В истории русского еврейства второй половины XIX века обычно различают две основные эпохи: период Хаскалы и ассимиляции, получившей особенное развитие после великих реформ 60-х годов, и период национального возрождения, начавшийся в 1881–1882 годах. Но это разделение верно только для крупных еврейских центров. В Новоград-Волынск, родной город Мордехая-Зеева Файерберга (1874–1899) Хаскала пришла с опозданием на 20 лет, что, учитывая стремительный ритм изменений в еврейском обществе этого времени, – огромное отставание. Этим обстоятельством можно объяснить многое в удивительной фигуре талантливого самоучки, который открыл для себя Хаскалу, когда еврейская молодежь уже отошла от этого мировоззрения. История Файерберга – как и многих других его сверстников – это драматическая история противостояния «отцов и детей», новых устремлений и старинных традиций, не желающих уступать свое место в жизни еврейского общества. В случае Файерберга это противостояние проявилось особенной зримо и значимо. 8 сентября исполнилось 145 лет со дня рождения еврейского писателя Мордехая Файерберга.
Мордехай-Зеев Файерберг родился в 1874 году в ортодоксальной хасидской семье, но детство его прошло в деревне под городом, где его отец был шойхетом. Живописная природа оказала решающее влияние на характер мальчика, на его «способность всматриваться и вглядываться» . В город родители вернулись, когда ему было 11 лет, до 14 лет он посещал хедер, затем учился в бейт-мидраше чернобыльских хасидов. Воображение отвлекало мальчика от учения, ему виделись необыкновенные картины: летающие над ним ангелы, с которыми он разговаривает, получение Торы на Синае, герои Агады – величественные цари Шломо и Давид . О том особом, заповедном мире, который окружал его в детстве, Файерберг писал Ахад а-Аму. «Мое воображение было смелым и пылким. Назидательные книги я находил вокруг в изобилии, а о реальном мире не знал тогда ничего, и было так, что глаза мои блуждали от книг к книгам, от литературы талмудической к литературе нравоучительной и от нее к литературе Кабалы и философии… Наш город – Новоград-Волынск – очаг хасидизма и оплот для мучеников веры этой земли, и мой отец – шойхет там. Конечно, я воспитывался в соответствии с традицией» (11. 9. 1897) .
Старательно изучая «священные книги», юный Файерберг одновременно открыл для себя иную литературу: трактаты М.-Х. Луццато и Н. Крохмаля, статьи Ахад а-Ама, журналы «Луах Ахиасаф», «Пардес», «А-Мелиц». Столкновение разных мировоззрений привело юношу к глубокому духовному кризису: «…в мое сознание входили разные миры, и в конце концов против своего желания я пришел к отрицанию чистоты и святости наших мудрецов» (из письма Ахад а-Аму 11. 9. 1897). Обеспокоенный будущим сына (родители говорили о нем: «баал моах метумтам», «ненормальный»), отец решил подготовить его к профессии резника, но тот категорически отказался заниматься этим ремеслом. Началась домашняя война, затяжная и жестокая: побои отца, голодовки и уход из дома сына. К этим баталиям подключилась вся община, напуганная рассказами о мешумедах-отступниках. 18-летнего Мордехая решено было женить; невеста, дочь резника из маленького городка, была молода, красива и добра; жених предвкушал счастье. Но «странности» Мордехая восстановили против него и семью невесты: он не хотел и не умел заниматься коммерцией и отказался торговать в лавке, которая принадлежала сестре невесты. В конце концов тесть потребовал разорвать помолвку, хотя невеста была против. Прибавилась болезнь: простуда, случившаяся у него во время поездки с отцом к невесте, развилась в чахотку горла. Обручение было отменено. Мордехай оставил родительский дом, занялся преподаванием. Противостояние окружению истощало силы. Позже Файерберг так объяснял Ахад а-Аму свои убеждения:
«Я по природе ненавистник догматизма. Я ненавижу “крепкое вино” хасидов, “Шулхан Орух” миснагедов, пляски образованных и мелочность любителей и ищу в каждой вещи духовности и Б-жественности, и поэтому мне не может быть близка жизнь несущественная и бесплодная». Он вовсе не стремился уйти от иудаизма, как это делали тысячи его сверстников, он хотел только открыть для себя окно в широкий мир – но это не находило понимания.
Одиночество в родном городе было нарушено случайно. В 1895 году для консультации с врачами Файерберг отправился в Варшаву, «город мудрецов и писателей», и там познакомился с редактором журнала «А-Цфира» Нахумом Соколовым. Тот поддержал литературные опыты юноши, но посоветовал писать прозу, а не стихи. В 1897 году состоялся его дебют: на страницах журнала был опубликован рассказ из жизни кантонистов «Яков-сторож»; затем, уже в журнале «А-Шилоах», появились пять других рассказов и очерки «Письма из Волыни». Файерберг упорно работал над собой: учил русский язык, читал русскую литературу. Знал он и немецкий, но – по всей видимости – нееврейская литература не успела оказать значительного влияния на его творчество. Вместе с тем он не замыкался в себе, участвовал в еврейской общественной жизни и, увлекшись национальной идеей, организовал в своем городе сионистские кружки, совершал агитационные поездки в Житомир и Корец.
Литературная жизнь Мордехая Файерберга оказалась необыкновенно короткой: всего около двух лет (1897–1899), но за это время он успел сделать немало. Наиболее ярким его персонажем, своего рода alter ego писателя, стал герой небольшого цикла рассказов Хофни-мечтатель. Файерберг так охарактеризовал его в письме к Ахад а-Аму:
«Хофни-мечтатель» – душа, сотворенная мною, он не мечтатель, он еврей, с еврейским живым сердцем; человек, которому одинаково дороги и просвещение, и иудаизм; человек, постоянно сталкивающийся с жизнью и воюющий с ней; он не хочет отказаться ни от святынь иудаизма, ни от его идеалов, а современная ему жизнь, разумеется, не хочет отказать ему ни в мерзостях, ни в иных земных проявлениях – ни в чем. Он еще существует в жизни, и я надеюсь, что для него найдется подходящее место в нашей литературе .
Первый из рассказов цикла – «Теленок» – был опубликован в «А-Шилоах» в 1897 году (№ 8). Здесь автор проявил себя как тонкий знаток внутреннего мира ребенка. Хофни-мечтатель, мальчик из ортодоксальной семьи, не может автоматически следовать общепринятым бытовым нормам. Увидев только что родившегося теленка, он испытывает к нему нежность старшего друга:
…я взял его на руки и отнес в кухню, чтобы иметь возможность осмотреть его при огне. Я посолил несколько кусочков хлеба и положил ему на язык. Он их охотно проглотил и поглядел на меня благодарным и ласковым взглядом. Я понял, что понравился теленку и что он считает меня достойным своей дружбы, так как только меня одного он отличил от всех моих братьев и сестер, и что его взгляд, благодарный и ласковый, предназначался только мне одному. Куда бы я ни отворачивался, его любящий и ласковый взгляд следил за мной. И в эти минуты я почувствовал в душе своей сильную, страстную любовь к этому красивому животному и всем своим сердцем пошел навстречу этой любви. Я поклялся платить ему любовью за любовь .
Но на следующей неделе теленка зарежут для субботней трапезы. Все существо Хофни протестует против этого, взрослые смеются над ним, а он «горько и долго» думает. Теленок становится центром мироздания, и как не верить, что он останется жив?
«Я знаю, что теленок не будет зарезан, наверное, не будет… Этого быть не может… а все-таки сердце во мне трепещет… я уверен, что небеса придут к нему на помощь… ангелы снизойдут спасти его. Нож разлетится вдребезги, или его шея превратится в кусок мрамора… Да, вне этого нет спасения: мама моя упорна, но все-таки чудо совершится… так или иначе – чудо совершится… Неужели погибнет это прекрасное животное, этот теленок? Нет, быть не может… и с каждым часом я увеличиваю свои обеты и пожертвования… Все-таки – как знать!.. Сердце во мне трепещет, глаза полны слез, чувства бушуют, мысли в страшном хаотическом беспорядке бегут, бегут и заменяются другими. Трудно решить этот вопрос, и ребе мне не ответит. Нет, я не стану спрашивать у ребе: он, как и мама, посмеется надо мной и назовет меня глупым… Теленок зарезан…» Душевный порыв ребенка не находит отклика у взрослых, они следуют устоявшемуся жизненному укладу, в котором нет места такого рода терзаниям.
Однако в современном, проникнутом прагматизмом еврейском обществе не могут быть воплощены даже идеалы, освященные традицией. В рассказе «Тени» подросший Хофни – юноша, жених – большую часть времени проводит в бейт-мидраше, который считает «центром мироздания». Погружение в мир древних книг будоражит его воображение: «не книги видятся мне, а толпы людей и целые ряды поколений», «чистые высокие души». Но такой книжный пафос не созвучен веяниям времени. «Зачем тебе, Хофни, заниматься глупостями, – говорит мне мать, – отец твой не философствует, не философствовал и твой дедушка, и во всей нашей семье не найдется ни одного сумасбродного “философа”. Твой тесть тоже не философ, однако почтенный славный человек; невеста у тебя красивая, чистая, как солнце, а к Пуриму пришлют тебе в подарок золотые часы…» Первое же столкновение Хофни с внешним миром (чтобы накормить просящего хлеба бродягу, он выходит в город) приводит его к потрясению: сытые и самодовольные люди издеваются над ним: над его традиционным внешним видом и образом жизни. «Человечество упало в моих глазах… – восклицает он в смятении. – Душа моя ищет выхода в более обширный и светлый мир… Но куда мне бежать?» Хофни органичен еврейскому миру, держится за него всеми силами своей души, но оказывается в оппозиции к нему. Так автор формулирует основную культурную и духовную коллизию российского еврейства – идеи Просвещения разрушают старый мир, но на месте разрушенного возникает зловещая пустота. Герой Файерберга не готов отринуть многовековые духовные ценности, но не может отказаться и от нового знания, эта раздвоенность становится для него постоянным источником внутренних мук.
Общественный и литературный контекст творчества Файерберга раскрывается и в его письмах к Ахад а-Аму. Здесь автор предстает как провинциальный юноша, который только начинает писать и потому полностью зависит от поддержки «высокочтимого и мудрого г-на редактора» и вместе с тем, нимало не смущаясь, берется решать коренные проблемы своего народа. Такая наивная открытость сообщает письмам неповторимую интонацию, то трогательно-почтительную, то патетически-пророческую.
«…Наши духовные сокровища, – пишет Файерберг 3 июня 1897 года Ахад а-Аму, – нужно вытащить на торжище реальной жизни этого грубого поколения для того, чтобы оно приобщилось к ним в соответствии со своими идеалами и душевными устремлениями. Иудаизм несет в себе много положительного, но нет поколения, достойного его, способного оценить или хотя бы не относиться к его требованиями отрицательно» . Возрождению традиционных нравственных и религиозных ценностей – в современном их понимании – и должна была служить, по его убеждению, современная еврейская литература. В этом ей следует опираться на литературу русскую. Тем, «кто не знал русскую жизнь воочию, достаточно хорошо знать литературных героев – Онегина, Печорина, Базарова, Рудина, Обломова – и тогда он будет знать жизнь народа в определенный период». Если бы у евреев были такие писатели, как Достоевский, «они бы наполнили весь мир ручьями слез», а «еврейская трагедия могла бы заставить смолкнуть даже глас римской толпы!» Мечта превратить литературу из средства просвещения в национальную литературу, открытую всем явлениям жизни, владела умами и других писателей (например, Реувена Брайнина или Залмана Эпштейна), но Файерберг вкладывал в нее нетерпение немедленного и радикального изменения.
Изгнанный семьей и общиной, Файерберг пишет своему редактору: «Итак, я кончил изгнанием из места Торы; приходилось заботиться о “грубых” вещах». Он просит найти ему место частного учителя или работу в одной из редакций. Он спешит, озабоченный развитием своих литературных способностей, ибо «моя восприимчивость тускнеет, идеи уходят и атрофируются, так как в родном городе нет книг и писателей, нет учителей и руководителей, и так опустошаются мои силы» .
М. Файерберг успел написать еще одну, более крупную вещь – автобиографическую повесть «Леан?» («Куда?»), которую хотел сначала назвать «Эпикорос». В отличие от рассказов, где речь шла об отдельных биографических эпизодах, перед нами предстает эволюция исканий героя. Нахмана, потомка раввинов, не устраивает жизнь гетто, где в «течение двух тысяч лет люди занимаются оплакиванием мертвецов, не принимая участия в жизни» . Он твердо решил «пробраться сквозь этот мрак», ведь он «воин, и его долг – бороться». В юности, в одной из литовских ешив, он познакомился с литературой Хаскалы, но тогда она не произвела на него никакого впечатления. «Новая еврейская литература», считал он, это метания и стоны XIX века, как кабала и хасидизм были метаниями и стонами варварских эпох, она не в состоянии спасти больной народ. Тем не менее, ощутив себя в «пустом пространстве», человек взыскующий правды и не готовый к компромиссу, Нахман вновь обращается к полузабытым книгам. Но на этот раз чтение только разрушает душу, приводит к душевному заболеванию. «Месяц проходит за месяцем, год сменяется годом, а сумасшедший Нахман все сидит в бейт-мидраше или в своей комнатке в доме своего отца, погруженный в безмолвие… Он сидит и учится, все учится. Говорят, что тайком у себя он читает даже “мирские книги” и книги на иностранных языках, которые ему присылает его несчастная жена. Она не хочет разводиться с ним и несколько раз в году приезжает навестить его. Тогда уста сумасшедшего раскрываются, и он говорит много-много; а она вздыхает и плачет, просит и умоляет его». Он все думает о народе-изгнаннике, который «снова собирается в путь с котомкой на спине искать себе новые четыре стены и кусок хлеба для своих детей…». Последние свои разумные слова перед окончательным погружением в безумие он произносит перед сионистской молодежью на городском собрании. Нахман призывает народ обратиться в сторону своей древней родины (куда повернут, считает он, и народы Запада).
Несмотря на фрагментарный и патетический характер повести, она произвела впечатление на читателей. Возможно, этому способствовал ее исповедальный характер: душевный кризис, который сломил Нахмана, мучительно переживал сам Файерберг. Рассказывали, с какой самоотдачей писал он «Леан?»: «Целыми часами просиживал он, с согнутой спиною, с невидящими усталыми глазами, со смертельно бледным лицом, и писал, и писал с поразительным рвением, весь во власти блаженства вдохновения» . С другой стороны, схематизм и условность финала повести создавали лишь аллегорию исхода, но не обещание реального выхода.
Файерберг собирался написать историческую повесть об основателе хасидизма р. Исроэле Баал-Шем-Тове. Чтобы подготовиться к этому капитальному труду, он попросил одесских друзей Ахад а-Ама, историков Давида Кохана и Шимона Дубнова, прислать ему соответствующие материалы. Зимой 1899 года он начал работать над повестью, но неожиданно наступило резкое обострение болезни, и 18 февраля 1899 года Файерберг умер. «Мне плохо очень, “куда” я иду сейчас?» – произнес он за два дня до кончины.
Художественная неразвитость прозы Файерберга, ее условность, преобладание воодушевления и пафоса над изобразительностью и оригинальностью сюжета не помешали критике отвести ему достойное место в истории ивритской литературы. В 1937 году И. Клаузнер написал: «Страшная и угрожающая война эта, война двух миров, старого мира гетто, который уходит и увядает и пока красив в своем угасании, как и мира нового и цветущего… эта война описана во многих книгах, но ни одна из них не умеет так сравнивать и описывать во всех подробностях, как сочинения Файерберга. Только поэта Бялика можно сравнить с ним в этом» . Его тоненькую, состоящую из нескольких рассказов, одной повести и нескольких статей книжечку читатели отметили сразу как чудо молодой новоивритской литературы. В нем почувствовали что-то наивное и чистое, романтичное, отсутствовавшее у рефлексировавших еврейских прозаиков. «Он мечтал и не видел решения, надеясь, что после него придут другие <…> Файерберг – страдающий и трепещущий романтик, более, чем кто-нибудь в его поколении» . Вместе с тем в его пафосе была сила и дерзкость. «Только пачка листков осталась нам от Файерберга и даже из этой пачки – определенная часть. От Файерберга в наших сердцах остались его духовные муки, как некие цветочные духи. Одно только имя его передает нам благородство духа и мысли, чистоту и чудо» . Сразу после смерти проза Файерберга появилась по-русски – в периодике – и затем отдельными изданиями . В пространных статьях критики пытались определить своеобразие писателя, отмечая прежде всего необыкновенную поэтичность его прозы: «поэт поколения перехода», «поэт из лагеря немых певцов». «Превосходен был поэт Файерберг, но не найдено ему соответствующего художественного определения» . Все сходились в одном: из жизни ушел тонкий и талантливый литератор.
Умершему 24-летнему писателю было посвящено много поэтических слов в некрологах. М. Бердичевский, который считал, что «…еврейская ученость и религия не являются главными ценностями – каждый человек может быть привержен им ровно настолько, насколько он пожелает», который не верил «что у нас есть собственная живая культура», как в то, «что можно пересадить к нам культуру извне» , признал не только талант, но и нравственное превосходство умершего юноши: «Я признаюсь, что при перечитывании поэтических сочинений чудного поэта, который так внезапно явился и так внезапно ушел, меня одолевает некоторая робость, совершенно неожиданная. В этих поэтических произведениях восстают все мои мечты о новом еврейском искусстве <…>, восстает поэзия еврейского горя и заключенная в этом горе красота; восстают мои порывы и мечтания изобразить народ вечно движущийся, но не подвигающийся, его метаморфозы, таинства его истории, восстают все мои стремления выразить мировую скорбь Израиля, – все это я вижу в произведениях Файерберга и смиренно преклоняюсь перед их чудной красотой и тихою грустью» .
(Опубликовано в №188, декабрь 2007)