Благодарение Б‑гу в Аушвице
80 лет назад был освобожден нацистский лагерь смерти Освенцим
Материал любезно предоставлен Tablet
Душу выживших ведает только а‑Шем. А они, пока не покинули этот свет, передают опыт потомкам в надежде, что непосредственные свидетельства о реальности Холокоста и смысл случившегося останутся в веках. «Знаете, чем нас кормили? — рабби Мангель сжал узловатые пальцы в кулак. — Такой вот кусочек хлеба, на три четверти плесневелого!» Такова была дневная пайка Мангеля в Аушвице. «Но мы ели его вместе с плесенью. Вы же понимаете, что это нес? Вы ведь знаете, что такое плесень? Натуральный антибиотик. Из чего делают пенициллин? Из плесени. Сколько идн она спасла! Представляете? Нисим, нисим, нисим, нисим!»
Чудеса, чудеса, чудеса, чудеса! Холокост лишил рава Ниссена отца, деда, дома и детства. В ту бесконечно жестокую пору с ним случались такие дива, что поневоле уверишься в бытии и могуществе Б‑га. Йозеф Менгеле дважды не отдал приказ казнить юного Ниссена Мангеля — что это, если не чудо. Чудом было и то, что некий офицер СС помог Мангелю пережить марш смерти из Аушвица в Гунскирхен, австрийский лагерь близ Маутхаузена, откуда Мангеля освободили в мае 1945‑го. И в продолжении марша утром проснуться живым тоже считалось чудом. «Ночью эсэсовцы уставали — в час, два, — и мы ложились. Где? Да прямо на поле, в снегу. Без одеяла, в мороз. Как не замерзли до смерти? Спросите себя, как такое возможно. Нисим!»
В том, что спасение Мангеля — чудо, сомневаться попросту некрасиво. Он один из последних ныне живущих, кто был там. Немцы выкололи на его руке номер. Та зима выдалась лютой, и сестра Мангеля незадолго до того как Красная армия освободила их лагерь (это было 27 января 1945 года), отморозила пальцы на ноге. Сестра Мангеля тоже уцелела — и успела пожить в XXI веке.

И даже то, что Мангель по указанию Любавичского Ребе за три месяца целиком перевел махзор на Рош а‑Шана, представляется куда меньшим свидетельством вселенской невероятности, чем тот факт, что и он, и его сестра вытерпели те зверства, которые чинили над ними нацисты. «Аарон, ты спрашиваешь меня: “Где был Б‑г?” — заметил рав Ниссен в ответ на привычные теологические вопросы о геноциде европейских евреев. — А я говорю: “Как можно не верить в Б‑га?” Все нисим, по сей день. Нисим, нисим, нисим! И ведь то, о чем я рассказал вам, — только верхушка айсберга. Но даже этой верхушке дивишься: “Как такое возможно?”»
Я побывал у рава Ниссена в Краун‑Хайтс воскресным днем зимой 2023 года; дом ломился от религиозных книг в переплетах цвета земли (как меня и предупреждал один из внуков Мангеля). «Мой двоюродный брат Лайзе несколько лет назад осознал, что, какую бы книгу ни открыл в доме деда, обязательно найдет в ней записку, — сказал мне тремя неделями ранее в Польше Ари Херсон, молодой посланник Хабада в Мендхеме и Честере, штат Нью‑Джерси. — Сфорим там повсюду, во всех закутках. Открываешь шкаф наверху — на одежде лежит пачка сфорим». На той веранде, которая выходит на Эмпайр‑бульвар, стопки книг высятся до потолка. На верхней полке в шкафу, где висят черные пиджаки рава Ниссена, тоже лежат книги. Тем вечером рав Ниссен — ему уже 90 лет, но руах и острота ума у него, как у молодого, — должен был давать шиур по «Эйн Яаков», текстам из Талмуда.
Рав Ниссен не выглядит стариком. На лице ни морщинки, седая окладистая борода топорщится — так, будто рвется прочь, в мир, во вселенную. Во взгляде ни тени усталости: в нем читается та же метафизическая серьезность, что и во всем его крепком поджаром теле без намека на дряхлость. Раву свойственно чувство юмора, но, вполне вероятно, что фривольные мысли не приходят ему на ум уже очень давно. В Аушвице рав Ниссен, тогда десятилетний, возил тяжелую тачку от барака к бараку — это нелегкое дело позволило ему отыскать потерянную мать и сестру. И по сей день он несет бремя обязательств уверенно и легко.
Рав Ниссен с достоинством повествует об уничтоженном мире, германская торжественность гортанным контрапунктом оттеняет хедер и шматников , странствующих хасидим и прочие идиллические образы еврейской ностальгии, а с ними и куда более тягостные реалии жизни и смерти европейских евреев XX века, те реалии, от которых ностальгия должна бы нас уберечь. Последние годы перед тем как нацисты убили едва ли не всех обитателей словацкого города Кошице, говоривших на идише, который вобрал в себя слова из множества языков, были временем огромной опасности и столь же огромных возможностей для евреев Европы, временем, когда в Нью‑Йорке, Вене, Москве, Варшаве, Берлине, Вильне и Иерусалиме бытовали противоречившие друг другу представления о грядущем. Эмиграция, секуляризация, ассимиляция, истребление, а может, и воздаяние — посредством коммунизма ли, сионизма ли, идишкайта, — маячили на горизонте, но горизонт оказался близок. И оттого, что ныне язык этот, считай, вымер, Мангель не превращается в курьез, вырванный из чужеземного прошлого, равно как не оказывается в почти мистической изоляции: он родом из места и времени, лишенного наришкайта , из мира, чей богатый потенциал довел миллионы евреев до расстрельных ям и газовых камер.
Считай, что вымер язык, но никак не евреи. Тремя неделями ранее, за день до своего 90‑летия по еврейскому календарю, рав Ниссен с женой Рейзл собрали примерно 95 своих потомков с их женами и мужьями в синагоге Рамо, средневековом шуле рабби Моше Иссерлеса, великого толкователя кодекса «Шульхан арух». Пятеро их детей (те, кто еще живы) — Малка, Гитл, Нохум, Менахем и Исроэл, десятки внуков и минимум 25 правнуков расселись на деревянных скамьях. Миры всех этих людей существуют лишь потому, что спасся один‑единственный человек — благодаря нисим, чудесам, которые сделали это возможным. Были здесь и раввины, и оптовые торговцы электроникой, и медицинские работники, и те, кто занимается экспортом–импортом или шьет на заказ кипы, даже один студент в академическом отпуске, с рюкзаком за плечами странствующий по миру, в Польшу он прилетел из Бразилии. Были здесь и бывшие солдаты ЦАХАЛа, один из них приехал на побывку с недавно разразившейся войны с убийцами из ХАМАСа, был среди них и капеллан ВВС США. Были среди потомков рава Ниссена и те, кто отошел от соблюдения традиций, и те, кто посвятил жизнь иудаизму. Были здесь и бейсболки, и борсалино, и бороды всех мастей — узкие, широкие, всклоченные и ухоженные, и гладко выбритые подбородки, шейтлы и натуральные распущенные волосы. Мальчик в бело‑синем полосатом свитере с цицит не по возрасту, едва не до самых пят. Его родственник постарше, с бледно‑голубой фотокамерой мгновенной печати Instax на шее. Там‑сям новорожденные — им до первых сознательных воспоминаний еще жить да жить — в ползунках с медвежатами, в эргорюкзаках на животе у мам и во всевозможных колясках. А также минимум пять беременных женщин.
«Для нас быть здесь, лехавдил , все равно что для физиков очутиться в лаборатории Эйнштейна», — объявил семейный гид. Синагога Рамо, шул рабби Моше Иссерлеса, стала последним пунктом предвечерней экскурсии по Казимежу, считавшемуся искони сердцем еврейского Кракова, пока и нацисты, и коммунистические вожди не приложили руку к тому, чтобы ныне Казимеж стал центром притяжения хипстеров со всего света. Прочное и безыскусное здание синагоги настолько скромное и крепкое, что вряд ли его уничтожат: толстые древние стены надежно защищают от внешнего мира.
Собравшиеся уже знали, что Иссерлес, известный под ивритским акронимом Рамо, был гениальным истолкователем — по сути, соавтором — «Шульхан арух», кодекса, который создал в XVI веке рабби Йосеф Каро и который не утратил значения по сей день. Гид задал вопрос многочисленным присутствующим знатокам Торы: как именно завершается вклад рабби Иссерлеса в «Шульхан арух»? Первым нашелся один из взрослых внуков побойчее. Но он понимал, что его роль в этом семейном мангелевском обмене репликами — подготовить почву для того, кому в действительности предназначены эти вопросы, поэтому внук помедлил, и рав Ниссен прогремел: «Ветов лев мишта тамид!» У кого сердце весело, у того всегда пир. Галстук его был убран под свитер, мягкие складки рукавов ниспадали на кисти рук. «А как начинается?» И рав Ниссен объявил: «Шивиси а‑Шем ленегди томид!» Всегда чувствую Г‑спода пред собою.
Здесь, в Кракове, будущем эпицентре трагедии, радость и а‑Шем были двумя тамидами Рамо, взаимосвязанными константами еврейского бытия. Растолковывая Талмуд, рав Ниссен левой рукой режет воздух, колени его присогнуты в четвертьпоклоне, взгляд обводит многолюдный рубеж потомков, те слушают с любопытством, но едва ли удивлены глубиной его познаний в иудаизме. Острота ума рава Ниссена, как и существование его обширной семьи, а возможно, и стойкость еврейского народа через 80 лет после Холокоста превосходят такие понятия, как «удивление», и проникают прямиком в те потайные пласты действительности, где, вполне возможно, и обитает Г‑сподь.

Девяностый юбилей рава Ниссена Мангеля, 11 хешвана 5784 года, пришелся на 26 октября 2023 года. Двадцать с лишним лет дети и внуки Мангеля обсуждали возможность собраться всем вместе в Аушвице. Планировалось, что все съедутся туда, где некогда рав Ниссен чудом избежал смерти — именно этому чуду они все обязаны своим существованием, — и поблагодарят а‑Шема за жизнь своего тате, зейде и алтерзейде, время‑то идет. Рав Ниссен сохранял бодрость и в 70, и в 80 лет, но кто поручится, что удастся одновременно собрать в Польше сперва 50, потом 60, а там и без малого 100 человек? Здоровье в преклонном возрасте — вещь ненадежная. «У него планов на 20 лет, но ему уже 90, — сказал мне в Кракове зять рава Ниссена Мендл Херсон (все зовут его Менди), заместитель декана раввинского колледжа в Морристауне — это основное учебное заведение Хабада.
После пандемии ковида дети рава Ниссена и наиболее деятельные из его внуков, а также их жен и мужей совершили истинный логистический подвиг: организовали путешествие в Польшу. Затея эта была так важна и сложна, что никому в голову не пришло ее отменить даже после нападения 7 октября. Через три недели после начала войны 97 Мангелей разместились в новом отеле — сплошь стекло — за Вислой, в квартале от Площади героев гетто (некогда с нее начинался лагерь, устроенный нацистами прямо в городе), из окон отеля видны шпили старого Кракова. От средневекового центра Кракова, одного из самых сохранных в Европе, до площади с металлическими стульями, невозмутимо увековечившими память о не таком уж и давнем уничтожении здешних евреев, всего‑то 15 минут пешком. На площади поневоле задумываешься об ужасах — в прочих местах этот город с его кондитерскими и толпами туристов все‑таки отвлекает от страшных мыслей, будто самая цель этого места, если не европейской цивилизации в целом, заключается в том, чтобы заставить тебя забыть, что все эти зверства творились здесь через много веков после того как да Винчи написал «Даму с горностаем» (это полотно, кстати, висит в краковском Музее Чарторыйских). До Аушвица час езды — достаточно далеко, чтобы гости города даже не вспомнили о его существовании.
В Польшу я приехал впервые с тех пор, как прочел «Древо жизни» Хавы Розенфарб, великий литературный памятник Холокосту, 1000‑страничное описание жизни в Лодзинском гетто. В Лодзи я осознал, что словесность сохраняет прошлое куда лучше, чем материальная действительность. В построенных встык столетних домах на территории бывшего гетто ступени выщерблены шагами евреев, дожидавшихся смерти, — и шагами тех, кто знать их не знал, или знал, но совершенно ими не интересовался, или даже когда‑то интересовался, но со временем приучился не думать о них. Площадь у здания пожарной части: здесь Хаим Румковский, лодзинский «король евреев», уговаривал обитателей гетто отправить их детей в Аушвиц в тщетной попытке спасти свои жизни; ныне это тихий задний дворик детского сада.
Для тех из нас, чьи связи с еврейской жизнью, какой она была до Америки, уничтожены — для тех, кто не знает, уцелели их близкие или умерли во время Холокоста, тех, кому старшее поколение не передало воспоминаний о том, как жили и умерли предки, — разрыв со Старым Светом и расстояние от его гибели преодолеть помогает разве что литература. У Мангелей есть и другой носитель памяти, достовернее литературы: у них есть рав Ниссен, у них есть все их большое семейство. А оно являет собой структуру, в которой повествование существует как разновидность реальности. И мне, как единственному из не‑Мангелей, присутствовавших в Польше, их семейный сбор в Аушвице показался одним из единственно действенных бунтов против забвения.
«Оду ла‑Шем ки тов, ки леолам хасдо», «Благодарите Б‑га, ибо Он добр, ибо навеки милость Его!» — таков был девиз их семейного сбора. Возгласы благодарности и надежды, которыми мы завершаем галели на Песах, Суккот и прочие праздники, нельзя было вышить на свитерах, изготовленных специально к этой поездке, поскольку по еврейскому закону предмет одежды с таким священным текстом, равно как и талит, нельзя вносить в ванную комнату. Так что на свитерах красовалось слово МЕМ заглавными буквами (и это на фоне пейзажей современной польской глубинки). «С днем рождения, зейде!» — вышито изнури на кипот с тем же логотипом, изготовленных специально к этому путешествию. Предполагалось, что во время поездки семья проведет день в Кракове и окрестностях, посетит могилу хасидского цадика ребе Элимелеха из Лиженска, дальнего родственника Мангелей, затем еще день в Аушвице и шабат в Варшаве.
Большие семейные встречи для Мангелей не такая уж редкость — всегда найдется какая‑нибудь симха, чья‑то свадьба или другой праздник, на котором соберется несколько десятков человек в семейных твердынях вроде Питтсбурга, Цинциннати, Черри‑Гроув или Краун‑Хайтс. Однако важность поездки Мангелей в Аушвиц понимали все до единого; рав Ниссен бывал там несколько раз с тех пор, как в 1944 году попал туда десятилетним мальчишкой и провел там пять месяцев. Но, видимо, неспроста поездку откладывали на годы и даже десятилетия: в душах Мангелей таилась тревога. Ведь во время поездки все четыре их поколения узнают об истории своей семьи, а это, быть может, приведет к неизбежной утрате живой связи с еврейской Европой, Холокостом, Любавичским Ребе и прочим, что вместила в себя удивительная и такая долгая жизнь рава Ниссена.
Владела ими тревога и менее экзистенциального свойства: никто не мог представить себе, чем в действительности обернется поездка с равом Ниссеном в Аушвиц, поскольку он по совету Ребе делился историями своего спасения с широкой публикой, а вот родным об этом рассказывал нечасто. Рав Ниссен признался: с Ребе они не говорили о том, что Мангелю привелось пережить во время Холокоста. «Мы с ним общались, скорее, на духовном уровне, на уровне Тойры».
«В детстве мы что‑то об этом слышали», — сказала мне Малка Херсон поздно вечером в Кракове. Хабадская ребецн из округа Сомерсет, младшая дочь рава Ниссена, в Аушвице была впервые. Она сидела напротив мужа Менди, рядом с братом Нохумом, хабадским раввином из Огайо с таким же серьезным лицом и густой бородой, как у отца. Рав Ниссен рассказывал детям о пережитом постепенно и скупо, в течение долгих лет, не все и сразу. Когда дети выросли, рав Ниссен записал свою историю, но у меня сложилось ощущение, что его внуки едва ли не единодушно решили ее не слушать — отчасти потому, что родители их были против, а отчасти из свойственного всем следующим поколениям страха, что предназначенный для широкой публики вариант истории рава Ниссена испортит их личные с ним отношения. Ведь дома, пояснил Нохум, их отец «никогда не злился, не унывал. Ему не снились кошмары. И к Холокосту, и к своему спасению он всегда относился светло: Б‑г спас мне жизнь, как мне ею распорядиться?»
Мы сидели в ресторане на первом этаже отеля, рядом с нами громоздились груды коробок с фруктами и кошерными снеками. В соседнем помещении было множество фрисби, попрыгунчиков, конструкторов типа «Лего», фломастеров, но парочка правнуков рава Ниссена — им давно пора было спать — предпочла расходовать силы, носясь в догонялки по коридору.
«Он отказался принять компенсацию от Германии, — продолжала Малка. — Не хотел признавать, что живет с психологической травмой, хотя так и есть». Детям рава Ниссена оставалось только гадать, в чем именно заключается эта травма, учитывая, что отец старался ничем ее не обнаруживать. «Мы не росли на историях о Холокосте», — пояснила Малка.
Лишь эхо трагедии, приключившейся позже, в столкновении с необъяснимым обнажило перед близкими рава Ниссена высшую гармонию его разума и души. В 1988 году Лейзера Мангеля, старшего сына Рейзл и рава Ниссена, молодого хабадского шлиаха, сбил пьяный водитель: Лейзер как раз возвращался с вечернего миньяна в центре Нью‑Джерси. Его жена в ту пору носила под сердцем дочь. Двадцать с лишним лет спустя на помолвке этой внучки рав Ниссен произнес речь, и по щекам его текли слезы, чего даже близкие его родственники не видели прежде и не увидели после.
«В эту минуту я хочу поблагодарить а‑Шема за милость и благословения, которые Он дарует мне всю мою жизнь», — произнес рав Ниссен, по воспоминанию Менди Херсона. «Он сказал: “Есть вещи, которых я не понимаю, но я не позволю им помешать мне видеть благословения, которые есть в моей жизни”». «У меня много вопросов к а‑Шему», — со слезами проговорил рав Ниссен — за этой фразой явно таилась душевная мука. Нет нужды пояснять, что это за вопросы. Почему нацисты убили его отца и деда, в ком дух еврейства был еще сильнее, чем в нем самом? Почему его первый сын погиб так нелепо, да еще после богослужения? Что за Б‑г посылает Своим детям подобные испытания?
Но для рава Ниссена как раввина в этих мучительных испытаниях кроется смысл и порядок, пусть воля а‑Шема порой неподвластна уму. Сквозь искажающую диафрагму отчаяния тот факт, что ужасы и чудеса так тесно переплетены, что благословения и проклятия проистекают из одного и того же источника священной тайны, подчас мнится изъяном — или, того хуже, игрой вселенского случая. Но рав Ниссен и его близкие придерживаются религиозных воззрений, которые запрещают евреям предаваться отчаянию. Какие бы ужасы ни творились, как бы мало мы ни понимали происходящее, как бы ни сомневались, мы не имеем права считать, будто все было бессмысленно. Мы не имеем права относиться к Б‑гу так, будто бы Он злонравен или бездумно жесток. «Я живу в хасидском мире, — сказал мне Менди Херсон. — Я живу в мире верующих. Рав Ниссен всем сердцем верит, что ему дарована милость».
В заказном автобусе по пути в Аушвиц я сидел рядом с Лейзером Мангелем, рыжим бородачом, раввином из Краун‑Хайтс, внуком рава Ниссена; Лейзеру лет двадцать пять, он занимается изготовлением кип на заказ. С помощью различных зарубежных подрядчиков Мангель может произвести какую угодно кипу, пожалуй, с любым узором, логотипом и подкладкой — для симхи ли, для дома Хабада, для бизнеса или для братства, — и всего‑то за две недели. Разнообразие источников еврейского спроса в XXI веке под стать способности Мангеля управлять очень специфическим глобальным рабочим потоком. «Кипа, как правило, состоит из четырех или шести клиньев. Раньше чаще шили из шести, теперь, к счастью, чаще из четырех. Но рынок требует, что если уж ты изготавливаешь кипы на заказ, то будь добр при необходимости сделать так, чтобы все их клинья были разного цвета». Мы проехали мимо краковского аэропорта, где стоит на приколе украинский правительственный самолет, дожидаясь конца идущей рядом войны. Мимо нас прогрохотал грузовик с бронированной «скорой» на гусеничном ходу — белой, с красным крестом — в кузове. «Клиенту нужно, чтобы на кипе была заколка‑гребешок? — продолжал Мангель. — Или обычная, она дешевле? Потом мне надо подобрать нитки для логотипа, чтобы они совпадали по цвету с тканью или каймой, — таков нынче рынок кип». (Через десять месяцев после этой поездки Мангель изготовил кипот мне на свадьбу — и справился на отлично.)
Мелькавшие мимо пейзажи стали прелюдией к месту ужасов, которые из присутствовавших в автобусе изведал ровно один человек. Дорога вилась по зеленым холмам, деревням с одним‑единственным круговым перекрестком, мимо жилых многоэтажек, продуктовых магазинчиков и торговых центров, и еще мимо аквапарка. «Аквапарк в Аушвице!» — воскликнул один из внуков постарше. Все вокруг было слишком нормальным. Настолько нормальным, что неловко смотреть.
Ари Херсон, сидевший рядом со мной, побывал с дедом в Аушвице без малого 20 лет назад. Истории о детстве зейде в Кошице он слышал и позже, когда рав Ниссен в пандемию ковида из Нью‑Йорка перебрался на время к ньюджерсийским Мангелям. Ари слышал о том, что у Мангелей на шабат была специальная посуда — настоящая фарфоровая, что они пели змирос и что ножки у их изящного шабатнего стола были резные. Ари слышал от рава Ниссена о том, что тот пел в синагогальном хоре, о том, что днем в субботу после шула их семья сидела на своей скамейке в городском парке.
Отец рава Ниссена Элиэзер, как ныне его правнук, изготавливающий кипы, торговал одеждой. И преуспел: щедро жертвовал средства на школы и в благотворительные организации Кошице, а еще купил виллу в Братиславе, куда вся семья бежала после того как ускорились депортации. До войны у семейства был загородный дом в деревне близ Кошице, Ари там побывал вместе с дедом в ту давнюю поездку в Европу.
«Там два ряда домов, посередине речушка — скорее, даже ручей, — вспоминал Ари, автобус проехал очередной указатель со зловещим словом “Освенцим”. — Дед идет по улице, говорит: “А здесь был ручей”. И вот он рассказывает, а ты видишь, что мыслями он не здесь, он перенесся в детство. Потом рассказал, как они с двоюродными братьями гуляли возле ручья и гонялись за кехкелах, уточками. Утята убегали от них вереницей, а они, мальчишки, гнались за ними и бросали им хлеб». Ари с изумлением наблюдал, как этот журчащий ручей словно вернул его деда в простодушное детство, целую жизнь спустя вернул его в мир на пороге неведомых ужасов и чудес.
Когда мы уже возвратились в Краун‑Хайтс, я спросил рава Ниссена о том, каким был еврейский Кошице. И он ответил, что евреи Словакии были менее ассимилированными и более религиозными, чем их соседи в Чехии. Кошице вошел в состав Венгрии, а это значило, что депортации евреев начались относительно поздно, лишь после того как нацисты оккупировали Венгрию и навели там свои порядки. Кошице из воспоминаний рава Ниссена был слишком чистым для нашего мира и слишком чудесным, чтобы уцелеть.
«У ребе из хедера был большой, большой‑пребольшой сад, в нем росло много деревьев, — вспоминал рав Ниссен. — Он вешал на ветки черешни, и когда мы учились хорошо, он приводил нас из хедера в свой сад, придерживал за ножки — вот как берут “Сефер Тора”, знаете? Вот как он нас поднимал! А мы забирались на дерево и собирали черешню. А‑Шем посылает нам черешню! Представляете? Мы считали, что а‑Шем посылает нам черешню, спелую сладкую черешню. Это было прекрасно». Воспоминания о гибели не замедлили себя ждать. «Мне было восемь лет, совсем мальчишка, но эти слова до сих пор звенят у меня в ушах, — продолжал рав Ниссен чуть погодя. — Мама сказала: “Если папа поедет в Аушвиц, я хочу поехать с ним вместе”».
Автобус пересек железнодорожный переезд — широкий, на десяток путей. На парковке Биркенау, под синей лентой горизонта, зажатого меж бетонными облаками и лагерем смерти, родители множества малых детей вдруг сообразили, что надо им, этим детям, как‑то объяснить, зачем они сюда приехали.
«Нам немного расскажут о том, что здесь происходило, — неуверенно сказала одна мать своему трехлетнему сыну. — Это особенное место, мы здесь помолимся и прочтем теилим». За ее спиной маячила квадратная кирпичная башня, через которую прошли (и впоследствии были убиты) тысячи евреев, — вход в место псалмов и молитвы. Кстати, читать псалмы начали прямо на парковке, подросток в шляпе борсалино бормотал священные тексты в шаге от водителя, посасывавшего сигарету. Еще одна мать воскликнула: «Когда зейде был маленьким, его заставляли непосильно трудиться! Эти люди были недобрые. Они не любили евреев. Мендл, ты захватил печенье?»
Мангели медленно пошли вдоль рельсов, рав Ниссен впереди — полностью сосредоточенный, как всегда серьезный, рядом Рейзл. Малка от волнения не знала, что и сказать. Ее брат Нохум остановился у красных ворот, конечного пункта еврейской Европы и человеческой цивилизации, ставшего для нашего народа адом на земле, куда теперь можно приехать на экскурсию. За то время, что мы плелись по парковке и вдоль железнодорожных путей, облака стали пышнее, а небо прояснело и стало почти неприлично приветливым и спокойным. Позади простирались крыши тихих и скучных польских городков, где ныне не осталось ни одного еврея.
«Отец так всегда об этом рассказывает, что буквально видишь дым и пламя, бьющее из труб, чувствуешь трупную вонь, — говорит Нохум. — А теперь здесь обычная жизнь». Он обмолвился о страхе, который я разделяю: виноватое подозрение, что образы, невольно порожденные еврейской душой, сформированной Америкой, несказанно далеки от действительности массового истребления и страданий, которые причиняла нашим близким едва ли не вся Европа 80 лет назад. Существуют глубины, которые нашему воображению не постичь даже с помощью уцелевших — тех, кто еще жив, а это значит, что мы вряд ли сумеем передать то, через что они прошли. «Каждый раз, как я оказываюсь там, где творился Холокост, задаю себе этот вопрос, — ответил я Нохуму. — Видите ли вы это? Видите ли вы то, что видел здесь ваш отец?»
Нохум, помолчав, сказал: «Я тоже этого боюсь».
Из задумчивости нас вывел голос рава Ниссена: «В первый раз я приехал сюда в телячьем вагоне, — объявил он трем поколениям Мангелей. — А теперь я приехал бизнес‑классом! Я вам потом расскажу, что такое телячий вагон».
Но сперва сделали семейное фото внутри у входа в Биркенау, на железнодорожном пути, по которому рав Ниссен, его родители и сестра некогда прибыли в лагерь смерти. Сейчас дети пинали гравий в лужицы, расхаживали по рельсам, как по гимнастическому бревну, а еще одна стайка ребятни прыгала по деревянным шпалам, стараясь не наступать на грязную каменистую землю. Над платформой, где когда‑то высаживали заключенных, неслись указания: «Мангели, Мангели, Мангели, Роты, Херсоны» — собравшимся нужно было разбиться на пять семейных групп. «Роты справа от меня!» «Я же ясно сказал, не вставайте за Гитл!» «Не вставайте за рабби Херсоном!»
Рейзл и рав Ниссен расположились между рельсами, посередине, он сложил руки на животе, чуть наклонил голову. Правнуки уселись, скрестив ноги, внизу, в первом ряду, наконец и прочие 60 взрослых и детей заняли свои места, все держались очень спокойно, невзирая на то, что ждали этого случая долго и он выдался напряженным, невзирая на то, что ветер трепал кипот и цицит — Исроэл Мангель, хабадский шлиах в Цинциннати, прыжками догнал отцовскую шляпу, летевшую в лужу. Между кадрами они пели, над лагерем смерти разносились и нигуним, и змирос, и повторенная несколько раз «Оду ла‑Шем ки тов, ки леолам хасдо».
Глядя на эту семью, я вдруг поймал себя на мысли, что еще нерожденные однажды увидят то, что я вижу сейчас, — рай в Аушвице, четыре поколения у входа в то место, где едва не погиб их патриарх, увидят плод нисим, окружающих человека, который с помощью а‑Шема победил фабрику смерти и все, что она олицетворяла. Те будущие Мангели посмотрят на снимок того, что я ныне вижу своими глазами, и поймут его смысл, не побывав здесь и даже не застав в живых рава Ниссена. Интересно, чувствовал ли он взгляд этих глаз — так, будто холодное полуденное солнце лишь свет будущих потомков, которых он не увидит.
Волнение, ощущавшееся целый день и унимавшееся лишь на время, когда делали фотографии, вновь дало о себе знать. Собравшиеся понимали, что это один‑единственный шанс для всей семьи услышать историю из первых уст в том месте, где она некогда случилась. «Тате, — произнес один из сыновей, — всем охота тебя послушать». В этом проклятом месте всюду таятся семейные предания. Как извлечь их на свет Б‑жий всего‑то за пару часов? «Эти рельсы… — говоривший запнулся. — Куда вы ехали по этим рельсам?»
«Когда я ребенком попал в Аушвиц, я играл на этих рельсах, — ответил рав Ниссен и указал на караульную вышку возле платформы. — А стоявший вон там эсэсовец закричал: “Прочь с рельсов!” Я не услышал. Я и не мог его услышать. Тогда он выстрелил в воздух. Я насторожился. Я играл здесь ребенком. — Рав Ниссен взял правнука за плечо. — Я был чуть старше него».
Чуть дальше возле платформы стоял вагон для скота. «Нас привезли из Словакии в таком вот телячьем вагоне, — прогремел рав Ниссен, перекрикивая ветер. — Мы ехали два дня. Представляете? В этом тесном вагончике — мамаш как сардины в банке». И далее, в нескольких шагах: «Вот тут мы ждали Менгеле, доктора Менгеле, малах а‑мовес, ангела смерти, он должен был провести селекцию — кого в газовые камеры, кого на работы». «Где он сидел?» — спросил Исроэл Мангель, приобняв отца за плечи. «У него был стол», — ответил рав Ниссен. «Где?» — спросил еще кто‑то. «Вот тут?» — «Да‑да», — подтвердил рав Ниссен.
В вопросе о том, где именно стоял стол Йозефа Менгеле, был ритуальный смысл. Мы отыскали точное место, а значит, мы сейчас присутствовали в том месте, где с равом Ниссеном приключились минимум два великих нисим. Будущему раввину удалось обмануть Менгеле: десятилетний мальчишка сказал, что ему 16 лет, следовательно, он годен к работе, и поэтому его не отправили прямиком в газовую камеру.
Но если бы не храбрость матери, его, пожалуй, все же отправили бы в газовую камеру — а может, ему просто не хватило бы духу соврать и спасти себе жизнь. «Подходит член зондеркоманды, здешний работник‑еврей, чтобы забрать наши вещи, и говорит моей матери на идише: “Отдай ребенка, спаси себя”. Почему? Потому что если ребенку меньше 16 лет, то в газовую камеру отправят не только его, но и его мать. Вот этот еврей и сказал: спаси себя, к чему тебе умирать за своего сына, отдай его какому‑нибудь старику, которого все равно отправят в газовую камеру, спаси себя».

Рав Ниссен вновь стиснул плечо стоявшего рядом правнука. «Дети, я мамаш почувствовал, как мать сжала мою ладонь. “Ниссен, сыночек, я не выдам тебя ни за что”. Член зондеркоманды начал ее уговаривать. Но мать еще крепче сжала мою руку и повторила: “Не бойся, Ниссен, я не выдам тебя”. В общем, рабойсай, мать меня не выдала, и борух а‑Шем я здесь со своими детьми!» Без малого сотня Мангелей грянула хором: «Оду ла‑Шем ки тов, ки леолам хасдо!»
Мы выполнили еще одну задачу нашего путешествия: возблагодарить Б‑га в Аушвице. «Рабойсай, — произнес рав Ниссен, — а теперь мы скажем броху». Существует благословение, которое можно говорить только в том месте, где случилось чудо, спасшее жизнь. Патриарх Мангелей взвешенно и неторопливо благословил Б‑га, сотворившего здесь чудо: «Шеасани нес бе маком азе», эта молитва повторяет слова Яакова, отца еврейского народа, а Яаков сказал после борьбы с ангелом: «Ма нора а‑маком азе», как прекрасно — или страшно — это место . Маком может означать место материальное, но иногда это синоним Б‑га — в знак того, что существуют такие точки пространства, такие места, которые мы можем видеть и посещать, но которые при этом столь же велики и непостижимы, как сам Г‑сподь.
«Амен!» — прозвенело над пылью и гравием, где некогда Йозеф Менгеле отправлял на смерть целые общины евреев. А потом началась молитва детей, внуков и правнуков, тоже торжественная и серьезная, и каждый слог ее полнился осознанием того, что эту молитву прочитают только единожды — только здесь, только сейчас. Они благословили Б‑га «Шеаса нес ле‑авину бе маком азе», «Который сотворил здесь чудо для нашего отца».
«Ты знаешь, что значит эта броха? — со слезами в голосе спросила одна из матерей своего ребенка. — Эту броху мы произносим, когда с кем‑то в каком‑то конкретном месте случилось чудо. И когда возвращаемся в это место, благословляем а‑Шема за сотворенное чудо. А‑Шем спас нашего зейде».
«Эту броху нельзя произносить больше нигде, только здесь, — сказала другая женщина другому правнуку рава Ниссена. — Если бы а‑Шем не сотворил здесь это чудо для зейде, нас бы здесь не было».

К развалинам Биркенау я отправился с равом Ниссеном и Рейзл в гольфмобиле со стеклами из плексигласа. Их потомки шагали метрах в пятидесяти справа, параллельно нам троим, вдоль железнодорожных путей. За нами тянулись колючая проволока и пустые зеленые холмы — пейзаж поистине апокалиптический. От лагерных бараков уцелели прямоугольники дешевого красного кирпича, руины представляли собой план концентрических изгородей, ворот и тюрем в натуральную величину — кошмарная система полного порядка. Интересно, подумал я, видит ли рав Ниссен лагерь таким, каким увидел его в детстве, — как фабрику смерти, где некогда возил тачку по замерзшей земле, или же видит только свою семью, здесь, в настоящем, живую, растущую, полную сил. Он сохранял исключительное самообладание и сейчас, и весь день, так что казалось (по крайней мере, мне), что в эмоциональном смысле его близким пришлось куда тяжелее, чем ему самому. Восемь девятых своей жизни рав Ниссен провел с осознанием того, что Аушвиц был на самом деле. Он собственными глазами видел здешние ужасы. И теперь на том же самом месте он смотрел на высшее доказательство того, что Б‑г Израиля способен обуздать эти бесчинства и ответить на этот ужас.
«В детстве я побывал в семи лагерях, прошел маршем смерти — и несказанно благодарен а‑Шему: я создал такую замечательную семью, как же мне не благодарить а‑Шема? Я и не думал, что выживу». Рав Ниссен говорил быстро, пожалуй, даже взволнованно. Рейзл молчала. Гольфмобиль подъехал к газовой камере с обвалившейся крышей: здесь все оставили практически в том же виде, как было 80 лет назад, когда эсэсовцы перед отступлением взрывали лагерные постройки. В двух перпендикулярных траншеях размером с площадку для баскетбола — здесь нацисты убили миллион евреев — ныне высились груды бетона.
День шел своим чередом, ведь время не остановить, близкие громко упрашивали рава Ниссена рассказать еще, пусть даже и знали эти истории. И рав Ниссен рассказал им, как нашел в груде конфискованной одежды возле газовых камер, неподалеку от того места, где мы стояли ныне, отцовские дорожные тфилин карманного размера. «Я никогда не видел, чтобы отец так улыбался. А потом расплакался. Бе‑симха: когда плачут от радости, не от горя. У кого в Аушвице были тфилин?» Рав Ниссен поведал о том, как заболел скарлатиной, отец навестил его в зловонном лагерном лазарете и, уходя, попятился, словно тут были его ребе или святыня — то, к чему евреи не поворачиваются спиной. «Я лежал с открытыми глазами, но говорить не мог, — вспоминал рав Ниссен. — А отец смотрел на меня и плакал. Больше мы с ним не виделись». Через несколько дней отца рава Ниссена депортировали в Германию, в другой лагерь, где он вскоре умер (ему было 42 года).
Ветер сдувал из колясок поклажу, детские розовые одеяльца и плюшевые зверята летели на камни, в грязь. В Биркенау поныне гнетущая атмосфера: луч солнца не проникает в немногие уцелевшие бараки, на старой электрической изгороди примостились вороны, лагерь лежит, как в чаше, средь зеленых холмов, скрывающих этот позор от человечества. Даже сейчас кажется, будто это постыдный секрет, который прячут от всех.
В лагере Ф, царстве Йозефа Менгеле, «была целая колония мит пейос — деды, отцы, сыновья — мамаш, целая колония карликов!» Близкие слушают рава Ниссена, столпившись в одном из бараков, среди деревянных нар, на которых некогда спали умирающие евреи. В следующую встречу Менгеле впился взглядом в юного Ниссена и смотрел, не отрываясь, «минуту‑другую, но мне показалось, что прошел целый час». В конце концов Менгеле решил не проводить над мальчиком опыты и не расстреливать его.
Мы сели в автобус, чтобы ехать в расположенный рядом Аушвиц, трудовой лагерь, его территория пугающе похожа на университетский кампус. Тени удлинялись под желтеющим небом, у входа коляски пришлось нести сперва вверх, потом вниз по долгим лестничным маршам. Утомленные Мангели шагали молча мимо стендов — долина обуви, ледник котелков и кастрюль, металлическое гнездо очков, чемоданы с каракулями фамилий, какие встречаешь и в школе, и в синагоге: Герц, Франкель, Кон. Близкие обступили рава Ниссена, а он нашел отца и деда в томе с именами всех жертв Холокоста, в напечатанной мелким шрифтом книге два метра длиной, такой тяжелой, что ее пришлось закрепить на стене. Минха состоялась у блока 4А, мы стояли лицом к электрической изгороди в тускнеющем свете осеннего дня, на горизонте горела ярко‑желтая полоса, облака уплыли. В сумерки небо сияло сверхъестественной, неоновой синевой.
В банкетном зале на цокольном этаже освенцимского отеля рав Ниссен прикрепил к пиджаку синюю розетку с надписью «Юбиляр». День завершился флейшик фуршетом и празднованием 90‑летия. День рождения для хабадника — повод для благословения, и чем больше дата, тем сильнее благословение. К раву Ниссену терпеливо змеилась очередь из потомков, а он делал лехаим, отпивал из винного бокала 12‑летний скотч «Абулауэр», выдержанный в двух разных дубовых бочках. И взволнованно произносил на идише благословения — внутренний свет в нем словно не потускнел: он соприкасался лбом со своими сыновьями и внуками, желал им гезунтерхейт, фрейлихрейт, нахас от киндер и всего, чего желает душа! Нахас — это счастье, которое родителю дарят дети. Рав Ниссен щипал за щечки улыбчивых правнуков.
«По‑моему, в этом и заключается смысл нахас, правда? — спросила меня сияющая Муси Мангель, молодая внучка рава Ниссена, она помогала планировать эту поездку и теперь наблюдала за кульминацией многолетних трудов и надежд. — Он видит четыре поколения своей семьи, они радостны и здоровы, они говорят: мы живем, мы не умираем». Вокруг нас дети перебрасывались воздушными шариками, бегали по кругу, играли в салки. Один из детей смекнул, что пролезет в кольцо надувной цифры 9, и остаток вечера носил ее, как пояс. «Наконец после дня в Аушвице мы постигли смысл нахас!» — воскликнул я; силы меня покинули. Муси возразила задумчиво: «Мы узнали, что значит смерть, а теперь празднуем смысл жизни».
«Едва ли мне еще когда‑нибудь удастся принять участие в чем‑то подобном, — сказал я раву Ниссену, когда очередь Мангелей наконец иссякла. — Как для вас прошел этот день?» Он ответил: «Если меня спросят, вернусь ли я еще в Аушвиц, я отвечу — нет, это конец. Теперь разве только к Мошиаху в Ерушалаим. Никаких больше Аушвицев».
В Краун‑Хайтс, через несколько недель после поездки, рав Ниссен описал мне свое спасение в терминах теологии. Во время марша из Аушвица некий офицер СС — Мангель так и не выяснил, как его звали, — несколько раз спас мальчику жизнь: сперва не расстрелял его за то, что Мангель вышел из строя, потом, когда мальчик от боли уже не мог идти, предложил опереться на него, а потом дал ему воды и кофе. «Эта горячая вода проникла в каждую мою жилочку, в каждую мышцу, — вспоминал рав Ниссен. — Хазаль говорят нам, что Мошиах принесет мехиас мейсим, воскрешение. Как именно Он воскресит мертвых? А‑Шем капнет каждому в рот каплю росы воскресения, и все воскреснут, да? Вот я тогда и почувствовал эту росу воскресения». А может, тот офицер был сам Элияу Ханави. «А‑Шем порой посылает пророка Элияу, чтобы спасти несчастного ребенка», — заметил рав Ниссен. Но признал, что если а‑Шем смягчил сердце нацистского пособника, это, пожалуй, нес еще большее. А вот что рав Ниссен сказал об убитых: «Как так получилось, что мой отец не удостоился чуда? Я не знаю ответ. Б‑га мне не понять».
Возможно, скептически настроенный читатель заметит: в том, чтобы видеть великий религиозный смысл в своей удаче, а на судьбы тех, кому пришлось хуже твоего, взирать со священным недоумением, есть определенное космологическое удобство. Но вера в Б‑га перед лицом безграничных страданий — отнюдь не удобство. Куда как проще было бы перевернуть доску со всей этой экзистенциальной игрой и относиться к действительности беспредельной человеческой жестокости как к отрицанию любой космологии, последнему доказательству, что над нами и кроме нас нет никакой высшей силы. В подобном космосе добро возникает по воле случая, как реакция, привитая эволюцией, или же по нежданной эгоистичной прихоти тех, кто решил временно отказаться от своей власти губить.
Послевоенная жизнь рава Ниссена подтверждает, что дело не в этом. Бытие человека не сводится лишь ко злу, и рав Ниссен всю жизнь исходил из этой предпосылки. В этом‑то, на мой взгляд, и заключается истинное нес его истории — доказательство, что мы и впрямь зависим от милости Б‑га. Он, конечно же, своенравен и непостижим почти так же, как Его дети, но в конце концов проявляет здравомыслие и заботу. Вся жизнь рава Ниссена учит нас тому, что добро все‑таки существует как великая движущая сила вселенной, даже для тех, у кого есть все причины отчаяться. «Бааль‑Шем‑Тов говорил: человек должен понимать, что мир не хефкер», — сказал мне рав Ниссен. Человек должен понимать, что мир не бесхозен. По‑настоящему понимать, и, пережив Аушвиц, 80 лет верить, что мир не хефкер, и действовать, исходя из этого убеждения, — вот где нес.
После войны рав Ниссен учился в ешиве в Англии. В начале 1950‑х Канада открыла двери для евреев из Чехословакии. (Примерно в те же годы эта страна, недавно ставшая коммунистической, выпускала евреев в Израиль — и мать рава Ниссена пошла работать в иерусалимскую больницу Бикур‑Холим медсестрой на добровольных началах.) Рош‑ешива разрешил Мангелю уехать из Англии в Монреаль в учебное заведение Хабада — с тем лишь условием, что Ниссен не станет изучать хасидус. Но к 19 годам Мангель познакомился с рабби Менахемом‑Мендлом Шнеерсоном, Любавичским Ребе. А вскоре после этого будущий рав Ниссен познакомился с Рейзл, студенткой колледжа, дочерью религиозных родителей, иммигрировавших из СССР, — годы спустя в Краун‑Хайтс она сидела за столом рядом с мужем и так же внимательно и молчаливо, как тогда в Польше, слушала наш разговор, время от времени вставляя реплики («Слава Б‑гу, что у меня есть он. Что бы я ни творила, в Польше ему приходилось намного хуже!») Долгие годы она печатала тексты мужа и помогала ему в разысканиях — прочесывала стеллажи бруклинской Публичной библиотеки на площади Гранд‑Арми‑Плаза.
Полвека с лишним рав Ниссен преподавал, писал, переводил и читал лекции. Ребе, с которым они встречались едва ли не еженедельно, поручил ему перевести на английский несколько молитвенников Хабада, а это значит, что ныне имя рава Ниссена можно найти в сотнях мест, почти в каждой синагоге Хабада на всех континентах Земли. Рав Ниссен получил диплом бакалавра по химии и диплом магистра по философии в Нью‑Йоркском университете, но понял, что заниматься раввинской деятельностью и приобщать людей к иудаизму ему нравится намного больше любого светского ремесла. И страсть к просвещению он передал своим детям: все они стали шлухим Хабада, представителями идишкайта в мире, который некогда рьяно пытался расправиться с равом Ниссеном. Он сотворил настоящее чудо — чудо своей семьи. И доказал истинность слов Ребе — тот ответил на замечание рава Ниссена в июне 1982 года, мол, три месяца слишком короткий срок, чтобы закончить и опубликовать перевод махзора на Рош а‑Шана: «Шум довор и эфшер». Нет ничего невозможного.
А ведь не всякий, кто прошел через Аушвиц, в это поверит. Быть может, вера в это и есть чудо.
Рав Ниссен рассказал мне, как полвека назад встретил своего антипода — еврея, чью веру убил Холокост. Пятница, день клонился к вечеру, рав Ниссен с женой были в Нижнем Ист‑Сайде, еще частично еврейском, на улочке, где до сих пор торгуют шматами. «Мы с женой идем мимо, а он останавливает меня и говорит: “Молодой человек, у меня есть прекрасные белые рубашки, цена выгодная, заходите в магазин, выберите себе пяток рубашек”. Я в ответ: “Мой дорогой, мне нравятся хорошие рубашки, и выгодные цены мне тоже нравятся, — еще бы, ведь я же аид, выгодные цены! — но не сейчас”. Почему не сейчас? Я говорю: “Пятница, скоро шабат, а мне домой добираться на трех автобусах”. Продавец: “Из‑за шабата вы не станете покупать такие прекрасные рубашки?” Да, говорю, не стану. Он принимается фыркать, смеяться, глумиться над шабатом: “Какой еще шабат, кто соблюдает шабат? Неужели вы до сих пор верите в Тору?” Да, говорю, я верю в Тору, и для меня шабат очень важен. Он в ответ мамаш ругает Тору. Я ему: “Мой дорогой друг, как вы можете так говорить о Торе?” А он: “Я был в Аушвице, и всякий, кто был в Аушвице, больше не верит в Б‑га”».
Рав Ниссен закатал рукав и показал мне наколку, как давным‑давно тому продавцу. Я видел ее впервые. «Он увидел и побелел. Он же думал, что тот, кто прошел через Аушвиц, уже не может верить в Б‑га». Возможно, наколка разбередила торговцу душу и мучительные воспоминания застали его врасплох. Он изумленно уставился на рава Ниссена, удалился в свою комнатушку в задней части магазинчика и рухнул «в прекрасное кожаное кресло» — казалось, оно поглотило его. «Он задумался, углубился в мысли». Рав Ниссен не стал дожидаться, пока торговец очнется. Надвигался шабат.
В следующий раз оказавшись в Нижнем Ист‑Сайде, рав Ниссен отыскал тот магазин и обнаружил, что он закрыт. Поговаривали, будто владелец взамен него купил другой, в Боро‑Парке, ортодоксальном районе Бруклина. «Логично предположить, — сказал рав Ниссен, — что он изменил мнение и стал шомер шабат ».
Я сперва не сообразил, почему рав Ниссен не стал искать того человека. Но потом догадался: наверное, он принял решение, пусть неосознанное, уважать сомнение и боль выжившего собрата. Наверное, рав Ниссен понял, что искать его не стоит. И пусть еврейская жизнь после Холокоста выстояла благодаря таким людям, как рав Ниссен, религиозным лидерам, строившим свое существование на вере в то, что а‑Шем уберег их для священного дела, но и таким людям, как этот торговец рубашками, еврейская жизнь тоже кое‑чем обязана: ведь они жили, хоть и не видели в этом смысла, они боролись со своими внутренними терзаниями, они мучительно размышляли, почему их не отправили в пламя, они строили новую жизнь в новых странах — в мире, который считали бесхозным.
Время идет, и немного осталось тех, кто пережил Холокост и готов рассказать об этом — равно как и о том, чем Холокост для них обернулся. Нам остается слабое утешение: сколько бы мы ни общались с ними, и вечности будет мало.
Оригинальная публикация: Giving Thanks to God at Auschwitz

Памяти Марты Уайз, пережившей Аушвиц

В поисках сердца еврейского Кракова
