Маргарита Хемлин. Речь, страх и вина

Валерий Шубинский 27 октября 2015
Поделиться

Писательница Маргарита Хемлин умерла в Москве на 56‑м году.

«Город Остер уже вошел в русскую литературу. Как вошел, к примеру, Чегем. Будем ждать новых вестей оттуда…» — так закончил я два года назад статью о Маргарите Хемлин.

Увы, новых вестей больше не будет. Путь писательницы Хемлин, начавшийся очень поздно (в сорок пять лет), закончился рано. Одно десятилетие. Правда, очень наполненное.

Или даже меньше — лет восемь? Последние два года Хемлин ничего не печатала. Хотя именно в эти два года ее положение русского писателя, пишущего про Украину, приобрело особую, болезненную актуальность и остроту. Впрочем, это особенная Украина: еврейская. Или Украина, увиденная по‑еврейски.

Фото ТАСС

Фото ТАСС

Если судить только по тематике, Хемлин — самый еврейский из современных русских писателей, не считая, может быть, Григория Кановича. Но и еврейство у нее — не конечный субъект речи, и оно увидено несколько со стороны, в необычном и местами почти экзотическом ракурсе.

Но что это за ракурс? Что за оптика?

Двухвековой русской литературы? Да, конечно.

Иона Ибшман — еврей (человек) не по Бабелю, а… по Платонову?

«— Мы с вами, дорогие товарищи, — говорил Иона на политинформациях перед боем, — владеем чудесной машиной. Мы есть ее внутренности, мы даже ее кишки, мы ее кровь, мы ее печенка. Без нас она — чучело. А с нами — непревзойденная мощь. И помните, что снаружи — весь мир вместе с беспощадной войной не на жизнь, а на смерть. Броня — это наша шкура. Наша, понимаете? Так что в целом надо чутко относиться к танку. А он нас отблагодарит.
И только после такого вступления — про политику на данный момент…»

Или — по Лескову?

Сокровенный человек. Очарованный странник. Такого еврея в русской литературе еще не было, или — такой человек в русской литературе еще не был евреем. Убедительным, этнографически конкретным евреем.

А Майя Абрамовна Клоцвог не двойник ли героини спокойно‑страшного бунинского рассказа «Хорошая жизнь»?

Но есть отличие. Есть важное отличие.

Язык той бунинской бабы — сказ, устная речь. Язык Клоцвог (и героев‑рассказчиков двух других романов Хемлин) — язык клишированной письменной речи советского полуобразованного горожанина. Это язык, призванный спрятать реальность. Спрятать человека от самого себя. В случае еврея это означает в первую очередь ассимиляцию — и я, пожалуй, не знаю писателя, который написал бы об этом жестче, чем Хемлин. Но это также страх перед собой, перед трезвым осознанием своих чувств и своей мотивации. «Судьба строится на основе отсебятины. А отсебятина — тяжелая вещь. И не каждому под силу соотнести».

Но чем больше человек страшится себя, тем страшнее он становится. Это, может быть, в первую очередь про «Дознавателя», где особенными, коряво‑гладкими, полуучеными словами рассказывающий историю убийства обыватель и оказывается убийцей. Но это и про «Клоцвог».

В мире Хемлин ни у кого нет собственного, личного, органического языка. У евреев, отказавшихся от своей идентичности и не обретших другой (кроме сомнительной — «советских людей вообще»), — особенно. И, собственно, ее герои делятся на немых, безъязыких (и потому — «сокровенных»), несущих шок от гибели своего мира в неприглаженном, невыговоренном и незаговоренном виде, и на тех, кто научился прикрывать этот шок языковыми и мысленными клише. Она — на стороне первых.

Общесоветское смешение убийц и жертв в маленьких городках Украины было особенно тесно. Там, в Остере, в «Йокнапатофе» Хемлин, в районном клубе сидят рядышком уцелевшие евреи и полицаи (из тех, кто не очень злобствовал), те, кто в 1933 году отнимал хлеб, и те, у кого отнимали. Герои, подобные предприимчивой Майе Абрамовне, бегут из этого безумного мира в большие города, оставляя его на неудачников, забывая и предавая их. Груз этого предательства лежит и на нас, ибо мы — потомки бежавших.

Хемлин очень некомфортный писатель. Некомфортный и сложный. Издатели (а у нее была очень по нынешним временам удачная издательская судьба) приняли ее за кого‑то другого. За «бытовика», за «нового реалиста», за рассказчика колоритных еврейских анекдотов. Я не знаю, как она сама определяла свое место в литературном процессе.

К сожалению, это уже неважно.

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

«Караимы» в начале XVIII столетия

Контакты между членами амстердамской сефардской общины и центрами караимства в XVII столетии были довольно ограниченны — это верно и в отношении контактов между еврейским и караимским миром вообще в то время. На самом деле, все связи между сефардами Амстердама и караимами относятся к очень короткому временному периоду и поддерживали их всего два человека...

Актриса Хеди Ламарр — чудо‑женщина и чудо‑изобретатель

Ламарр была не только первой красавицей Голливуда — легендой, прообразом диснеевской Белоснежки, Женщины‑кошки Боба Кейна, героиней самого раннего из известных набросков Энди Уорхола — но, пожалуй, самым острым умом киноиндустрии, причем как среди женщин, так и мужчин. Она любила изобретать, и когда в Европе разразилась война, Хеди решила придумать нечто такое, что поможет победить нацистов. Ламарр разработала чертежи радиоуправляемой торпеды, способной менять частоту, чтобы ее не засекли и не повредили силы противника

Переводчица. Фрима Гурфинкель

По ее книжкам — я бы даже сказал, книжечкам — мы входили в мир Пятикнижия. У меня были отдельные недельные главы с комментарием Раши, и именно через них происходило первое, почти интимное знакомство с текстом. А потом, спустя несколько лет, когда Фрима приехала в Москву и пришла к нам в ешиву, я с гордостью сказал ей: «Я учил Раши по вашим книгам». Она посмотрела на меня строго и ответила: «Надо учить по Раши. По Раши». И в этой короткой реплике — вся мера точности, вся требовательность к тексту, к себе, к ученику