Выезд на лето в деревню меняет вкусы и распорядок дня. Часа три в сутки отдай на ягоды-грибы, еще столько же на стояние с удочкой у воды. Телевизор смотреть не то что не хочется, а хочется не смотреть. Зато перед сном, уже в постели и при погашенном свете, включаешь крохотный приемник и слушаешь новости по «Свободе» — чего в городе за тобой не водилось. Если новости 11-часовые, то после них «Поверх барьеров» — и попал я на программу «Алфавит инакомыслия». Инакомыслие — слово из научных, отвлеченных, в нашей практике его заменило «диссидентство».
Очередь была еще только буквы «Б», и тема «Бабий Яр» — занявшая аж две передачи с двухнедельным интервалом. Узнавать о событиях, которые с той или другой степенью приближенности пережил, а в некоторых каким-то боком даже и участвовал, на мой вкус, вдвойне интереснее, чем о не касавшихся тебя конкретно. Они оказываются расслоены на два плана: то, что ты знаешь по своему опыту, помнишь как принадлежащее тебе прошлое, — и то, как это прошлое толкуют сейчас.
Передача была интересная, заслуга в этом — Андрея Гаврилова, исследовавшего историю расстрелов 1941 года в Бабьем Яру под Киевом; историю их замалчивания и запретов поднимать тему; и историю нарушений этих запретов. Факты, о которых он рассказывал, были мне более или менее известны, но композиция их, а главное, манера подачи рассказчиком привлекали отчетливостью, честностью и личным отношением. Единственное, что смущало — хотя тут была не его вина — это именно то, что по разряду диссидентских шли поступки не запрещенные властью, а всего лишь не совпадавшие с ее линией. Это даже не оговаривалось, это было вне обсуждения; диссидентство, оно самое, его азбука, букварь.
Но в годы, о которых шла речь, диссидентами назывались — и были — совсем другие люди, не те, чьи имена произносились в радиопередаче. Если бы тогда кому-то в голову пришло сказать, что автор снискавшего громкую славу (и по делу!) стихотворения «Бабий Яр» Евгений Евтушенко — диссидент, это сочли бы нелепой шуткой, ставящей шутника в конфузное положение. Реальные диссиденты находились в постоянном кольце облавы, открытой и скрытой слежки, провокаций, обысков, допросов, посадок. Евтушенко был преуспевающий поэт, всесоюзная и мировая знаменитость, со свободным выездом за границу — что в то время ценилось и значило гораздо выше, чем, скажем, официальная награда, орден Ленина. Пиша и публикуя это и другие политически сомнительные стихи, он получал выговор от официального начальства: идеологического отдела ЦК, правления Союза писателей — чреватый в худшем случае мелкими неприятностями. В сравнении с преследованием и наказанием диссидентов, их и неприятностями именовать неприлично.
Одновременно на него обрушивалось на родине благодарное признание читателей: порядочных, преследующих гуманные цели, преданных идее свободы и искреннее восхищение антитоталитарно настроенных граждан на западе. Он был талантлив, ярок, крепко держал в руках поводья интереса к себе и чутко реагировал на малейшие колебания их натяга. Он полунашел для себя, полуустроил сам уникальное в те времена место. В монолите государственной мощи он, как вольное семечко, обнаружил трещинку, в которую вцепился корнями. Государство тоже не хотело выглядеть голым камнем, его этот эдельвейс устраивал как метафора разнообразия, свободы, красоты, приятная и для собственных глаз, и исключительно полезная для чужестранных. Вред от него был чисто гипотетический — что трещинка от его усилий раздастся. Правда, и впечатление опасности производил, честно говоря, невеликое, но задача впечатлять была возложена не на него, а на контраст: монолит создавали армия, флот, ракеты и КГБ — чем беззащитней цветок, тем сильней эффект.
Диссиденты настоящие были неприятны не только начальникам. Обыватель не любит, когда его нервируют сильней, чем он хочет и готов. Он предпочитает находиться в легком, не потрясающем основ возбуждении. Аресты, неправосудные процессы, регламентированные властью приговоры, голоса Америки и прочие — чересчур. Вроде бы надо протестовать, а кто этих правдолюбцев просил на такой риск нарываться? Фига в кармане — в самый раз. Евтушенко попадал в яблочко: его фига была длинней любых других на фалангу пальца. И наказывали его в самый раз: отменяли выступление, откладывали на месяц поездку в Мексику. Это вызывало законное возмущение, но не портило настроение сверх меры, как смерть Марченко и Галанскова или кормление через трубку Сахарова.
Если я сейчас заявлю, что после всего сказанного испытываю к Евтушенко расположение, меня обвинят в лицемерии. Мне все равно, испытываю. За ним не числится личных подлостей и числятся добрые дела. При такой судьбе и тех ситуациях, в которые она его (он ее тоже) загоняла, этого для симпатии достаточно. Кроме того, мы знали друг друга и время от времени разговаривали на протяжении больше полувека, а с чего бы так, если нет сочувствия? А главное, не о нем разговор. Я знал не одного человека, подобным образом сделавшего себе при советском режиме имя и карьеру и искренне считавшего себя диссидентом. Будь наш язык английским, это могло быть правдой. Ведь диссидент по-английски в самом деле значит инакомыслящий, ничего другого, а разве они не мыслили инако? Вернее, инако, но помня наизусть катехизис мышления официально установленного. И так и шли — одной ногой по ту сторону разделительной линии, другой по эту.
По-русски значение некоторых слов не соответствует иностранным. Интеллигенция, к примеру, не означает ни интеллектуальности, ни сбора сведений, как означает там. И диссидентство не отступление от назначенной сверху линии, которую легко выдать за неверно понятую к исполнению, чтобы затем уверять, что сам-то понял, как следует. Диссидентство у нас есть то, за что полагается тяжелое, жестокое, неадекватное наказание. Как сказал моему приятелю-диссиденту таксист, всю дорогу наблюдавший в зеркальце преследование его машины черной «Волгой»: «Сдавайся, парень».
Это я просто для осведомления интересующихся. Переменить сложившийся за послесоветскую эпоху подход к тому, что было в советскую, едва ли удастся. Такой взят курс. На солидных, успешных, приятных — не на жертв с идеями.
(Опубликовано в газете «Еврейское слово», № 537)