Зрительный зал

Жизнь как чудо

Ирина Мак 26 сентября 2019
Поделиться

Сергей Ливнев, когда‑то прославившийся сценарием «Ассы» и снявший в начале 1990‑х как режиссер две картины — «Кикс» и «Серп и молот», спустя четверть века вернулся в режиссуру. И сделал в буквальном смысле вечное кино.

Ван Гоги
Режиссер Сергей Ливнев
2019

«Чем дольше длился этот фильм, тем с большим удивлением я его смотрел, — написал в рецензии обычно суровый кинокритик “Коммерсанта” Андрей Плахов. — Никак не ожидал от Ливнева, который казался мне холодноватым, умозрительным режиссером, такого буйного “половодья чувств”».

С критиком нельзя не согласиться. Хотя рассказ о «Ван Гогах» можно начать не с режиссера Сергея Ливнева, а с художника Саши Галицкого, от которого фильму досталось название. Лет 30 или около того Саша живет в Израиле и половину этого времени занимается со стариками в домах престарелых резьбой по дереву. В 2016 году в московском Манеже можно было увидеть 80 вырезанных стариками из дерева портретов папаши Танги, на манер знаменитого ван‑гоговского портрета. Это и есть «Ван Гоги». Тогда Саша рассказывал мне об этом в интервью: «Я дал им абрис “Дядюшки Танги” и сказал, что, если они сделают эти портреты, мы возьмем их на выставку в Москву».

Саша Галицкий на фоне своего проекта «Прошедшее продолженное» на выставке «Израиль открывает двери» в ЦВЗ «Манеж». 2016

Саша подарил своим ученикам последнее в их жизни дело, они ему дарили и дарят свои истории, которые он сначала транслировал в Живом журнале, потом в Фейсбуке, сделал из них уже две книжки — «Мама, не горюй» и «Не боись», заставляющие читателей плакать и радоваться жизни.

Слава о Саше Галицком и его стариках дошла до Сергея Ливнева, который однажды, приехав в Израиль, ему позвонил. «Спросил, — вспоминает Саша, — не может ли он прийти ко мне на урок. Пришел, посмотрел, что‑то снял на телефончик. Я прислал ему что‑то про “Ван Гогов”, рассказал, мы посидели, кофе выпили. Я даже не знал, кто он. О себе Ливнев сказал: “Да так, кино снимаю”. Прошел год, и в один прекрасный день он звонит: “Ты меня помнишь? Я был у тебя. Хочу прислать сценарий”. И прислал. Называется “Ван Гоги”. Я прочитал, говорю: “Но это не я”. А Ливнев отвечает: “Это я”». С этого все началось.

Саша в кадре не появляется, но в финале, там, где яркое южное солнце и разноцветные резные доски, можно увидеть его стариков — рядом с актерами, которые их же играют. Потому что средний возраст его учеников — 90 лет. Но они есть в кадре, и Сергей Ливнев все спрашивал Галицкого: «Слушай, можно сделать так, чтобы они помолчали? А то они все время говорят». Такие старики. Актерам в уста автор вложил их цитаты.

— А ты знаешь, что существует очень много художников‑евреев? Шагал, Модильяни, Сутин.

— Гинзбург.

— Такого не знаю.

Гинзбурги — герои фильма. Марк Гинзбург, талантливый, не успевший и не стремившийся прославиться художник, его играет Алексей Серебряков. И отец, Виктор Гинзбург, знаменитый дирижер, — старый, больной, немощный, катастрофически недолюбивший сына и очень виноватый перед ним. Отца играет Даниэль Ольбрыхский. Работая над сценарием, Ливнев рассчитывал, что в сюжете будет не отец, а мать, но поиски актрисы на роль женщины, постепенно впадающей в деменцию, не привели к желаемым результатам. И тогда режиссер превратил мать в отца и предложил эту роль главному вайдовскому актеру, с которым незадолго до того общался. У Ольбрыхского, к счастью, нашлось время для съемок — о лучшем и мечтать было нельзя. Ольбрыхский, конечно, и мать бы сыграл, но отец в его исполнении великолепен. «Лучшее, что случилось с этим фильмом, — то, что мне не удалось найти актрису на роль матери», — признавался режиссер.

Оба они, русский Серебряков и поляк Ольбрыхский, очень хороши и точны в своих еврейских ипостасях. Как хороши и точны все занятые в фильме актеры — Ольга Остроумова, Наталья Негода, Полина Агуреева, Авангард Леонтьев. Особенно Елена Коренева, получившая за этот фильм «Нику» (лучшая женская роль второго плана). Редко бывает, чтобы на экране возникала такая «химия» — кажется, все тут собрались, чтобы насладиться друг другом.

И картинка в целом поражает — дом на Рижском взморье (все там и снималось), свет, цвет (вернее, его отсутствие, потому что фильм сделан в почти черно‑белой гамме). А снимал оператор Юрий Клименко, работавший с Параджановым на «Легенде о Сурамской крепости» и снимавший последний фильм Алексея Германа. Музыка написана Леонидом Десятниковым. Но помимо нее, как же к месту тут Lacrimosa Моцарта, вместо которой, Ливнев в этом признается, в юные годы он наверняка поставил бы что‑то не столь узнаваемое, а тут он ее «вмазал», чтобы было все явно, в лоб, нарочито — и спесь, и понты, — и вышло хорошо. Помимо прочего, в фильме присутствует та узнаваемая интонация некоммерческого европейского — не англоязычного — кино, отсутствие которой обычно выделяет российский кинематограф. Как бывает: видишь первые кадры, слышишь пару фраз, и понимаешь — наше. А тут нет. И фотография Тарковского у Марка в комнате, в доме, где он не бывал много десятилетий. И рядом Сартр, как деталь к портрету героя в юности.

Это бесконечно грустный фильм — и одновременно очень светлый, даром что начинается с разговора об эвтаназии. И явно это фильм, который Сергей Ливнев, много лет занимавшийся как продюсер кассовым кинематографом, снял исключительно для себя. И снял блестяще, обозначив в нем все самое для себя главное, дав зрителям шанс обрыдаться над вымыслом как над правдой и под занавес приготовив почти хэппи‑энд с теми самыми пестрыми «Ван Гогами», и стариками, и их историями. В какой‑то момент показалось, что эти последние кадры — цитата из все того же Тарковского. В финале страшного черно‑белого «Андрея Рублева» на экране возникают яркие цветные фрески. Так и тут — только что был мрак, сепия, тусклая бесцельная жизнь, и вдруг папаша Танги на любой вкус и цвет.

Почему он, почему не автопортрет Ван Гога? Саша говорит: «Папаша Танги в моей голове соединяется с работами моих стариков. Эти работы не имеют цены — в том смысле, что они ничего не стоят. А кем был папаша Танги? Он владел лавкой, в которой художники покупали кисти, краски, он первый пытался продавать Ван Гога, и никто не покупал».

«На занятии сидят двое, — продолжает Галицкий, — и вспоминают, сколько они уже на пенсии. Один говорит: “Я на пенсии с прошлого века”. Другой ему отвечает: “Ты не с прошлого века, ты с прошлого тысячелетия”. Или вчера один мой ученик приходит на занятие с фингалом: “Я тут упал, поскользнулся”. Бывший моряк военный, я его знаю уже 15 лет. “Еще, — говорит, — у меня рак легкого нашли. Сказали, пока не надо вырезать”. И лежит перед ним доска, он только начал резать… Когда снимали последнюю сцену “Ван Гогов”, со стариками, там были мои ребята. Но не все вошло в кадр. У меня там сидел дед, который мне однажды рассказывал, как он овдовел, лет в 40, и остались три сына: “Инженеру было 10, военному восемь, а ученому всего три”. Я перевел эту фразу на русский, для Ливнева, и он хотел, чтобы актер ее повторил на иврите. Актер ее произносит — один раз, другой, а я думаю: “Что же такое происходит, я же душу продаю!” Подхожу к своему старику, приобнимаю, а он говорит мне: “Слушай, судьба этого человека очень похожа на мою”».

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

«Асса»: слово о падшем херувиме

Очевидно, Волохонский соединил видение престола с картиной Небесного Иерусалима, а городской ландшафт Иерусалима заменил райским садом из книги Бытия. Он также приписал херувимам «невиданную красу». А создатели фильма прибавили еще и гору, и море. В Откровении Иоанна «моря уже нет». И о горе там ничего не сказано. Все вместе — поэт, сценарист и режиссер — извлекли новые смыслы из «сближения далековатых идей». В еврейской традиции такое сближение называется мидраш.

Валерий Тодоровский: «В моем детстве идиш был абсолютной нормой»

Пусть эпидемия и была не такой уж страшной, это все равно болезнь, и люди умирали. По разным подсчетам, умерли то ли 12, то ли 16 человек, а слухи ходили куда более страшные. В этой ситуации люди, ощутив, что никто не знает, сколько им осталось, начали вдруг жить на полную катушку. Стали позволять себе высказываться, выяснять отношения, а главное, что‑то чувствовать — может быть, такое, чего они себе не разрешали