Двар Тора. Хаей Сара: Плач Авраама
Зачем плакать о праведнике? Для чего произносят слова об умершем — ради его памяти или ради утешения живых? И почему еврейская традиция требует правды в рассказах об ушедших? Главный редактор «Лехаима» Борух Горин читает недельную главу Хаей-Сара.
Название главы «Хаей Сара» — «Жизнь Сары» — звучит парадоксально: повествование начинается с ее смерти. Но именно завершенная жизнь становится предметом осмысления. Однажды, когда обсуждали надписи на надгробиях, я сказал, что меня интересует лишь вторая дата. В шутке скрыт серьезный вопрос: что человек успел сделать между двумя датами? Тора не дает нам полного жизнеописания Сары. Вместо этого она показывает, как Авраам ведет себя после ее смерти, и через его поступки позволяет почувствовать значение ее жизни.
Сара не была безмолвной спутницей Авраама. Мудрецы видят в изменении имени Сарай на Сара расширение ее достоинства. Тора прямо сообщает, что в тяжелейшем семейном конфликте Всевышний велел Аврааму слушаться голоса жены. Сара требовала удаления Агарь и Ишмаэля из дома. Аврааму, который любил своего сына и прежде молился: «О, если бы Ишмаэль жил пред Тобою!», это решение причиняло боль. Заповедь обнаруживает свою силу именно там, где противоречит естественному желанию человека. Любить далекого ближнего легко; гораздо труднее — того, кто живет рядом и постоянно испытывает наше терпение.
Изгнание Ишмаэля можно увидеть как преддверие еще более страшного испытания — Акеды, связывания Ицхака. Называть ее совершившимся жертвоприношением неточно: Ицхак не был принесен в жертву. Но Авраам прошел через готовность расстаться с любимым сыном. Мидраш связывает смерть Сары с известием об Акеде. Это не прямое сообщение Торы, а традиционное истолкование соседства двух повествований. Оно помогает понять вопрос, откуда Авраам «пришел» оплакивать Сару: мидраш связывает его возвращение с горой Мория. И дальнейшие действия Авраама — приобретение места погребения, забота о женитьбе Ицхака — разворачиваются в мире, из которого ушла Сара.
Маленькая буква и суровый комментарий
«И пришел Авраам оплакивать Сару и плакать о ней» (Берешит 23:2). В русском переводе два глагола кажутся почти синонимами. Между тем «лиспод» связано с эспедом — установленным траурным оплакиванием, в том числе произнесением слов об умершем, а «ливкот» обозначает плач. Тора не сообщает, что Авраам сказал о Саре. Зато она подробно передает переговоры о покупке места погребения. Это поразительная пропорция: условия сделки мы знаем, а содержание речи мужа над телом жены — нет.
В свитке Торы есть еще одна подробность: буква «каф» в слове «ве-ливкота» написана уменьшенной. Бааль а-Турим, один из выдающихся законоучителей и одновременно мастер толкования необычных букв и числовых намеков, предлагает объяснения, способные удивить современного читателя. По одному из них Авраам плакал немного, поскольку Сара умерла в преклонном возрасте. Смерть старого человека ожидаемее смерти молодого; однако это, конечно, не значит, что долгая совместная жизнь делает разлуку безболезненной. Комментатор говорит о мере оплакивания, а не раскрывает всю внутреннюю жизнь Авраама.
Другое объяснение Бааль а-Турим еще резче. Он связывает смерть Сары с тем, что она передала спор с Авраамом на суд Небес. История начинается с Агари: долго остававшаяся бездетной Сара сама предложила мужу взять служанку. Когда Агарь забеременела, положение Сары стало мучительным, и она обратилась к Аврааму с обвинением. Ее слова «Пусть Господь рассудит между мною и тобой» были не просто выражением обиды, но призывом к Божественному суду.
Талмуд предупреждает: человек, призывающий Небеса судить его ближнего, может сам подвергнуться наказанию первым. Здесь не запрещено искать справедливости и тем более не оправдывается обидчик. Предостережение направлено против уверенности, будто строгий суд непременно будет благоприятен тому, кто его требует. Мы слишком хорошо знаем недостатки другого и слишком охотно забываем собственные. Человеку нужна не только справедливость, но и милость. Поэтому семейный конфликт разумнее решать разговором, посредничеством или судом, а не самоуверенным призывом «Бог тебе судья!». Суровое толкование Бааль а-Турим не отменяет величия Сары: традиция не требует считать праотцов и праматерей людьми, никогда не ошибавшимися.
Ради кого произносят надгробное слово
Эспед относится не только к миру чувств, но и к миру действий. В традиционных общинах существовали плакальщицы, а произнесение слов об умершем составляло определенную обязанность. В книге об американских еврейских гангстерах рассказывали о похоронах человека, о котором присутствующие никак не могли вспомнить ничего хорошего. После мучительного молчания один из друзей произнес: «Зато он очень любил свою маму». Эта история смешна именно потому, что в ней столкнулись обязанность почтить умершего и невозможность подобрать правдивую похвалу.
Рабби Овадья Сфорно к словам «лиспод ле-Сара» дает краткое объяснение: «ради Сары и в ее честь». На первый взгляд это очевидность. Разве Авраам собирался говорить о ком-то другом? Но Сфорно уточняет не предмет речи, а ее назначение. Можно произносить слова об умершем ради его памяти, ради утешения семьи, а иногда и ради собственного общественного положения. После смерти известного человека внезапно появляется множество тех, кто называет себя его ближайшим другом. Марина Влади замечала, что с годами число «лучших друзей» Владимира Высоцкого лишь увеличивалось. Впрочем, воспоминание от первого лица не обязательно тщеславно: оно может стать честным свидетельством о чужой жизни.
Трактат Санхедрин (46б–47а) формулирует вопрос предельно точно: «Эспед — честь живых или честь умерших?» Гемара немедленно переводит его в область закона. Если умерший велел не произносить над ним эспед, следует ли исполнить его волю? Если наследники не хотят оплачивать траурное слово, можно ли обязать их? Ответ зависит от того, кому принадлежит сама почесть. Обсуждается и случай Сары: погребение ждало прибытия Авраама, но это еще не доказывает, что честь принадлежит живому мужу, поскольку сама Сара могла желать, чтобы ему оказали уважение. В конечном счете мудрецы устанавливают: эспед — честь умершего.
Рамбам закрепляет этот вывод в законе. Если умерший не отказался от эспеда, наследники обязаны обеспечить положенное оплакивание. Если отказался — его желание исполняют. Но распоряжение не хоронить его не имеет такой силы: погребение — самостоятельная заповедь. Здесь возникает понятие «кавод а-мет», достоинство умершего. Оно не измеряется пышностью церемонии, орденами на подушечках, роскошным гробом или траурным оркестром. Оно означает, что с умершим нельзя обращаться исключительно исходя из удобства живых.
С этим связано и выражение «хесед шель эмет» — истинная милость. Помогая живому, мы не всегда можем полностью отделить доброту от ожидания благодарности или взаимности. Человек, заботящийся о погребении одинокого бедняка, не может получить от него ответную услугу. Особенно ясно бескорыстие проявляется тогда, когда о добром деле почти никто не узнает. Но речь не о том, чтобы обесценить помощь живым: милосердие необходимо независимо от чистоты всех наших мотивов.
Почтение к умершему и забота о скорбящем
Почтение к умершему нельзя смешивать с «нихум авелим», утешением скорбящих. После смерти моей бабушки к отцу приходили посетители, которые, не зная, о чем говорить, начинали подробно расспрашивать о болезни и обстоятельствах кончины. Это было мучительно и бестактно, хотя люди, вероятно, искренне хотели выразить участие. Скорбящему не всегда нужны объяснения, расспросы и тем более уверения, что все скоро наладится. Иногда нужно просто побыть рядом.
Рамбам предписывает утешающим не начинать разговор прежде скорбящего. Это очень тонкое правило: человек, пришедший утешать, не должен навязывать собственный сценарий утешения. Можно вспомнить доброе событие, связанное с умершим, поговорить о практических делах или промолчать. Важнее всего услышать, что сейчас требуется самому скорбящему. Даже разговор о законах и обычаях может помочь лишь тогда, когда он соответствует состоянию человека.
Слова, которых Тора не сохранила
Какую речь произнес Авраам? Мидраш Танхума связывает ее с гимном «Эшет хаиль» — «Доблестная жена», который многие еврейские семьи поют перед субботним кидушем. Мидраш соотносит строки последней главы Мишлей с жизнью Сары: доверие мужа — с ее испытаниями, помощь бедным — с ее делами милосердия, заботу о доме — с ее служением семье и гостям.
В редакции мидраша, известной по изданию Бубера, появляется и личный вопрос Авраама: где еще найти подобную ей? Здесь достоинства Сары соединяются с неповторимостью отношений. Человек может встретить других мудрых, добрых и достойных людей, но это не возвращает того, с кем прожита общая жизнь. И все же рассказ Авраама о полученной от Сары помощи не обязательно превращает эспед в речь о самом себе.
Муж может свидетельствовать о верности жены, ученик — о терпении учителя, нуждающийся — о щедрости благотворителя. Говорящий присутствует в рассказе как свидетель; предметом признания остается качество другого.
Есть еще одна трудность: почему эспед предшествует плачу? Обычно человек сначала плачет, а уже потом, собравшись с мыслями, способен говорить. «Кли якар» связывает необычный порядок с постепенным осознанием масштаба утраты. Мальбим также обращает внимание на то, что размышление о духовном совершенстве Сары могло усилить скорбь. Плач не обязательно предшествует пониманию; иногда понимание впервые дает человеку почувствовать, кого он потерял.
Мне вспоминается интервью с женщиной, пережившей Аушвиц. В пятнадцать лет она оказалась в лагере, а после войны, оставшись без семьи, познакомилась в лагере для перемещенных лиц с будущим мужем. Он тоже был единственным выжившим из своей семьи. Муж рассказывал, что в Аушвице, видя смерть вокруг, не плакал ни разу. Но когда ему предложили познакомиться с девушкой и он вдруг понял, что не с кем посоветоваться — нет ни отца, ни матери, ни старших родственников, — он разрыдался впервые. Потеря обнаружилась не в момент опасности, а в момент, когда жизнь потребовала присутствия близких.
Поэтому фраза «время лечит» не всегда справедлива. Иногда время только раскрывает глубину отсутствия. В день похорон человек еще занят необходимыми делами; позднее наступает случай, в котором он впервые ясно ощущает, кого рядом нет. Именно так можно понять порядок «оплакивать — и плакать»: слова о человеке и размышление о его жизни не только выражают скорбь, но порой рождают ее новую глубину.
Правда вместо преувеличений
Хабадский обычай воздерживаться от формальных эспедов ставит непростой вопрос: если эспед — честь умершего, почему от нее отказываются? Здесь важно различать общую галахическую норму и обычай конкретной общины. Вспоминается случай рабби Моше-Дов-Бера Ривкина: Любавичский Ребе указал, что как любавичский хасид он не желал бы надгробной речи. Уважение к умершему может выражаться и в исполнении такого предполагаемого желания.
«Шулхан арух» требует говорить об умершем правду и запрещает чрезмерные похвалы. В еврейском законе похвала не становится добром только потому, что звучит красиво. Она может вызвать насмешку, спровоцировать злословие и, по талмудическому представлению, стать поводом для небесного обвинения. Если человек был известен скупостью, объявлять его образцом щедрости — не честь, а почти издевательство. Даже добрые слова требуют меры.
Вспоминается анекдот: Рабиновича спрашивают, знает ли он, что о нем говорят в его отсутствие. «Когда меня нет, меня могут даже побить», — отвечает он. Умерший не может защититься от того, что произносят о нем живые. Поэтому слава не должна превращаться в безответственную фантазию. На надгробии моей бабушки, прожившей девяносто шесть лет, были написаны простые слова: «старая мудрая женщина». Они были точны, и этого было достаточно. Не нужно рекламных объявлений о «лучшем стоматологе Бердичева», за которыми невольно слышится продолжение: «сын принимает по прежнему адресу».
Вместо надгробных речей в хабадской традиции часто рассказывают истории о человеке — особенно в день его йорцайта. Важно, чтобы это были не вымышленные чудеса и не неопределенные превосходные степени, а конкретные поступки, по которым можно судить о характере и служении. Такой рассказ становится формой почтения, поскольку позволяет увидеть реальное качество человека.
Примером такого подхода для меня служит история, которую Любавичский Ребе рассказал о пятом Любавичском Ребе, рабби Шоломе-Дов-Бере, Ребе Рашабе. В 1897 году Ребе Рашаб тяжело заболел. Московские врачи считали его положение чрезвычайно опасным. В какой-то момент он сказал своей жене, ребецн Штерне-Саре, что намерен отправиться в Святую землю. Она поняла, что речь идет не просто о путешествии, а о возможности его скорого ухода из жизни, и спросила: что же будет с хасидами, с хасидизмом, с общиной? Ребе Рашаб указал на своего сына, будущего шестого Любавичского Ребе, рабби Йосефа-Ицхака, которому тогда было всего семнадцать лет, и ответил, что оставляет его хасидам. Впоследствии Ребе Рашаб выздоровел и прожил еще двадцать три года.
В этой истории нет ничего чудесного. Никто не исцеляется силой благословения, не происходит сверхъестественного откровения, не обнаруживается тайное знание будущего. Перед нами, казалось бы, обыкновенный семейный разговор в обстоятельствах тяжелой болезни. Но именно поэтому рассказ, выбранный Любавичским Ребе для йорцайта своего предшественника, приобретает особенную глубину. В нем раскрывается не чудотворная сила Ребе Рашаба, а то, как он понимал собственную ответственность за будущее хасидизма. Его ответ жене свидетельствует о многолетней, почти незаметной со стороны работе. Семнадцатилетний сын не мог в одно мгновение превратиться в человека, которому отец был готов доверить судьбу тысяч хасидов. За этим стояло воспитание, начавшееся задолго до болезни: передача знаний, формирование характера, приобщение к духовному служению, постепенная подготовка к ответственности за людей.
Мы не знаем из самого рассказа всех подробностей этой подготовки, но слова отца позволяют судить о ее направленности и результате. Он видел в сыне не просто наследника своего положения, а человека, способного продолжить его дело. И здесь особенно важно, что речь идет не об обычном семейном наследстве. Ребе не передает сыну имущество или почетный титул. Он говорит о живой общине, о людях, которые нуждаются в духовном руководстве, о традиции, которая должна продолжаться. За кратким ответом «Я оставляю им его» стоят и доверие отца к сыну, и сознание собственного долга перед хасидами, и понимание преемственности как результата воспитания и служения, а не одного лишь происхождения. Позднейшая жизнь рабби Йосефа-Ицхака придала этим словам еще больший смысл. И потому, рассказывая эту историю в йорцайт Ребе Рашаба, Любавичский Ребе воздавал ему честь гораздо более содержательным образом, чем это можно было бы сделать самыми возвышенными похвалами. Он не называл его великим воспитателем, мудрым руководителем или заботливым отцом — он рассказывал случай, в котором все эти качества обнаруживались сами собой.
В этом и заключается особая сила правдивой хасидской истории: она не требует от слушателя поверить в чудо или принять на веру чужую восторженную оценку. Она показывает поступок, слово, отношение между людьми — и через эту обыкновенную житейскую правду позволяет увидеть подлинное величие человека. Вот такой рассказ может стать эспедом в самом глубоком смысле: почтением к умершему, основанным не на преувеличении его достоинств, а на свидетельстве о его жизни.
Именно этим завершается наш разговор о словах Сфорно. Авраам оказал Саре честь, причитавшуюся ей, и плакал о ней. Для почтения не нужны выдуманные достоинства; для плача не требуется сомневаться в бессмертии души. Вера в жизнь души не уничтожает боли разлуки. Человек может знать, что ушедший не исчез бесследно, и все равно страдать от невозможности вновь услышать его голос. Поэтому память требует правды, а утешение — такта.
