Все проходит, как тень, но время
Остается, как прежде, мстящим,
И былое, темное бремя
Продолжает жить в настоящем.
Н. Гумилев, «Пиза» (1912)
Мы спускаемся в дантовский ад и слышим рассказ мертвеца, вонзившего зубы в затылок другого. Это граф Уголино мстит архиепископу Руджиери, предавшему его в руки врагов. Но русский поэт Гумилев полагал ту обиду давно прошедшей, забытой: «Где ж они, суровые громы / Золотой тосканской равнины, / Ненасытная страсть Содомы / И голодный вопль Уголино?» Ведь «и мукам счет и усладам / Не веками ведут — годами!»
И тем не менее — хотя «все проходит, как тень», — «былое, темное бремя продолжает жить в настоящем».

Перед лицом этого противоречия, не разъясненного поэтом, мы останавливаемся и обращаемся к высказыванию русско‑еврейского философа Льва Шестова из его книги «Афины и Иерусалим» (1938):
Обида вопиет к небу, если больше не к кому взывать. Конечно, в иных случаях, даже очень часто, почти всегда, обида повзывает и умолкает: люди забывают и огорчения, и тяжелые потери. Но бывают обиды незабываемые. Пусть отсохнет моя рука, пусть прилипнет мой язык к гортани, если я забуду тебя, Иерусалим, — все уже два тысячелетия повторяем за псалмопевцем его заклинание… По‑видимому, когда человек чувствует так тяжко обиду, как это чувствует псалмопевец, его мышление совершенно неожиданно претерпевает в самом своем существе какие‑то непонятные и таинственные изменения. Он не может забыть Иерусалима, но забывает о власти необходимости, о непреоборимости этого неизвестно кем, когда и зачем так страшно вооруженного врага и, ничего вперед не загадывая и не рассчитывая, вступает с ним в страшный и последний бой.
Философ ссылался здесь на два стиха псалма (136/137:5–6):
«Если я забуду тебя, Иерусалим, — забудь меня, десница моя; прилипни язык мой к гортани моей, если не буду помнить тебя, если не поставлю Иерусалима во главе веселия моего».
Эти стихи ведут его к книге Иова. По словам Шестова, Иов «требовал, чтобы то, что было, стало небывшим, чтобы убитые дети оказались бы неубитыми, чтобы сожженное добро оказалось несожженным, чтобы утерянное здоровье — неутерянным». И «Б‑г вернул Иову и его стада, и его здоровье, и убитых детей».
Но ведь такое прочтение расходится с библейским текстом! Там написано: «И благословил Б‑г последние дни Иова более, нежели прежние: у него было четырнадцать тысяч мелкого скота, шесть тысяч верблюдов, тысяча пар волов и тысяча ослиц. И было у него семь сыновей и три дочери» (Иов, 42:12–13). У Иова в последние его дни родились другие дети, а старые, рожденные в прежние дни, не вернулись к жизни.
Может ли Б‑г вернуть убитых детей, сделать то, что было, небывшим? Или обречен Уголино вечно слышать, как четыре его сына просят хлеба, замурованные в «голодной башне»? И как быть с четырьмя сыновьями Федора Павловича Карамазова, каждый из которых, кроме младшего, в том или ином смысле убийца? Один из них говорит про другого и про отца своего: «Один гад съест другую гадину, обоим туда и дорога!»
Мы находимся в дантовском аду, в романе «Братья Карамазовы», который Достоевский написал в подражание «Божественной комедии». И в этом аду старец Зосима, наставник Алеши Карамазова, читает книгу Иова.
С тех пор — даже вчера еще взял ее — и не могу читать эту пресвятую повесть без слез. А и сколько тут великого, тайного, невообразимого! Слышал я потом слова насмешников и хулителей, слова гордые: как это мог господь отдать любимого из святых своих на потеху диаволу, отнять от него детей, поразить его самого болезнью и язвами так, что черепком счищал с себя гной своих ран, и для чего: чтобы только похвалиться пред сатаной: «Вот что, дескать, может вытерпеть святой мой ради меня!» Но в том и великое, что тут тайна, — что мимоидущий лик земной и вечная истина соприкоснулись тут вместе. Пред правдой земною совершается действие вечной правды.
Земная правда — у штабс‑капитана Снегирева. Умирающий сын говорит ему: «Папа, не плачь… а как я умру, то возьми ты хорошего мальчика, другого… сам выбери из них из всех, хорошего, назови его Илюшей и люби его вместо меня…» А Снегирев шепчет в отчаянии: «Не хочу хорошего мальчика! Не хочу другого мальчика! <…> Аще забуду тебе, Иерусалиме, да прильпнет…»
«Что он это такое про Иерусалим…» — спрашивает Коля Красоткин Алешу. И тот отвечает: «Это из Библии: “Аще забуду тебе, Иерусалиме”, то есть если забуду все, что есть самого у меня драгоценного, если променяю на что, то да поразит…»
Здесь скрыта отсылка к истории древнего страдальца, у которого вместо старых детей родились новые.
И Зосима спрашивает: «Да как мог бы он, казалось, возлюбить этих новых, когда тех прежних нет, когда тех лишился? Вспоминая тех, разве можно быть счастливым в полноте, как прежде, с новыми, как бы новые ни были ему милы?» И отвечает: «…старое горе великою тайной жизни человеческой переходит постепенно в тихую умиленную радость…»
Утешаться отцу не следует, как нельзя забыть Иерусалим, но горе его Бог обратит в тихую радость. И таково же наставление Зосимы, обращенное к безутешной матери:
А это, — проговорил старец, это древняя «Рахиль плачет о детях своих и не может утешиться, потому что их нет», и таковой вам, матерям, предел на земле положен. И не утешайся, и не надо тебе утешаться, не утешайся и плачь, только каждый раз, когда плачешь, вспоминай неуклонно, что сыночек твой — есть единый от ангелов Божиих — оттуда на тебя смотрит и видит тебя, и на твои слезы радуется, и на них Господу Богу указывает. И надолго еще тебе сего великого материнского плача будет, но обратится он под конец тебе в тихую радость, и будут горькие слезы твои лишь слезами тихого умиления и сердечного очищения, от грехов спасающего.
Старец цитирует здесь пророка Иеремию (Иер., 31:15–17), но утаивает смысл пророческого высказывания, потому что в подлиннике речь идет о возвращении Израиля из вавилонского плена в Иерусалим, в Сион:
Так говорит Г‑сподь: голос слышен в Раме, вопль и горькое рыдание; Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться о детях своих, ибо их нет. Так говорит Г‑сподь: удержи голос твой от рыдания и глаза твои от слез, ибо есть награда за труд твой, говорит Г‑сподь, и возвратятся они из земли неприятельской. И есть надежда для будущности твоей, говорит Г‑сподь, и возвратятся сыновья твои в пределы свои.

Библию Достоевский не может читать без слез, она — в его сердце. И поневоле встает вопрос, заданный Аароном Штейнбергом в статье «Достоевский и еврейство» (1928): «И в этом сердце могла зародиться и расцвести вражда к тому народу, который понес божественную книгу в мир, который ради нее принял на себя всю муку исторического существования?»
Ответ Штейнберга таков: для Достоевского «богоизбранный русский народ и есть в сущности ныне воскресший Израиль». И «если историческая истина, будущее и спасение всего рода человеческого поручены провидением России и русским, тогда все странствующие по свету евреи всего лишь историческая пыль — “жиды, жидки, жидишки”». Великий писатель напоминал Штейнбергу «древнейших еврейских провидцев, еще не удостоившихся вознестись на ту высшую вершину пророчества, с которой преемникам их и продолжателям скоро раскрылась во всей своей безмерности всеобъемлющая и всепримиряющая всечеловечность».
Сам Достоевский как раз полагал, что «стать настоящим русским, стать вполне русским, может быть, и значит только стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите».
Так в «Пушкинской речи», а в черновых набросках к роману «Братья Карамазовы» старец Зосима говорит совсем иное: «…Бог дал родных, чтоб учиться на них любви. Общечеловеки ненавидят лиц в частности». Любовь к родным, по мнению старца, обладает такой силой, что Иисус при втором пришествии простит даже первосвященника Каиафу, пославшего его на распятие, ибо Каиафа «народ свой любил, по‑своему, да любил».
Очевидно, Зосима имел в виду слова Каиафы: «Если оставим Его так, то все уверуют в Него, и придут Римляне и овладеют и местом нашим и народом… Лучше нам, чтобы один человек умер за людей, нежели чтобы весь народ погиб» (Ин., 11:49–50).
Увы, от любви к своим до ненависти к другим — один шаг, особенно если другие властвуют над тобой, как русские властвовали над поляками. Об этом у Достоевского — сцена в селе Мокрое. В трактире Митя Карамазов встречает двух поляков, один из которых — бывший любовник, совратитель его Грушеньки. Но Митя не в претензии. Он предлагает выпить за Польшу. За Польшу поляки пьют, но за Россию пить отказываются, разве что за Россию «в пределах до семьсот семьдесят второго года».
— Дурачье же вы, панове! — сорвалось вдруг у Мити.
— Па‑не!! — прокричали оба пана с угрозою, наставившись на Митю, как петухи. Особенно вскипел пан Врублевский. — Але не можно не мець слабосьци до своего краю? — возгласил он.
Он «имеет слабость до своего краю», а Россию ненавидит. А бывает, что свой народ, свое сословие становятся предметом ненависти ради сочувствия к униженным и оскорбленным. Между любовью к своим и сочувствием к другим мечется мысль поэтов, философов, ученых, таких как мой коллега из Беркли профессор Дэниел Боярин.
В 2023 году вышла его книга «Негосударственное решение: еврейский манифест». «Государственное решение», то есть Государство Израиль, Боярин отвергает ради прав палестинского народа, бесстыдно, с его точки зрения, попранных. Но и отказаться от своего еврейства, от любви к еврейской культуре профессор тоже не может. Остается признать, что евреи — диаспоральный народ и в диаспоре должны остаться.
Еще прежде, в 2015 году он издал книгу с названием «Странствующее отечество: Вавилонский Талмуд как диаспора». В центре книги — рассказ о четырех законоучителях, что отплыли из Бари на юге Италии и попали в плен к пиратам. Одного выкупили александрийские евреи, другого — евреи Кордовы, третьего — община Кайруана в Тунисе, а четвертого — неизвестная община.
Вместе с выкупленными учителями Талмуд пришел к евреям, не знавшим его. Об этом так сказал Рабейну Там, живший в XII столетии во Франции: «От Бари выйдет Тора и слово Г‑сподне — из Отранто». Он переиначил речение пророка Михея (4:2): «От Сиона выйдет Тора и слово Г‑сподне — из Иерусалима».
Нет, не из Сиона, не из Иерусалима, а из двух портов на берегу Адриатики!
Я не буду вступать в спор с Бояриным, ибо всякий политический спор — риторика, уводящая от истины. Скажу только, что правда униженных и оскорбленных — земная, мимоидущая, а не Б‑жия, не вечная.
Свидетельство тому — стихотворение Цветаевой «Заводские» (1922): «Что над городом утвержденных зверств, / Прокаженных детств, / В дымном олове — как позорный шест. / Голос шахт и подвалов, / — лбов на чахлом стебле! — / Голос сирых и малых, / Злых — и правых во зле <…> / И навстречу, с безвестной / Башни — в каторжный вой: / Голос правды небесной / Против правды земной».
Если «правым во зле» дать волю, мир зальется кровью, мы знаем это по опыту.
С земной правдой можно попасться в лапы к черту, как попался Иван Карамазов, отказавшийся от высшей гармонии ради слезинки одного замученного ребенка. Взамен он получил длинную цепь аргументов, обосновывающих необходимость зла. Логика черта противоположна логике Каиафы: если Каиафа погубил одного, чтобы многие спаслись, то черт губит многих, чтобы получить в итоге одного праведника. В этом он видит свое высшее предназначение:
Я ведь знаю, в конце концов я помирюсь, дойду и я мой квадриллион и узнаю секрет. Но пока это произойдет, будирую и скрепя сердце исполняю мое назначение: губить тысячи, чтобы спасся один. Сколько, например, надо было погубить душ и опозорить честных репутаций, чтобы получить одного только праведного Иова, на котором меня так зло поддели во время о́но! Нет, пока не открыт секрет, для меня существуют две правды: одна тамошняя, ихняя, мне пока совсем неизвестная, а другая моя. И еще неизвестно, которая будет почище…
* * *
Здесь, собственно, заканчивается мое эссе. Далее следуют извинение и оправдание. Я не хотел обидеть читателя, тем более загнать его в тоску. Ведь за дантовским адом следует чистилище, а за чистилищем рай. И если мы нашли ад здесь, на земле, то, может быть, и рай найдем, как нашел его старший брат Зосимы. Со смертного одра своего он утешал ту, что дала ему жизнь: «Мама… не плачь, жизнь есть рай, и все мы в раю, да не хотим знать того, а если бы захотели узнать, завтра же и стал бы на всем свете рай… Пусть я грешен пред всеми, зато и меня все простят, вот и рай. Разве я теперь не в раю?»
И в самом деле, где прощают, где зла не держат, там и рай! Вот только попасть в этот рай удается немногим — мешает черт, спрятавшийся в деталях.
Как изгнать черта? Какие логические аргументы ему противопоставить? Может быть, аргументы здесь вообще ни к чему? Алеша, во всяком случае, предлагает Ивану на какое‑то время от логики отрешиться: «Я думаю, что все должны прежде всего на свете жизнь полюбить. — Жизнь полюбить больше, чем смысл ее? — Непременно так, полюбить прежде логики, как ты говоришь, непременно чтобы прежде логики, и тогда только я и смысл пойму».
И если в этом только дело, то, полюбив жизнь, мы поймем смысл книги Иова и слов псалмопевца: «Аще забуду тебе, Иерусалиме…»
Уход
Зингер и Шестов в ожидании чуда
