Евреи как евреи
Книгу Иешуа Перле (1888–1943), погибшего в концлагере Биркенау, готовит к выходу в свет издательство «Книжники». Впервые опубликованная в 1935 году, книга эта повествует о жизни польского местечка в XIX веке от лица двенадцатилетнего мальчика Мендла.
На идише книга издавалась много раз и получила несколько премий в Польше. Предлагаем читателям фрагменты ее первого перевода на русский язык.
Продолжение. Предыдущие главы
Глава XXII
Нога у меня почти зажила. Фиолетовые следы собачьих зубов с каждым днем становились все незаметнее.
Однажды вечером отец возвращается домой потный, распаренный, как из бани, и требует миску воды и мыло. Стягивает безрукавку, рубаху и, волосатый, мокрый от пота, склонившись над миской, говорит, что, даст Б‑г, после субботы мы все в деревню поедем.
Мама удивленно смотрит на него. Наверно, думает, муж пьян. Потому как, во‑первых, что за помывки холодной водой, во‑вторых, с чего это нам в деревню ехать?
Отец прячет бородатое лицо в длинное полотенце, фыркает на весь дом, улыбается, показывая белые зубы, и объясняет, что умыться он решил, потому что неблизкий путь проделал. Пыль и жара невозможная. Это во‑первых. А во‑вторых, говорит, он сделку заключил, важную сделку. Вот из‑за нее‑то мы в деревню и поедем.
Мама не понимает. Мы с Тойбой тоже. Никогда он важных сделок не заключал, и никогда мы в деревню не ездили.
Тогда отец рассказывает, что они с компаньоном, Мотлом Соломой, взяли в аренду луга в Ленивом, милях в семи отсюда. На все лето взяли, сами косить будут. Даст Б‑г, до осенних праздников. Мотл Солома должен оставаться в городе, а отцу надо быть в Ленивом. Но не ездить же каждый день семь миль туда и семь обратно. Лучше совсем туда перебраться, да и все.
Мама слушает, зажмурив глаза. В открытую дверь кухни выглядывает Тойба. Выслушав, мама спрашивает с презрением:
— И где оно, Ленивое твое?
— Там прекрасные места: лес, речка. Сыр, масло, яйца — считай, даром.
— И где мы там жить будем, в этом Ленивом? — спрашивает мама тем же тоном.
— Где‑нибудь будем. Не беспокойся.
Мама недовольно кривит губы:
— Захолустье какое‑то.
— Почему захолустье? Прямо у шоссе, до ближайшего местечка версты четыре‑пять.
— На все лето? — Мама даже напугана.
— Конечно, не на один же день. Тебе полезно на свежем воздухе пожить.
— Обойдусь я без свежего воздуха. Больно надо, среди мужиков.
— А ты хочешь, — начинает сердиться отец, — чтобы я каждый день по семь миль туда‑обратно бегал?
— Почему бегал? Можешь в телеге ездить.
Отец не отвечает. Медленно, без удовольствия доедает остывшую кашу. Видно, что ему очень досадно.
Я тоже огорчен. Лето выдалось жаркое, в городе от духоты спасенья нет, и отцу каждый день в такую даль ездить — куда это годится? Так почему бы и правда не перебраться в Ленивое? Отец говорит, там лес и речка. Сено будем косить. Совсем другая жизнь!
Янкла все равно нет. На дверь старшего надзирателя лучше даже не оборачиваться. Белокурая Янинка делает вид, что меня не знает. В хедере у Симы‑Йосефа дышать нечем. Сам Сима‑Йосеф задыхается, целыми днями в кровати лежит. И чем маме Ленивое не нравится?
Тойба тоже не прочь поехать. Она‑то знает, что такое деревня. Но молчит. Ей лучше молчать, когда отец дома. Но по глазам видно, что она хоть сейчас готова собрать вещи и в путь.
— Ну а ты, Мендл, — поворачивается ко мне отец, — тоже думаешь, что это захолустье?
— Нет, — говорю. — Я бы хотел поехать.
— Нашел кого спрашивать, — вмешивается мама. — Ему лишь бы в хедер не ходить.
— Ребе с нами все равно не занимается. — Я совсем осмелел. — Целый день в кровати лежит.
— Ну и поезжайте, никто вас не держит, — сердито качает головой мама. — А мне тоже есть куда поехать. Варшава не хуже, чем это Ленивое.
— Опять Варшава?
— Да, опять Варшава. Кажется, у меня там дитя родное. Нет?
— А Мендл, — дергает бородой отец, — тебе дитя не родное?
— Но с какой стати в Ленивое? Ладно бы хоть в Горбатку.
— Горбатка — это для богатых, для дачников. Твой муж, сеном торгуя, на Горбатку не заработал.
Тем разговор и закончился. Мама злилась. Постель отцу постелила Тойба. Она же на стол подала. Отец ничего не сказал.
Ходить в хедер я перестал. К Симе‑Йосефу доктора Фидлера вызывали. Говорили, нашему учителю полный покой необходим.
Мы с мальчишками болтались среди мужицких телег, ощупывали мешки с пшеницей и лущили орехи. Дома так и не могли решить, оставаться или ехать. После субботнего обеда отец чуток вздремнул, а потом ушел к компаньону. Тойба сидела во дворе. Мама тоже куда‑то собиралась, но вдруг в гости пришла бабушка Рахл.
Маме того и надо. Начала сетовать, что он, то есть отец, хочет услать ее на все лето в какую‑то глухомань, что он ничуть ее не жалеет, что он убийца, а не муж, и она уже готова на себя руки наложить.
Бабушка Рахл никогда с отцом не ладила. Они, правда, не ругались, не ссорились, но почему‑то друг друга не любили. Отец не раз говорил, что все плохое мама позаимствовала у бабушки. А бабушка считала, что после первого мужа, у которого латунные дверные ручки были, маме с отцом не повезло. И теперь, когда мама ей нажаловалась, стало ясно, что бабушка тоже будет против поездки.
Но оказалось, плохо я знаю бабушку Рахл.
— Б‑га благодари, — сказала она, когда мама наконец‑то ей выплакалась, — Б‑га благодари, что тебе такой случай выпал.
Мама растерялась:
— И ты туда же?
— Что значит «туда же»? Кто ж от такого откажется?
— Но в захолустье?..
— Летом и в захолустье неплохо. А здесь у тебя что? И потом, — бабушка повернулась ко мне, — ты посмотри, как ребенок выглядит. Бледненький весь. Да ты и сама не лучше.
— Да не хочу я в деревню!
— Ну, мало ли. В жизни редко бывает как хочешь. И что ты в городе забыла?
Мама недовольно молчала, а бабушка еще долго говорила. Нахваливала отца и твердила, что ее муж, то есть дед, не стал бы так костьми ложиться, чтобы жену на свежий воздух вывезти. И, уходя, строго‑настрого наказала маме, чтобы та не вздумала поступить иначе.
Вечером, после гавдолы, отец спросил:
— Ну, Фримет, что решили?
— Еще подумать надо. Не горит.
В воскресенье мама еще не сказала, что надумала. Но весь день она возилась с бельем. Шила, чинила, а раскрасневшаяся Тойба стояла у лохани. Мама сняла со шкафа две пыльные бутыли ягодного сока и спросила Тойбу:
— Как думаешь, взять с собой?
— Лучше бы взять. Летом тоже всякие болезни ходят.
Только в среду утром, когда мы несколько ночей проспали под одеялами без пододеяльников, к нашему дому подкатила крестьянская телега, и высоченный, как дерево, хлопец вошел, помахивая кнутом:
— Яджем чи не яджем?
— Яджем, яджем, — весело отозвался отец и кивнул Тойбе: — Давай, выноси.
В первый раз он обратился прямо к ней, с тех пор как она вернулась из больницы.
Погрузили в телегу рыжие перины. Взяли доску раскатывать лапшу и скалку. Мама поставила в корзину две бутыли сока. В постельное белье завернули тарелки и миски. И — до свиданья, наш двор, и ты, сад, и ты, омнибус извозчика Ярмы…
Отец сказал, что ему надо еще к компаньону сбегать, велел у рогатки ждать. Мама отказалась садиться сразу. Не будет же она трястись в телеге через весь город. Лучше тоже до рогатки пешком дойдет.
А пока в телегу сели только мы с Тойбой. Она примостилась на мягком постельном белье, спиной к хлопцу, а я — впереди, поближе к лошадке.
По двору растекалась утренняя синева, крыши поблескивали росой. Между деревьями сада дрожали редкие солнечные лучи. У старшего надзирателя окно завешено простыней. Янинка, наверно, еще спит. Янкла нет. Прощаться мне не с кем. Я же в деревню еду, должно быть легко на сердце, но, не знаю почему, мне совсем не весело.
Ярма с женой вышли проститься.
Он, вытирая руки пучком соломы, желает мне счастливого пути и чтобы я стал достойным человеком, не таким, как его сын.
Его жена целуется с мамой и желает нам здоровья, радости и счастья. Телега трогается с места.
Прохладные улицы почти пусты. На окнах лавок висят тяжелые железные решетки.
Из дома выскакивает мой однокашник и кричит:
— Мендл, ты куда?
— В Ленивое! — Я привстаю, чтобы он лучше меня видел. — На свежий воздух!
До чего же у него глупый вид! Если бы со мной считались, а его мать дала добро, я бы попросил отца взять его с нами в деревню.
Город остался позади. Домов уже не разглядеть, видна только христианская больница среди деревьев, слившихся в одно целое.
Яркое солнце уже стоит над крестом бернардинского монастыря. Тени от тополей у шоссе тянутся в поля — бескрайние, до самого горизонта.
Отец ждет возле рогатки. Мамы еще нет. Отец ощупывает узлы с бельем, осматривает телегу, проверяет веревки. Велит мне снять халатик, а то расплавлюсь от жары.
Наконец‑то появляется мама. Совсем запыхалась. Говорит, пришла бы раньше, но надо было еще зонтик захватить.
Теперь мы все сидим в телеге. Мама посредине. Под открытым зонтиком, бросающим ей на лицо бледно‑зеленый свет, она похожа на гриб.
По полям разбросаны хаты с соломенными крышами, тоже похожие на грибы. Зеленеют хлеба. Навстречу выплывает еврейское кладбище. Там, под деревьями, лежит наш Мойше.
Мама закрывает зонтик и смотрит туда. Оборачивается несколько раз, пока кладбищенский забор не исчезает в знойном мареве.
Через речку перекинулся деревянный мост. Босые бабы, закатав подол, выбивают вальками белье. Наша лошадка останавливается. Парень выпрягает ее и ведет к речке напоить. Мы вылезаем из телеги. Мама взяла с собой хлеб с маслом, крутые яйца и даже водки захватила.
Мы рассаживаемся у воды под единственным деревом и принимаемся за еду.
Отец пьет водку маленькими глоточками. Наш возница, запрокинув голову, разом опрокидывает в себя целую стопку. Мама макает в бокальчик кусок пряника. Нам с Тойбой тоже наливают по полстаканчика. И мы, и наша лошадь сыты и довольны. Можно продолжать путь.
Полдень. По лугам разбрелись усталые пегие, как в заплатах, коровы. Возница прикладывает ладонь козырьком ко лбу и смотрит на солнце. Огромное, белое, оно обжигает нам спины.
На шоссе пусто. Сегодня не базарный день, в город никто не едет. По обочине идет баба с котомкой. Светловолосый, мокрый от пота еврей крутит хвост стреноженному рыжему теленку.
Лошадка снова останавливается.
— Янышов, — говорит отец и вылезает из телеги.
Четыре жерди подпирают сени янышовской корчмы.
На крыльцо выходит долговязый еврей с седой бородой:
— Здравствуйте.
— Здравствуйте.
— Что новенького?
Это корчмарь Лузер. Он помогает нам слезть с завязанного в узлы белья и кричит в открытую дверь:
— Сура, Сура!
Появляется худая высокая девушка с испуганными голубыми глазами. Щурится, будто вышла из темноты. Увидев, кто вылезает из телеги, всплескивает руками:
— О Г‑споди, что ж это я?
И опять скрывается в корчме.
Здесь хорошо знают отца. Ему тут всегда рады, поэтому рады и нам. Привечают, как родных. Дочь Лузера Сура, которая сперва вышла к нам босиком, надела туфли на шнурках и красную блузку. Постукивает по полу высокими каблуками. Подает борщ со сметаной, необъятный каравай, масло, которое она сбила сама, и сыр. А может, мы желаем молока прямо из‑под коровы? А может, творогу?
— Значит, в Ленивое едешь? — тянет долговязый Лузер.
— А то сам не знаешь, — отвечает отец.
— Много за луга заплатил?
— Порядочно.
— Как считаешь, прибыль‑то будет?
— Надеюсь, внакладе не останусь.
— Понятно. А что вообще нового?
— Да, пожалуй, ничего…
Лузер сворачивает козью ножку. Пару минут помолчав, продолжает расспросы:
— Лейбка‑то пишет?
— Редко.
— Когда домой?
— Думаю, на праздники, даст Б‑г, приедет.
— Денег хоть подкопил у фонек?
— Откуда мне знать?
— Я его помню, твоего Лейбку. — Лузер закуривает самокрутку. — Слышал, золотые руки у него.
— Да. Уже мог бы мастером быть, если бы к фонькам в армию не попал.
— Наверное, на праздники его увидим.
— Наверное.
Поев, отец произносит благословение. В опустошенные миски лезут мухи. Хлопец уже снял с лошадиной морды торбу с сечкой. Возле корчмы расползается густая черная тень.
Первой из‑за стола встает мама. Открывает зонтик и гордой походкой покидает корчму.
За все время, пока отец и долговязый Лузер беседовали, мама не проронила ни слова. Только делала недовольное лицо. Видно, разговор ей не нравился.
Только когда мы снова расселись на тюках в телеге, а Лузер с дочкой, проводив нас, вернулись в корчму, мама заговорила:
— С чего это он все про Лейбку расспрашивал?
— А что такого? — пожал плечами отец.
— Это его дочка, та девица тощая?
— Да, единственная.
— Эдакое сокровище.
Отец смотрел вдаль. Лошадь отдохнула, но еле переставляла ноги.
— А жены у Лузера нет? — спросила мама.
— Овдовел, — ответил отец и вытянул вперед руку. — Вон там Ленивое.
— Где? — Я вскочил.
— Там, за тополями.
— Долго еще ехать?
— С полчаса будет.
Теперь я не мог спокойно сидеть на месте. Все время привставал, всматривался. Телега свернула на проселок. Колеса натужно скрипели. Наш возница не раз приподнимал шапку перед побеленными каменными будками, где стояли богоматери с увядшими цветами у босых ног.
Солнце садилось за амбар. Чем ниже оно опускалось, тем больше небо заливалось расплавленной медью. Из‑за заборов рвались собаки. Навстречу брели коровы, оставляя на песке огромные лепешки. Зазвонила одинокая церквушка, затерянная где‑то вдали. Из труб тянулись голубоватые струйки дыма. В нос ударял запах отрубей и теплого, только что выдоенного молока.