичность, а в пределе — катастрофичность всего человеческого. Среди героев книги — люди разных культур, языков, поведенческих матриц: американцы, израильтяне, даже иранские евреи.

Краусс в известном смысле беллетрист — в смысле виртуозной манипуляции читательским вниманием, умения вовремя и безошибочно ударить по чувствительным точкам, моментально вызвав нужную реакцию. Она закручивает сюжет так, что читателя бросает в жар, и он уже по собственной воле не выпустит книгу из рук, пока не выяснит, чем дело обернется.

Вот начало рассказа «Зуся на крыше»: «Двадцать три этажа над Сто десятой улицей, рубероид под ногами, новорожденный внук на руках — как он здесь оказался?» У читателя, представившего себе эту сцену, душа уходит в пятки, страх за новорожденного внука оказывается сильнее понимания того, что все это придумано и «на самом деле» ничего не было. Автор же не отказывает себе в удовольствии отвлечься от заявленной экстремальной ситуации и пуститься в долгие рассуждения, водя нас по головокружительным траекториям бреда героя, сложным обстоятельствам его жизни, а потом еще и по сложной семейной истории… И тут отчетливым становится отличие Краусс от беллетриста: она не работает с шаблонами, не разрешает загадок и тайны оставляет тайнами; все ее конструкции разомкнуты в направлении неведомого. Но разница не только в этом.

Может ли беллетрист, действуя по правилам своего ремесла, отчасти быть философом, глубоко и многосторонне понимать человека, не сводить его к моделям, видеть пристально и беспристрастно? Краусс это удается. Книга ее полна замечательных формул о человеческой природе, хоть выписывай: «…в твоей жизни случается человек, и только через полжизни встреча с ним созревает, раскрывается и становится частью тебя».

В отличие от привычной беллетристики здесь нет внятно разделенных добра и зла, положительных и отрицательных героев, правильного и неправильного. То есть добро и зло узнаются, борются друг с другом, как им и положено, но борются они внутри человека и так переплетаются друг с другом, что не разодрать.

По мере продвижения от начала книги к ее концу становится все более ясно, что с определением Краусс как реалиста — быто‑ и нравоописателя — мы поторопились. С реализмом тут все непросто: из‑под той реальности, что знакома всем на ощупь, черты которой узнаваемо точно воспроизводятся автором, просвечивает что‑то еще. Иная реальность. Альтернативная?..

Она немного заметна в рассказе «Будущие катастрофы», где после 11 сентября 2001 года всем гражданам американского города (по упоминанию музея Метрополитен ясно, что речь о Нью‑Йорке) раздают противогазы в ожидании некоей глобальной катастрофы. Есть ее черты и в рассказе Amour, героиня которого заканчивает жизнь в «лагере для беженцев» за колючей проволокой. А в рассказе с совершенно прозрачным названием «Конец дней», пока герои продолжают жить обычной жизнью, Америку пожирают апокалиптические пожары. В какой реальности и в какой стране разворачиваются события рассказа «В саду», вообще невозможно понять… Хирургически рассекая видимую оболочку реальности, автор ясно видит за ней тайну.

В той же аннотации, которую мы сочувственно процитировали, сказано, что особенное внимание Краусс‑прозаика привлекают «поворотные моменты жизни» — ситуации, когда привычный, обжитой порядок разламывается, и в разломах — нежданных, неудобных, болезненных — становятся видны основы: то, на чем этот порядок держится.

И вот что там видно. Во‑первых, связи — между человеком и человеком, человеком и миром. Они глубже и сильнее культурной принадлежности, географической локализации, политических границ языка и даже, пожалуй, кровных связей. Во‑вторых, еврейство имеет к этим связям непосредственное отношение (оно и есть символическая общность поверх барьеров). И в‑третьих, именно во всей полноте и сложности, во всех подробностях прожитое «свое», локальное, частное, хоть бы и этническое, а в данном случае еврейское, — прямой путь к общечеловеческому. Во всяком случае, имеет все возможности, чтобы им стать.

Сборник рассказов Николь Краусс «Быть мужчиной» можно приобрести на сайте издательства «Книжники» в Израиле и других странах

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

В сумрачном лесу

Он едва пережил дорогу. Когда корабль пришвартовался в Хайфе, на берег его пришлось выносить палубным матросам, которые привязались к этому доброму бледному и невероятно худому человеку, так что первое, что он увидел на Земле обетованной, было вздымавшееся над ней ярко‑синее, абсолютно безоблачное небо. Ребенок, встречавший на пристани дальнего родственника, заплакал, думая, что выносят труп. Так что первая фраза на иврите, которую Кафка услышал в Палестине, была: «Папа, отчего он умер?» И этот невероятно худой человек с лицом, обращенным к небу, который всегда был посмертен сам в отношении себя, впервые за неделю улыбнулся.

The New York Times: Игра с раздвоением личности

Николь резко отвергает предположение о том, что писатель может или должен преследовать некие цели вместе с еврейским народом, как будто еврейский народ — единое и монолитное целое. «О каких именно целях вы говорите? — спрашивает Николь. — Преподнести опыт еврейского народа в определенном свете? Подать его так, чтобы создать более благоприятное преставление о нас? Мне это больше напоминает пиар, нежели литературу».

Форма, содержащая бесформенное

Так что же перед нами? Переходящие друг в друга сны или фантазии писательницы (в одной из которых Кафка, между прочим, имитирует свою смерть, уезжает в Израиль и доживает там до 1956 года под видом садовника?) Или единая история, ключ к которой сознательно от нас утаен? Что объединяет Давида и Кафку, кроме еврейства? Литература?