Продолжение. Начало см. в № 9–12 (293–296), № 1–4 (297–300), № 6 (302), № 8 (304), № 10–12 (306–308), № 1–2 (309–310), № 5 (313), № 7 (315), № 10 (318), № 4 (324), № 6 (326), № 8 (328), № 10 (330)
Поэтическая изысканность
Разница между довольно простыми приемами синагогальной поэзии, адресованной широким массам прихожан, и гораздо более сложной структурой стихотворений, написанных для услаждения интеллектуальной элиты, заметна еще в сочинениях Саадьи Гаона. Две молитвы о милости, которые он включил в свой молитвенник, можно считать образцами простоты. Их адресат — смятенный еврей, который «вместо того, чтобы приблизиться к Г‑споду, отдалился от Него из‑за ошибочных речей». Эти молитвы (бакашот) были написаны простым и понятным всем библейским языком. Они удостоились высочайшей похвалы Авраама ибн‑Эзры, который обычно резко критиковал предшествующую литургическую поэзию. Задача молитв состояла в том, чтобы донести простейшие идеи «восхваления Г‑спода, и преклонения перед Ним, и ничтожности человека; покаяния в грехах и просьбы о прощении и удаче в мирских делах, а также утешения и спасения для еврейского народа». Чтобы упростить понимание второй, несколько более длинной и сложной молитвы, предназначенной для чтения в дни постов, сам гаон снабдил ее переводом на арабский язык. Вскоре и первую молитву некий Цемах бен Йеошуа перевел на арабский. Обе молитвы пользовались популярностью и народной любовью. Действительно, несколько поколений спустя Маймонида спрашивали, «нужно ли вставать, произнося молитву Саадьи».
Гаон сочинил множество литургических стихотворений в стиле Яная и Калира, но лишь немногие из них включил в свой молитвенник. Иногда абсолютно очевидно, что он создавал ту или иную литургическую композицию по особому случаю: например, вместо того чтобы ввести акростихом собственное имя, он составлял из первых букв последних строк имя «Шломо», явно принадлежавшее хазану, который должен был исполнять сочинение в синагоге. К таким приемам, которые сбивают с толку исследователей, впоследствии прибегали Гай Гаон и другие авторы. Это действительно сильно усложняет задачу современных ученых, ведь они, устанавливая авторство произведения, обычно полагаются на акростих.
Некоторые из стихотворений явно предназначались только для еврейской интеллектуальной элиты. Например, в вариации Саадьи на тему Десяти заповедей с одинаковой рифмой «лар» использованы почти исключительно греко‑римские и персидские заимствованные слова, взятые из не самых известных частей Вавилонского Талмуда и арамейского Таргума. Только изощренные в языковых штудиях знатоки Талмуда и таргумов могли проникнуть в смысл этого стихотворения и понять его скрытые аллюзии.
В этих безупречных с точки зрения языка шедеврах гаон просто следовал моде той эпохи. Подобно тому как в еврейской среде вызывающе усложненная структура и лексика пиютов Калира надолго заслонила более простые сочинения его предшественников, в грекоязычных церквях забыли ранее столь популярные кондаки (поэтические проповеди) Романа, предпочтя им сложные и намеренно запутанные произведения Иоанна Дамаскина и Козьмы Иерусалимского . Эти христианские авторы жили в тех же местах, что и Калир, но на столетие позже. Саадья, который в годы, проведенные в святой Земле, написал ряд поэтических сочинений, разделял с арабскими поэтами своей эпохи тягу к нововведениям (бид’а). Именно она вдохновила выдающегося поэта и теоретика поэтического искусства Абуль Аббаса Абдаллу ибн‑аль‑Мутазза собрать для удовольствия читателей и вдохновения поэтов антологию сложных стихотворений, которую он назвал «Китаб аль‑бади» («Книга о новом стиле»).
Еще дальше пошел Саадья в нелитургической поэзии. В полемических памфлетах, обычно написанных строфами с мужскими рифмами, он искусно проверял сообразительность читателей. Эти произведения явно были составлены для вдумчивого изучения, а не для пролистывания. Иногда гаон считал необходимым ввести комментарий на арабском языке. Его сочинение «Эса мешали» («Я преподам свой урок»), примерно треть которого была реконструирована по разным рукописям, содержит множество скрытых намеков на талмудические высказывания, как алахические, так и агадические. Лишь тонкий знаток Талмуда, который читал и перечитывал его, обращая внимание на каждую деталь, мог найти смысл в произведении Саадьи. Целый раздел посвящен биографическим деталям жизни некоторых танаев — сохраняя верность традиции, Саадья не преминул упомянуть в этой связи «своего деда Досу»: «…[он] обратил меня к Творцу и выкопал для меня нишу» — это замечание мог понять только тонкий знаток Талмуда. Нелегко было понять, почему этот фрагмент вставлен в общую антикараимскую канву длинного поэтического трактата, который состоял примерно из 575 строф с мужскими рифмами, расположенными в алфавитном порядке. Сложнейший ребус, сознательно или неосознанно направленный против великого масорета Аарона бен Ашера, который явно не был воинственным противником этой секты, не предназначался для широкой публики, как и запутанное стихотворение Саадьи об алфавите.
Действительно, можно поверить караимам, которые утверждали, будто ни одно из антиеретических сочинений гаона не вышло в свет, то есть не было широко распространено, при его жизни. И у последующих поколений эти сочинения, похоже, не приобрели большой популярности. По‑видимому, ученые не копировали и не особенно цитировали «Эса мешали» и рифмованный ответ на антибиблейские высказывания Хиви и даже «Сефер а‑галуй» («Открытая книга», или «Книга изгнанника»), хотя последний труд был снабжен арабским переводом и, следовательно, предназначен для массового распространения во время отчаянной борьбы Саадьи с экзилархом.
К какому жанру следует относить все эти работы — к сакральной или светской поэзии? На этот вопрос сам Саадья, несомненно, отказался бы дать ответ, потому что не разделял эти сферы. Очевидно, полемические поэмы не предназначались для чтения в синагоге, но вполне могли быть использованы в личных молитвах. Грань между учением и молитвой была весьма тонкой, особенно в уединенных молитвах, и многие экзальтированные ученые, вероятно, считали погружение в хитросплетения «Эса мешали» заменой чтения любого пиюта. Вступительная строфа, где поэт стремится «выразить единство с Творцом» и побудить все творения «восхвалять и превозносить Его», могла бы служить началом и литургического стихотворения. «Гимн невесте» Саадьи также имел «священный» смысл, поскольку явно предназначался для чтения во время религиозной церемонии бракосочетания.
Древние пиюты по большей части складывались из импровизаций хазанов во время богослужения, напротив, новая сакральная поэзия, и литургическая, и академическая, создавалась авторами в тиши уединения. Правда, граница между этими способами создания поэтических произведений если и существовала (чему нет ясных подтверждений), то была весьма размытой. В частности, невозможно рассматривать обширнейшее и часто очень сложное творчество Калира как результат минутного молитвенного вдохновения. Конечно, 21 стихотворение к Девятому ава он, видимо, писал к этой дате в течение 21 года, что проявилось в богатстве обдуманных вариаций одной темы и подходов к ней. Вполне возможно, многие другие «импровизации» хазанов тоже рождались в не меньших муках, чем «вдохновенные» проповеди гомилетов эпохи Средневековья и Нового времени, которые авторы перед произнесением выучивали наизусть. С ростом грамотности в эпоху исламского ренессанса Саадья и его собратья по перу начали сочинять литургические стихотворения, не имея ни малейшего намерения лично декламировать их перед собранием общины. Гаон заменял в акростихе некоторых стихотворений свое имя (Саид) на имя Шломо или Давид и таким образом указывал, что его должен читать тот или иной хазан. Саадья подчеркивал литературную природу своих литургических сочинений, хотя они ничем не отличались от других его поэтических и прозаических трудов, которые всегда были посвящены тому или иному «сакральному» предмету. Ниси аль‑Нахравани , который якобы предостерегал экзиларха против назначения самоуверенного Саадьи гаоном, не мог читать свои стихи в синагоге, поскольку слепота не позволяла ему вести общественную молитву. В наши дни некоторые вдохновенные литургические произведения слепого барда, видимо, написанные для чтения другими лицами, увидели свет.
Нельзя сказать, что творчество хазанов совсем сошло на нет. Помимо мелодий для чужих стихотворений многие хазаны продолжали сочинять и собственную литургическую поэзию. Однако и они стали теперь в первую очередь литераторами. Семейство аль‑Барадани, члены которого многие годы занимали ведущие посты хазанов в Багдаде, выдвинуло выдающихся поэтов в лице Йосефа и его сына Нахума. На Западе основы литургической поэзии были заложены такими хазанами, как Шимон бар Ицхак Великий из Майнца (ок. 1000) или Меир бар Ицхак из Вормса (ок. 1050). В то же время монополия хазанов на поэтическое творчество была разрушена раз и навсегда. Некоторые из самых плодовитых литургических поэтов, например Сулейман Каирский, по‑видимому, больше не выступали в качестве синагогальных чтецов.
Литургические стихотворения, которые быстро распространялись по странам диаспоры, стали фактором противостояния силам, тяготевшим к местной независимости. В Каирской генизе сохранилось два фрагмента стихотворений Шимона бар Ицхака, однако это никак не означает, что в египетской столице были общины ашкеназского обряда, как предположил Хаберман. Стихи кочевали из одной общины в другую, и, если прихожане и хазаны восхищались ими, эти произведения вводили в местную литургию. Так получилось, например, что в «Махзоре Витри» Симхи бар Шмуэля сравнительно немного образцов ашкеназской литургической поэзии. В вопросах закона и традиции рабби Симха следовал главным образом ашкеназским авторитетам, но в подборе литургической поэзии проявлял гораздо больший космополитизм. Среди цитируемых им авторов большинство ашкеназских поэтов представлены лишь одним стихотворением, тогда как стихов Ибн‑Габироля включено не менее 8, Авраама Ибн‑Эзры — 11, а Йеуды Галеви — 26. Последнее число составляет около четверти всего собрания.
Поэзию в халифате любили и арабы, и евреи, поэтому духовные вожди считали своим долгом восхвалять Г‑спода в стихах, даже если не были наделены поэтическим даром. Мы располагаем покаянными стихотворениями, сочиненными экзилархом Давидом, который, возможно, ставил подобные произведения в один ряд с проповедями. Даже Гай Гаон вступил в ряды литургических поэтов, хотя возглавлял ешиву в Пумбедите, которая долго противостояла распространению пиютов. В его поэзии отразился глубокий интерес к общественным делам. Даже в самых элегических произведениях он меньше озабочен горестями отдельной души, чем страданием всего народа. Упадок Израиля по сравнению с могуществом и влиятельностью других народов — постоянная тема его плачей. «Возревнуй, — взывает он к Б‑гу, — из‑за нашего унижения. Возревнуй ради имени Твоего!» В одном стихотворении Гай противопоставил прекрасное облачение древних священников, приносивших ежедневную жертву, с унизительным одеянием, которое предписал «покровительствуемым народам» всего халифата закон от 1031 года. Он воспользовался фонетическим сходством ивритских слов «эвед» и «овед», повторяя мотив еврейских гомилетов и поэтов исламского мира: «Мы, сыны матери [Сары], стали рабами сынов рабыни [Агар], и слуги Б‑жьи — под игом почитателей идолов [христиан]». В жалобе звучит далекий отголосок иконоборческого движения. Элегии, написанные простым библейским стилем, прекрасно подходили для публичного чтения. Они были посвящены конкретным читателям (чаще всего некоему Аврааму бен Ицхаку), чьи имена, увековеченные в акростихах, долгое время скрывали авторство последнего из великих гаонов.
Великая слава Гая распространилась и на страны Запада, однако его литургические стихотворения, по‑видимому, не приобрели широкой известности. За исключением молитвы на Судный день «Шма коли» («Услышь голос мой») и покаянной молитвы «Эт ми занахта» («Кого Ты покинул»), авторство которой точно не установлено, они не были включены в постоянный ритуал. Современному исследователю пришлось кропотливо собирать их по кусочкам из различных фрагментов Генизы. Любопытно, что более светское дидактическое сочинение Гая «Ширей мусар аскель» («Стихи об этических выводах») пользовалось популярностью. Оно стало одним из ранних классических произведений корпуса средневековой еврейской этической литературы. Очевидно, вкусы и даже прихоти публики и хазанов часто оказывались важнее, нежели заслуги в других областях знания или в общинном управлении. Собратьям Гая по перу, таким как Давид (вероятно, бен Закай) Экзиларх, гаон Земли Израиля Шломо бен Йеуда и даже западный светоч изгнания рабби Гершом из Майнца , повезло не больше. Какими бы одаренными литургическими поэтами они ни были, лишь очень немногое из их поэтического творчества вошло в молитвенники того или иного обряда.