Монолог

Россия, моя родина

Говард Джейкобсон. Перевод с английского Светланы Силаковой 22 января 2020
Поделиться

Материал любезно предоставлен Tablet

Если мой отец никогда не выходил драться с медведем, так единственно по той причине, что в Манчестере медведи по улицам не ходили. Но в остальном отец вел себя на манер русских. Безудержно хохотал. Любил демонстрировать свою силу: гнул 15‑сантиметровые гвозди, рвал напополам телефонные справочники, поднимал за одну ножку стул, кто бы на стуле ни сидел. А на рубиновых свадьбах и бар мицвах отплясывал казачок, выкрикивая «Хой! Хой!».

У отца были короткие ноги — это очень помогало. Он и меня научил плясать казачок, и то, что у меня тоже ноги короткие, тоже помогало. Если ты высокий, сгибаться до земли очень уж далеко. А казаки, хоть и наводили страх, были, вероятно, коротышки.

Все он делал, как русский, кроме одного — водку не пил, хотя иногда я видел, как он осушает залпом рюмку кюммеля и начинает ошалело озираться.

Говард Джейкобсон

При всем своем русском характере отец не мог ничего рассказать о России как стране. Сам он родился не в России, но его родители были родом откуда‑то неподалеку: точнее, из Каменец‑Подольского (впрочем, можете писать это, как вам вздумается), административного центра с каменной крепостью на реке Смотрич в Западной Украине. В 1941 году евреев Каменец‑Подольского собрали всех скопом и убили, убили их айнзацгруппен Айнзацгруппен (нем.) — в данном случае военизированные эскадроны смерти нацистской Германии, осуществлявшие массовые убийства гражданских лиц на оккупированных ею территориях стран Европы и СССР. Играли ведущую роль в «окончательном решении еврейского вопроса». — Здесь и далее примеч. перев.
, как обычно, совместно с чрезвычайно ретивыми местными добровольцами, которых евреи мнили добрыми соседями. К счастью, к тому времени вся мишпоха моего отца — по крайней мере, те, кого мы знали, — уже оттуда смылась. Да будут благословлены мои предки, вовремя почуявшие, к чему идет дело.

Знал ли вообще мой отец о бойне 1941 года, понятия не имею. Меня тогда еще на свете не было. Но я не слыхал, чтобы впоследствии о ней хоть раз упомянули. Не упоминали вообще ни о чем, относившемся к стране, где они жили прежде. На мой вечный вопрос: «А все‑таки откуда мы приехали?» — отец неизменно широко взмахивал руками, обозначая отовсюду и ниоткуда. «Оттуда».

— Из Солфорда? Солфорд — город на северо‑западе Англии, граничит с Манчестером, входит в состав графства Большой Манчестер.

— Во‑он оттуда, во‑он оттуда…

— То есть из России?

— Приблизительно. А теперь лоз ми айн Оставь меня в покое (идиш).
.

Мне перевалило за пятьдесят, прежде чем я узнал, что семья моей матери приехала из Литвы. Литваки, митнагедим Митнагедим (митнагдим, в ашкеназском произношении миснагдим) (идиш) — «оппоненты». Такое название приверженцы хасидизма дали его противникам из среды раввинов и руководителей еврейских общин. , вечные скептики, — теперь стало понятно, почему они были куда сдержаннее и придирчивее, чем отцовская родня. Именно я оповестил маму об этом.

— Литва? Где это — Литва?

Я широко взмахнул руками:

— Где‑то там…

— В Солфорде?

— В Прибалтике.

— В Прибалтике! Я думала, мы из России.

— Она по соседству.

Прошлому мы не обязаны ничем, и зарыть его поглубже — вот что будет лучше всего: в этом были единодушны семьи почти всех моих друзей‑евреев. Мало кто из нас мог или хотел досконально сообщать о том, кто мы и откуда. Нам и без того трудно давалось быть англичанами.

А что же такого английского в том, что ты пляшешь казачок? — мог бы я спросить отца. Но я понимал: никакой непоследовательности тут нет. То, что обрывки прошлого иногда проглядывали, вовсе не означало, что начать с чистого листа — иллюзия или лицемерие.

Я предпочитал Толстого Достоевскому и периодически заступался за Тургенева, которого ставил выше их обоих, — больше никаких усилий отрясти с наших ног пыль Урала не совершал. Но разве мое сердце не ёкало от встречи с чем‑то до боли знакомым, кого бы из них я ни читал? Да. Нет. Да.

Еврея от нееврея я отличу, даже если увижу его в толпе на другой стороне улицы под проливным дождем. Никакого неуважения к неевреям тут нет, но, когда я замечаю другого еврея, мое сердце радостно бьется. Отчего? Все ответы, увы, сентиментальны. Смотрите, мы все еще здесь. Смотрите, мы все превозмогли. В ожидании теплого рукопожатия. Возможно, даже обмена шутками.

Разве что истинная причина погребена где‑то глубоко под руинами прошлого. Несколько тысяч лет тому назад мы вместе перешли реку. А вскоре после этого собрались у горы, ворча себе под нос, и стали дожидаться — что‑то Моисей нам принесет с ее вершины? Наверное, тогда‑то мы и начали шутить. «Не прелюбодействуй! Он, что, издевается?»

Мое сердце радостно забьется, какой бы еврей ни шел по той стороне улицы: испанский и португальский, лоснящийся — или осунувшийся оттого, что всю жизнь спасался от волков и коротконогих казаков в холодных Карпатах; но, если честно, в последнем случае мое сердце забьется еще пуще. Евреи‑сефарды — мои двоюродные братья и сестры, им больше повезло с внешностью. Евреи Ашкеназа — родные.

И вот теперь я в Москве по приглашению моего российского издательства: вышел перевод моего романа «J». Это не первая моя поездка в Россию. Двадцать пять лет назад я побывал в Санкт‑Петербурге с миссией — мне предстояло уговорить великого русского клоуна Славу Полунина сняться в документальном телесериале о комедии, который я снимал. Я так старался его залучить, а потом так расстроился оттого, что это не удалось, что ни на что другое уже не оставалось времени. Я прилетел и улетел. Сегодня я здесь по своим делам — как прозаик и как еврей.

Говард Джейкобсон на презентации романа «J» в издательстве «Книжники». Москва. 24 октября 2019.

Первое публичное мероприятие у меня в «Эшколоте» — культурном учреждении в центре города, его цель, как формулирует его администрация, — «дать молодым интеллектуалам возможность участвовать в программах изучения иудаики». Значит, не придется ни драться с медведями, ни отплясывать казачок. Зал обставлен, как кафе, и мне это нравится. Значит, предстоит не лекция, а разговор.

Присаживаюсь сбоку и наблюдаю, как зал заполняется людьми. На улице или в метро русские не смотрят на вас. Они, как мне сказали, люди застенчивые, но не враждебные. Здесь они, занимая места, улыбаются мне — но, впрочем, тоже несмело. Здесь нет ни одного лица, которое не было бы мне знакомо — если не по семейным фотоальбомам, то по тому, как, согласно моим представлениям, должны были бы выглядеть Маши и Иваны из моих любимых русских романов. Ни одного лица, которое не было бы мне знакомо, ни одного лица, которое мне не было бы приятно.

В Англии литературные круги, где пребываю я, всегда в некотором роде отделены от еврейских кругов. Ни один еврейский мальчик из числа моих одноклассников по манчестерской школе не стал изучать в университете литературу. Юриспруденцию — да. Социологию — да. Медицину — само собой. Предметы, дающие профессию. Литература считалась если не полной блажью, то делом ненадежным, несколько богемным.

С тех пор появились евреи‑литераторы, но их не так много, а взгляды у них не такие, чтобы перекинуть мосты через главную пропасть. Если я хочу поговорить на еврейские темы, то уж никак не с коллегами‑писателями или критиками, а если я хочу поговорить о Вордсворте, то уж никак не с моими друзьями‑евреями. Но здесь, в свой первый вечер в Москве, никакого разлада в мироощущении я не замечаю. Здесь, думаю я, есть люди, с которыми я смогу, не переводя дух, разговаривать о еврействе и литературе.

Столько лет назад, что и не счесть, моя тогдашняя жена — нееврейка — поехала со мной, когда я впервые посетил современный Израиль. Самолет совершил посадку, и тут умилился не я — умилилась она.

— Ты должен поцеловать бетон аэродрома, — сказала она.

Я ей сказал, что бетон не целую.

— Значит, теперь начнешь. Ты дома. Ты вернулся к своему народу.

Ее правда. Я был дома. Но слишком уж много всего произошло с тех пор, как я последний раз был в Израиле — Б‑г знает, сколько тысяч лет я там не бывал. Да, это мой народ, но он переменился. Переменился и я.

Россия — с другой стороны — это наша недавняя история — неважно, говорили мы о ней или нет. Меня целовали прадедушки и прабабушки, а они родились не так далеко отсюда. «Зейн а гут эйнгл» Будь хорошим мальчиком (идиш). , — говорили они, щипали меня за щеку и давали мне копеечку.

Бывает, в маленьком зале кто‑нибудь из слушателей, если повезет, улыбнется тебе по‑особому, и эта улыбка означает не только понимание и восхищение, а и уверенность в том, что слушатели с тобой на одной волне и что твои слова предназначаются лично им. Два или три таких слушателя в зале, и ты не знаешь удержу. Сегодня вечером весь зал улыбается мне этой заговорщической улыбкой взаимопонимания, а я улыбаюсь в ответ. На самом деле это значит, что они опознают во мне то, что я опознаю в них, — фамильное сходство не только в чертах лица, но и в манере говорить, в стремлении во что бы то ни стало дойти до истины и в нежелании в конце концов согласиться с оппонентом. Я ощущаю, что мы все вместе — в одной Великой Ешиве Разума.

Несколько раз я терял ход мысли — настолько забывался, вглядываясь в их лица. Из присутствующих женщин я мысленно выбираю одну себе в тетушки: так серьезно она держится, хотя я по возрасту гожусь ей в двоюродные дедушки. У нее серебристый, как перья морской птицы, цвет лица, профиль величественный, летящий. Голова совершенно неподвижна — она подставляет плоскости бледных щек всем ветрам. Ничто, фантазирую я, не укрывается от ее глаз, ушей и других органов чувств. Может, этим и объясняется меланхоличное выражение ее лица? Впечатлений чересчур много. От них негде укрыться. Она скорее из Чехова, чем из Достоевского. Я слышу, как вибрируют ее нервы. Мне бы хотелось спросить, слышно ли ей, как вибрируют мои.

Красивый молодой человек, стройный, как русская береза, вылитый тургеневский Базаров — каким я его представляю, только глаза у него, думается, не зеленые — сдавленно смеется, пока я говорю. В нем я узнаю самых застенчивых из своих друзей‑евреев, их манеру разговаривать сами с собой. Он одним из первых встает, чтобы задать вопрос, и теперь он весь — уверенность. Не Базаров, не нигилист: наоборот, он — сама надежда и заставляет меня устыдиться, так как находит в моих словах больше смысла, чем, как мне кажется в его присутствии, я в них вкладываю. С виду он — студент‑политолог, а на самом деле — студент‑филолог, еврейский друг‑книгочей, которого у меня никогда не было.

Он держит в руках две книги и хочет, чтобы я их подписал, причем, пока я ставлю автограф, подходит очень близко ко мне. Пусть в общественных местах русские и сохраняют дистанцию, но, когда с ними разговариваешь, сокращают расстояние между вами до минимума. Я говорю, глядя в его глаза, и умолкаю, только когда напористая женщина в очках встревает с вопросом, почему все еврейские прозаики считают, что обязаны острить. «Это наш способ передать трагедию», — говорю я ей.

Другая, не столь мятежная женщина, лицо у нее смущенное, — ее наверняка зовут Наташа, — берет меня за руки. Думаю ли я, что для евреев в Европе все и впрямь обстоит так плохо, как можно счесть, прочитав «J»? — вот что она хочет знать. Вопросов слишком много, и в их сумятице я забываю спросить, как живется евреям здесь. Эту оплошность я до самого конца поездки так и не исправил. Похоже, они решили, что я что‑то вроде пророка — а меня хлебом не корми, дай поработать пророком.

Следующие несколько дней серьезные взгляды — глаза в глаза — и рукопожатия продолжаются. В еврейском книжном магазине моего издательства я являю себя чудовищным невеждой по части современного еврейского романа. Но это не останавливает мальчика в цицит, и он задает мне пять вопросов. Все они сводятся к одному: он желает знать, как ему, на мой взгляд, жить. Оказывается, он студент Еврейского университета в Москве и друзей с ним пришло не меньше, чем у него вопросов. Они окружают меня — хотят сделать селфи. В Англии еврейские мальчики их возраста не пришли бы на мои чтения. Я даже не уверен, пришли ли бы их родители.

Говард Джейкобсон со студентами. Москва. 24 октября 2019.

Советовать другим, как жить, я умею лучше, чем толковать о современной еврейской прозе. Я говорю, что, по моему опыту, чтобы состояться, необходима любовь, и если у него нет близкого человека, то ему следует поскорее обзавестись таковым… любого пола. Аудитория вздрагивает в испуге. Пусть и слегка, но и этого достаточно, чтобы я вспомнил: Восток — не Запад. Но тревога на лицах многих моих слушателей не кажется мне специфической для этих мест. Просто мы такие. Мы вслушиваемся. Вопрошаем. Волнуемся, никогда не можем оставить все, как есть, или сказать: «Ну и хватит».

Состояние здоровья общины за пять минут не замеришь, и я не имею права давать оценку евреям Москвы. Как бы то ни было, я приезжал туда не ради них. А ради себя.

Вот примета наших неспокойных времен: все мы повсеместно пытаемся докопаться, кто мы и откуда. На Песах я обожаю рассказывать нараспев о великом пути евреев из Египта через Синай и в Землю обетованную, но в другое время мне порой кажется, что это слишком обременительная нагрузка для воображения. Где‑то там, во‑он там, где‑то в России — вот что больше похоже на дом родной, а русские похожи на меня больше, чем мистики Цфата. Но целовать бетон аэродрома я не собираюсь. Он где‑то слишком далеко внизу.

Я знал, что она где‑нибудь да есть

Оригинальная публикация: Russia, My Homeland

 

Книгу Говарда Джейкобсона «J [Джей]» можно приобрести на сайте издательства «Книжники»

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

Говард Джейкобсон: Что значит быть (современным) евреем?

В рамках московского пресс-тура по случаю выхода в издательстве «Книжники» русского перевода книги «J [Джей]» писатель Говард Джейкобсон встретился и побеседовал с главным редактором журнала «Лехаим» Борухом Гориным.

Память, Джейкобсон, «J»

Мне часто говорят, что я английский Филип Рот или английский Вуди Аллен. Я отвечаю, спасибо за столь лестный комплимент, но я бы предпочел быть еврейской Джейн Остин. Это шутка, но я и в самом деле в большей степени еврейская Джейн Остин, чем английский Филип Рот. Моя мать предпочитала английскую классику, хотя могла читать, скажем, Дэвида Лоуренса, и я воспитывался на романах Диккенса, Остин. Да, это сложности еврейской интеграции в другую культуру. Мы знаем, чем закончилось для евреев это вживание в культуру немецкую. Но в данном случае, я думаю, это менее опасно.

Опасна, если не пуста

Мир романа вообще соткан из недомолвок и умолчаний. За несколько десятилетий до начала действия произошло то, что произошло, если оно произошло, и теперь основные усилия государства направлены на то, чтобы размыть память об этом событии. Вроде бы понятно, что добропорядочные граждане устроили тогда всебританский погром и вырезали тех, кого нельзя называть (тех самых, на букву j), но детали происшедшего не обсуждаются, а интерес к той истории считается предосудительным и неприличным.