Неразрезанные страницы

Евреи как евреи

Иешуа Перле. Перевод с идиша Исроэла Некрасова 27 ноября 2022
Поделиться

Книгу Иешуа Перле (1888–1943), погибшего в концлагере Биркенау, готовит к выходу в свет издательство «Книжники». Впервые опубликованная в 1935 году, книга эта повествует о жизни польского местечка в XIX веке от лица двенадцатилетнего мальчика Мендла.

На идише книга издавалась много раз и получила несколько премий в Польше. Предлагаем читателям фрагменты ее первого перевода на русский язык.

Продолжение. Предыдущие главы

 

Глава XXIV

Было начало недели. Тойба готовила ужин. В поле, где работа была в самом разгаре, потянуло легким, едва заметным ветерком. Далеко, над крайней хатой, висело маленькое белое облачко. Если не задрать голову, не всмотреться, то и не увидишь.

Мужики поглядывали на небо и говорили, что надо поспешать: гроза надвигается.

Заработали быстрее. От разгоряченных тел пахло потом. Тем временем белое облачко переместилось ближе на одну хату и постепенно, почти незаметно стало наливаться синевой. На солнце наползла широкая тень, словно холодная простыня.

Тревожно зашумел лес, птицы испуганно заметались над хлебами. Заржала лошадь. Из хаты выскочила баба с закатанными рукавами и стала срывать развешенное на тыне белье.

Густая синева, скрыв солнце, опустилась на стога. Над шляхом заклубилась пыль, закружились сорванные ветром листья. Крестьяне похватали грабли и косы и, оставив сено на произвол судьбы, бросились кто в церквушку, кто по домам.

Мама со своим зонтиком убежала домой еще раньше. Мы с отцом задержались в поле. Еще думали, пройдет стороной.

Но вдруг небо от края до края рассекла ярко‑голубая молния, и со стороны леса донесся первый гром, раскатистый и гулкий.

Больше ждать было нечего. Мы с отцом схватили что осталось и припустили во все лопатки. За нами полетел второй удар грома, короткий, отрывистый. Казалось, он совсем близко и в воздухе пахнет серой.

Я бежал, шепча благословения. Вдруг, почти у самой нашей хаты, на нас обрушился ливень. Косые струи захлестали по спине, как кнутом.

Навстречу выскочила Тойба с пустым мешком. Набросила его мне на голову, схватила меня за руку и втащила в дом. Пару минут спустя прибежал отец. Борода хоть выжимай, рубаха прилипла к телу.

В соседских окнах стояли иконы. У коваля ветром рвануло забор, приподняло, как щепку, и швырнуло на землю. Никто не вышел его поднять. Вся деревня будто вымерла.

Но вот показался живой человек, один под проливным дождем. Бежал, наклонив голову, и вдруг повернул и ввалился к нам в сени. Не иначе как вместе с дождевыми струями он упал с неба. Человек был босой, худой, в длинном мокром кафтане, сверкавшем, как вороненая сталь. На плече болтались полные воды сапоги. Промокший, помятый, он и сам напоминал старый сапог.

— Нех бэндже похвалёны «Пусть будет восславлен» — «Во веки веков» (польск.)
, — сказал человек на деревенском польском.

— На веки векув, — так же, по‑деревенски, ответил отец. — А сконд то? Откуда это вы? (польск.)

Гость повернул к нему худое, костистое лицо. Все мы всмотрелись, и отец тихо спросил:

— Вы еврей?

— Само собой. — Человек расправил плечи и встряхнулся, как вылезший из реки пес.

— Здравствуйте, — сказал отец по‑еврейски, подавая руку.

— Здравствуйте. Знать не знал, что здесь евреи живут.

— Откуда же вы?

— Из Бжозового.

— Где это — Бжозовое?

— Версты четыре отсюда.

— Вы случайно не музыкант?

— Б‑же упаси. С какой стати?

Отец улыбнулся. Он всегда считал музыкантов дураками, лентяями и неудачниками.

— Входите, снимайте кафтан. Вы же насквозь промокли.

— Вот уж не ожидал. Когда утром выходил из дома, жара была.

Он сбросил с плеча сапоги. Вода хлынула из них, как из бочки. Затем с трудом стянул вороненый кафтан и остался в старом, рваном, расстегнутом жилете.

— Чем занимаетесь?

— Сапожник я.

— И как сапожника занесло сюда в такой ливень?

— Я тут не впервой. Хожу по деревням, работу беру. Но знать не знал, что тут евреи живут. Вы не представляете, как я рад.

У сапожника была редкая бородка и худые жилистые руки. Говорил он на литовском идише. И все время улыбался и покашливал.

Тойба зажгла керосиновую лампу. В доме разлеглись теплые тени. Мама хмуро, искоса смотрела на гостя, будто не верила, что к нам кто‑то пришел и все, что он говорит, это правда.

Раскаты грома за окном стихли. Сапожник немного обсох. Уже хотел уйти, но мама попросила его остаться на ужин.

За столом сапожник рассказал, что он не местный, из Бреста. Не женат. Мать давно умерла. Здесь, в Польше, у него никого нет, отец живет в Германии, в Лейпциге. Он там глава ешивы.

— Как это? Отец — глава ешивы, а сын — сапожник?

Да он и сам не понимает. У них в семье много детей было, мальчиков, девочек. Попробуй прокорми, вот мачеха и отдала его в ученики сапожнику.

Мама больше не хмурится, не смотрит искоса. Спокойно, внимательно слушает.

Спрашивает мягко:

— Как зовут вашего отца?

— Янкев‑Ицхок.

— Раз он в Германии живет, наверно, немецкий знает?

— Наверно. Должен знать.

— А вас как зовут?

— Вольф!

Вот это да! А у отца обоих зятьев зовут Вульф, это то же самое имя. Один мясник, второй колеса чинит и лошадей кует. А тут является незнакомый сапожник с литовским выговором и кривоватой улыбкой, и его тоже так зовут. Чудеса!

Видно, маме имя Вольф не понравилось. На другой день она его переименовала. Назвала чеботарем, да так он чеботарем и остался.

В тот вечер Чеботарь уже никуда не ушел. Ему постелили в чулане, рядом с бочонком кислой капусты и куриными гнездами.

Перед сном Чеботарь от всего сердца нас поблагодарил, посмотрел на наши босые ноги и спросил, не надо ли нам обувь починить. Сказал, он свое дело знает, даже в Варшаве работал.

Всю ночь Тойба ворочалась в постели. Мама несколько раз окликала отца:

— Лейзер, спишь?

Но отец громко храпел. Кажется, той ночью только он один и спал.

Потому что я тоже уснуть не мог. Думал, что Чеботарь — не иначе как один из тридцати шести скрытых праведников. Очень похоже! Появился с громом и молниями. Отец у него — глава ешивы. Много ли сапожников, у которых отец ешиву держит? Да и вообще, в доме у нас сразу стало неспокойно, и Тойба вертится в кровати как юла — неспроста все это.

Утром, когда отец поливал водой на пальцы, а мама сонно выглядывала из постели, Чеботарь уже готов был пуститься в путь. Стоял, перебросив через плечо сапоги, как накануне.

Снова от всего сердца поблагодарил за ужин и ночлег. Вместе со своими сапогами захватил мамины туфли, которые она еще вчера отдала ему в починку.

Тойба склонилась над горшками. Сейчас она была не в короткой красной блузке из бумазеи, а в длинном платье. И не босиком, а в субботних башмачках на шнурках. Высокая, собранная, как узкая бочка, туго стянутая обручами.

Отдохнувший, выспавшийся Чеботарь обращался то к маме, то к отцу, но смотрел в сторону печки, где Тойба готовила завтрак.

Больше всего, наверно, его интересовала Тойбина обувь. Потому что, уже собираясь покинуть дом, он обернулся и нерешительно спросил:

— Она покупала башмаки или на заказ делала?

Тойба еще ниже склонилась над плитой и стала раздувать огонь через конфорку.

— Пара туфель ей бы не помешала, — задумчиво добавил Чеботарь.

— Откуда на туфли денег взять? — сердито возразила Тойба и сильнее надула щеки.

— Если денег нет, я бесплатно сошью.

Тойба не ответила. Чеботарь попрощался то ли в третий, то ли в четвертый раз и вышел, втянув голову в острые плечи.

Казалось, его резкий литовский идиш еще звучит в доме, как эхо.

Только теперь Тойба выпрямилась. Отец стал собираться в поле.

Наверно, Чеботарь был уже далеко от нашей хаты, когда мама внезапно нарушила молчание:

— Лейзер, может, его на субботу пригласить?

Отец не расслышал. Мысленно он уже был в поле, возле стогов.

Но я уже успел одеться и ответил, что сейчас побегу догоню сапожника и скажу, чтобы он пришел на субботу.

— Нет. — Вдруг отец услышал, о чем мы говорим. — Не надо.

— Почему не надо?

— Подумаешь, сапожник какой‑то.

— А что, сапожник не человек, что ли? Ты же слышал, у него отец — глава ешивы.

— Мало ли кто у кого отец. Да еще в Лейпциге. Где он там, этот Лейпциг?

— Где бы этот Лейпциг ни был, пригласить все равно надо.

— Ну, пригласи…

— Тойба, а ты что скажешь?

— А я‑то чего?

В воздухе пахло сосновой смолой. Чеботарь успел дойти до огромного деревянного распятия на развилке.

— Постойте! — крикнул я. — Погодите!

Сапоги на плече повернулись к распятию, задумчивое лицо Чеботаря — ко мне.

Я выпалил, что на субботу мама зовет его к нам в гости.

Худое, костистое лицо посветлело. Я увидел, что оно куда приятнее, чем мне показалось в доме.

— В гости, говоришь?

— Ага, в гости.

— Сколько тебе лет, паренек?

— Какая вам разница?

— Большая разница.

— Сколько есть, все мои. Короче, мама вас приглашает.

— Как тебя зовут?

— А какая вам разница?

— Большая разница.

— Мендл меня зовут.

— Понятно. А та девушка — твоя сестра?

— Да, сестра. По папе.

— А по маме — нет?

— Нет.

— А еще сестры у тебя есть?

— Какая вам разница?

Он рассмеялся. Вдруг он совершенно переменился, этот литовский сапожник. Сказал, что, даст Б‑г, придет на субботу, и велел передать привет сестре, отцу и особенно маме.

 

До субботы было еще далеко. Тойба трудилась не покладая рук. Каждый день утром надевала тяжелые башмаки на шнурках, а потом снимала. По вечерам Тойба с мамой уходили в поля. Возвращались, когда крестьяне уже несли домой грабли и косы. Тойба молчала и сразу после ужина ложилась спать.

В пятницу она с утра взялась за работу. Напекла больших золотистых хал с шафраном. Принесла из местечка огромную плоскую рыбину. Вечером помылась у колодца душистым мылом, переоделась. Чистая, накрахмаленная с ног до головы, Тойба выглядела так, будто зажигать свечи должна она, а не мама.

Чеботарь явился, когда уже зажгли свечи. Принес мамины туфли, отлично отремонтированные, начищенные, сияющие. Он и сам весь сиял. Сейчас на нем был не старый засаленный картуз, а совершенно новая черная суконная шляпа, подрубленный кафтан до щиколотки и лакированные ботинки с длинными носками. Не какой‑то сапожник, а приличный молодой человек, достойный сын достойных родителей.

Тем вечером в поле субботу встречали трое евреев: пожилой — отец, молодой — Чеботарь и маленький еврейчик — я.

Отец раскачивался сильнее, чем неделю назад. Чеботарь стоял прямо. Молился во весь голос, ясно, отчетливо произнося каждое слово, как орехи щелкал.

Мама кивала, чуть заметно пожевывая губами, будто чувствовала во рту какой‑то приятный вкус.

Тойба к чему‑то прислушивалась. То ли к шуму темного леса, то ли к по‑литовски звонким, щелкающим святым словам.

Кидуш Чеботарь тоже произнес на литовский манер, почти вдвое растягивая букву «нун».

На другой день обедали в лесу. На лугу под раскаленным добела солнцем работали крестьяне. В лес забредали коровы, замученные оводами и жарой. Чеботарь распевал змирес во весь голос, отец бормотал себе под нос. Жужжали жирные, синие мухи. По скатерти ползали красные в черную крапинку божьи коровки. Мы их не смахивали. Слушали, как здорово поет молодой сапожник.

После трапезы, когда Тойба все убрала, литвак опять заговорил о своем отце, главе ешивы. Рассказал, что тот пишет ему письма на святом языке и в каждом письме спрашивает, почему он, Вольф, до сих пор не нашел себе невесты. Сколько можно ждать?

Он и сам понимает, что давно пора, но пока не получается. Он хороший ремесленник и немного денег подкопил. Но сапожное ремесло — занятие неблагодарное.

— А с армией как? — оторвалась от книжки мама.

Армия ему не грозит, он освобожден от призыва.

После гавдолы он попросил разрешения снять у Тойбы мерку. Сказал, мы же к праздникам в город переберемся, и как же она покажется там в таких башмаках?

Тойба зарделась и опустила глаза. Я не понимал, чего она стесняется, почему не разговаривает с Чеботарем. Всю субботу промолчала.

— Хорошо, — согласилась мама, — снимите.

Тойба выставила правую ногу. Чеботарь тщательно ее обмерил. Ни один сапожник в мире не стал бы снимать мерку так долго. Чеботарь сказал, что такую же красивую, изящную ногу он видел только у своей матери, царство ей небесное, и что туфли, которые он сошьет для Тойбы, императрице можно будет носить.

И не соврал. Этот литвак умел не только молиться и красиво петь змирес. Такие туфли и правда императрице надеть не стыдно: на высокой подошве, черные, лакированные, остроносые, ладно сшитые, легкие как перышко.

Тойба выглядела в них выше, вся ее фигура — стройнее, изящнее. В следующую субботу Тойба надела их и пошла с Чеботарем прогуляться.

Они долго не возвращались. Небо медленно опускалось на поля. Ласточки, как синие стрелы, рассекали прохладный воздух. Отзвенели косы, а Тойбы с Чеботарем все не видать.

Мама закрыла книжку и спросила, не хочу ли я немножко пройтись. И мы с мамой пустились по той же тропинке среди ржаных колосьев, по которой ушли Тойба и Чеботарь.

Огромное оранжевое солнце светило нам в лицо. Мама выглядела озабоченной. Прищурившись, смотрела на оранжевое солнце. Утирала пот со лба, будто ей было жарко. Я чувствовал, что она очень беспокоится за Тойбу.

И вот мы увидели их, Тойбу с Чеботарем. Они показались не из леса и не из‑за стогов, но с проселка, ведущего к шоссе.

Тойба шла, разглядывая носки своих новых лакированных туфель, и жевала былинку. Чеботарь, маленький, невзрачный, семенил рядом, держа Тойбу под руку. Он что‑то говорил, задрав голову, будто пытался заглянуть в окно высоко над землей.

Заметив нас, Чеботарь быстро выпустил руку Тойбы и глуповато улыбнулся. Тойба подняла голову, выплюнула былинку и нарочито громко спросила:

— Тетушка, куда это вы?

— Да так, пройтись захотелось. — Мама пристально посмотрела Тойбе в глаза.

— А мы в местечке были, — сказала Тойба так неуверенно, будто сама сомневалась.

— Что это вас в такую даль понесло?

— Да не так уж и далеко. — Чеботарь опять глупо улыбнулся. — Прогулялись туда‑обратно.

Домой мы возвращались все вместе. Сапожник шел рядом со мной. От его суконного кафтана пахло кожей и яблоками.

Чеботарь расспрашивал, как у меня дела, нравится ли мне в Ленивом, могу ли я уже сам сметать стог сена и не скучаю ли, что здесь у меня нет еврейских друзей.

Нет, ничуть не скучаю. Скорее скуку нагоняет его неуемная болтовня. Мама с Тойбой молчат. Наверно, и он рад бы помолчать, да не знает, как остановиться.

Сейчас он выглядел очень глупо, этот литовский сапожник. Я удивлялся Тойбе. Зачем она разрешила ему держать ее под руку? Он что ей, жених или родственник?

Замолчал он, только когда мы вернулись, и больше за весь вечер ни слова не проронил. Сидел и слушал отцовское «Аскину судосо», тяжкими вздохами летевшее над росистыми полями.

Пахло влагой и селедкой. В этот раз мама не стала говорить «Б‑г Авраама». Из леса потянуло холодком. Отец наскоро провел гавдолу, быстро пропел «Веитен‑лехо» «И даст тебе» (др.‑евр.). Бытие, 27:28. Слова молитвы, которую читают на исходе субботы. , и все мы пошли в дом. Вернее, не все. Тойба осталась. Села на пороге, уперлась локтями в колени и погрузилась в думы.

В доме было гораздо теплее, чем снаружи, будто уже приблизилась осень. Сапожник собирался в дорогу. Сегодня он ничего с собой не брал, ни сапог, ни туфель, но казалось, он что‑то ищет.

Керосин кончился, на столе горела сальная свеча. Дрожал, умирая, красный огонек лампады. Около свечи кружила пестрая бабочка. Подлетала и отскакивала. Мы смотрели на глупое создание, что лезет прямо к огню.

Снаружи раздался долгий пронзительный свист. То ли кто‑то кого‑то подзывал, то ли деревенский хлопец просто решил показать свою удаль, но вдруг этот внезапный свист развязал Чеботарю язык.

— Фриметл, — робко сказал сапожник, — у вас есть минутка?

Мама ничего не делала. Конечно, минутка у нее была.

— А что?

— Мне надо с вами поговорить.

— Со мной? О чем?

— Я хотел бы… — сапожник запнулся, — чтобы реб Лейзер тоже слышал.

— Тогда говорите погромче.

— Хорошо.

Отец поверх очков смотрел в молитвенник.

Сапожник откашлялся — резким, сухим кашлем.

— Вы не простудились? — озабоченно спросила мама.

Нет‑нет, все в порядке. Так вот, он хотел сказать, что, слава Б‑гу, не так беден, как кажется. У него есть еще один кафтан, совсем новый, с иголочки. И две пары новых ботинок, а еще он недавно белье себе пошить заказал. И, чего скрывать, сберегательная книжка имеется. И сапожник он не самый плохой, вы же видели Тойбины туфли.

— Неплохие туфли. — Мама грациозно наклонила голову.

Будто это не моя мама, а самая благородная женщина на свете.

Верно, подхватил Чеботарь, вот и Фриметл так считает! Короче, он хотел сказать, что Тойба ему нравится. И ему кажется, он ей тоже. А коли так, он готов на ней жениться. Хоть сейчас и без приданого.

— Гм! — Отец медленно поднял глаза от молитвенника, еще медленнее сдвинул очки на лоб.

— Без приданого, — растерянно повторил Чеботарь.

Он готов полностью от него отказаться, ему не нужна «выправа» Приданое (польск.). .

— Сколько тебе лет? — Вдруг отец обратился к сапожнику на «ты».

Это было так неожиданно, что я вытаращил глаза. Мама, кажется, тоже.

Что значит «сколько мне лет», удивился сапожник. Разве для мужчины это важно?

— А чем зарабатывать будешь?

Что значит «чем зарабатывать»? Он же ремесло знает.

— Ремесло‑то ты знаешь, но жена — что лошадь, не будь рядом помянута. Ее кормить надо, чтоб ноги не протянула.

— Б‑же упаси, Тойба — не лошадь! — смущенно улыбнулся Чеботарь.

А что касается заработка, он готов много трудиться, так что, даст Б‑г, жену прокормит.

— Но скажи, пожалуйста, — отчеканил отец, — кто ты такой? Я ж тебя совсем не знаю.

Что значит «кто такой»? Все‑таки реб Лейзер немного его знает. А что он сапожник, мачеха виновата. Отец, глава ешивы, хотел сделать его резником.

Пока он говорил, отец внимательно разглядывал его худое лицо. Потом перевел сонные, усталые глаза на маму:

— Что думаешь, Фримет?

— Думаю, у Тойбы тоже надо бы спросить.

— Ну, это само собой. — Отец снял со лба очки и снова повернулся к Чеботарю. — Скажи, пожалуйста, не обидишь ее?

— Никогда!

— Хорошо будешь с ней обращаться?

— Что значит «хорошо»? Да я ради нее костьми ложиться готов!

— Одними костями она сыта не будет.

— Б‑же упаси, реб Лейзер, что вы такое говорите?

— Ну, ладно.

С тем Чеботарь и отбыл. Умирая, подрагивал синий огонек свечи на столе. Вошла Тойба и молча принялась стелить постели. Отец и мать наблюдали за ней. Суетится, подушки перепутала. Может, Чеботарь что‑то сказал ей на улице? Мечется, как курица, которая не находит места, где бы яйцо снести.

Отец не спеша разделся и лег. Мама зажгла еще одну свечу. Тойба поправила горшки на плите, расставила их рядком. Вскоре отец захрапел. Тогда мама позвала:

— Тойба?

— Да, тетушка?

— Он тебе что‑нибудь говорил?

— А что он должен был говорить?

— Не знаю. Вы же так долго гуляли.

— Говорил…

— Что?

— Что жениться хочет…

— И?

— Даже не знаю. Он маленький такой…

— Это не беда. Что мне с того, что твой отец высокий?

— Ладно бы я тоже маленькая была…

— Вы все рослые, чтоб не сглазить, только не в этом счастье. Мне кажется, он вполне достойный молодой человек.

— Да, похоже. Но у него выговор литовский, я же его понять не смогу.

— Я твоего отца тоже иногда не понимаю.

— Мой отец ведь не литвак.

— Он еще хуже. Главное, по душе он тебе или нет.

— Худой совсем…

Я не узнавал Тойбиного голоса. Совсем другой, незнакомый, грустный, растерянный.

— Послушай, Тойба. — Мамин голос тоже погрустнел. — Б‑г свидетель, я тебе только добра желаю. Но не все в жизни получается, как хочешь. Он достойный человек, сразу видно. И зарабатывает, наверно, неплохо. Из прекрасной семьи, отец — глава ешивы, да и самого невеждой не назовешь. Так что мой тебе совет…

Мама осеклась. Тойба опустила глаза.

— Тетушка, милая… — Она тяжко вздохнула и уже не смогла сдержать слез.

— Ну, хватит. — Мама погладила ее по спине. — Конечно, в другом случае…

Тойба заплакала еще сильнее. До глубокой ночи ее плечи сотрясались от рыданий.

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

Евреи как евреи

В пятницу утром, когда мы с отцом еще спали, Тойба уже спешила в ближайшее местечко купить фунт плотвы, кусок телятины и две‑три халы. Но чолнта тут не поставишь. И хотя Тойба большая мастерица готовить, нет у здешней еды ни субботнего вкуса, ни субботнего аромата.Не хватает стола с белой праздничной скатертью, посеребренных подсвечников, чистого желтого песка на полу. Не хватает даже старухи Павловой, которая топила у нас печь.

Евреи как евреи

Здесь хорошо знают отца. Ему тут всегда рады, поэтому рады и нам. Привечают, как родных. Дочь Лузера Сура, которая сперва вышла к нам босиком, надела туфли на шнурках и красную блузку. Постукивает по полу высокими каблуками. Подает борщ со сметаной, необъятный каравай, масло, которое она сбила сама, и сыр. А может, мы желаем молока прямо из‑под коровы? А может, творогу?

Евреи как евреи

Пару раз я видел, как Янкл с Янинкой сидели на оглобле омнибуса и что‑то ели из одного кулька. И Янкл как‑то признался мне, что Янинка уговаривает его креститься. В смысле, не сейчас, но потом, когда он вырастет. Она говорит, ее отец устроит его надзирателем, а они поженятся и поселятся на бульваре, где только гои живут. Все это Янкл рассказал по большому секрету. Конечно, он не выкрестится. Неохота ему становиться гоем. Не любит он их и побаивается. Но на Янинке все‑таки женится.