опыт

Вирус Бродского

Аркадий Ковельман 12 апреля 2020
Поделиться

В густом тумане Бродский идет по набережной Венеции. На нем — черная саржевая куртка, белая рубашка с отложным воротником, на голове — матерчатая кепка. Ему предстоит встретить женщину, стиравшую и гладившую его рубашку шесть лет тому назад. Это всего лишь фантазия, сон на тему итальянского неореализма. Но фантазия ведет Иосифа дальше — к старому фото, сделанному в Литве. Худые мужчины среднего роста стоят на краю свежевырытой ямы. У них внешность «северян», они — не литовцы, а литовские евреи — ведь и самого себя поэт трижды называет «северянином». «Северяне» одеты в тяжелые черные куртки поверх исподних рубашек без воротничков, а на головах у них — матерчатые кепки. Через мгновение они умрут.

Бродский — сын фотографа и сам фотограф. Его американская подруга Сьюзен Зонтаг, автор знаменитого эссе «О фотографии», приводит Иосифа в дом Ольги Радж, любовницы Эзры Паунда. Рядом с Паундом Иосифу еще предстоит лежать на кладбище Сан‑Микеле, их встреча состоится после смерти. Паунд — не только великий поэт, но и пламенный фашист, и антисемит. В годы войны он служил на итальянском радио, изливая на американских солдат фашистскую пропаганду. Но, с точки зрения Ольги, Эзра не знал о том, что происходило, он жил в Рапалло, где не было немцев. Бродский не возражает, только замечает про себя, что «поэт, больше, чем кто‑либо другой, должен был бы знать, что время не знает расстояния между Рапалло и Литвой». Выйдя из дома Радж, Иосиф и Сьюзен сворачивают налево и попадают на Набережную неисцелимых.

Гранд‑канал от Кампо ди Сан Вио. Каналетто. Фрагмент. 1730–1735

Очевидно, перед нами метафора, давшая название итальянскому и русскому переводам эссе — «Набережная неисцелимых» (Fondamenta degli Incurabili). На эту набережную выносили безнадежно больных, когда в Венеции воцарялась чума. Казалось бы, суть метафоры — неисцелимость Радж и всех тех, кто упорствует в фашизме или коммунизме. Но смысл лежит глубже. «Неисцелимость» — это «легендарная способность языка подразумевать больше, чем может обеспечить реальность». Язык потому и жив, что неисцелим, что порождает метафоры и ассоциации на каждом шагу. И далее мы читаем: «Конец болезни есть конец метафоры. Метафора, или, говоря шире, язык — вещь с открытым концом. Он жаждет продолжения, посмертного существования, если угодно. Другими словами, метафора неисцелима (и это вовсе не каламбур). Добавь к этому себя самого, носителя данного ремесла или вируса (на самом деле — двух, точащих твои зубы для третьего), себя, шаркающего ночью в сильный ветер вдоль Fondamenta, название которой выдает твой диагноз, независимо от того, чем ты болен». Два вируса Бродского — это два его языка, английский и русский. На русском он писал стихи, на английском прозу. А третий язык — итальянский, на котором он так и не заговорил.

Мы догадываемся, откуда взялся вирус. Некогда на всей земле был один язык. Двинувшись с Востока, люди нашли равнину в земле Шинар, поселились там и начали строить город и башню высотой до неба, чтобы создать себе имя. Но Б‑г смешал языки, так что одни перестали понимать речи других. «Посему дано имя городу: Вавилон (Бавел), ибо там смешал (бавал) Г‑сподь язык всей земли» (Быт., 11:9). С точки зрения французского философа Жака Деррида, это «миф об истоке мифа, метафора метафоры, рассказ рассказа, перевод перевода». Метафора есть перенос смысла. Она необходима, чтобы продлить жизнь языка в вечности, не сводя все вновь к единому наречию, к единому тоталитарному смыслу. Б‑г, смешав языки, воспретил нам «колониальное насилие и лингвистический империализм». О, этот комплекс кающегося дворянина в западном интеллигентском сознании! Они раскаиваются в завоевании Востока и в особенности Ирака (земли Шинар), в порабощении Алжира, в угнетении Африки! В России этот комплекс давно изжит, у нее — свой опыт тоталитаризма, опыт зла.

В очерке «Путешествие в Стамбул» Бродский пишет: «Я прибыл в этот город и покинул его по воздуху, изолировав его, таким образом, в своем сознании, как некий вирус под микроскопом. Учитывая эпидемический характер, присущий всякой культуре, сравнение это не кажется мне безответственным». Какая же зараза свойственна Стамбулу, Константинополю? Пренебрежение к личности, фатализм, смирение. «Выгоды этого состояния очевидны, ибо они эгоистичны… Смирение достигается всегда за счет немого бессилия жертв истории — прошлых, настоящих, будущих; ибо оно является эхом бессилия миллионов». Поскольку цивилизации распространяются как растительность, то Руси с ее географическим положением некуда было деваться от Византии, полагает Бродский.

В другом очерке он пишет: «…русская поэтическая традиция всегда чурается безутешности — и не столько из‑за возможности истерики, в безутешности заложенной, сколько вследствие православной инерции оправдания миропорядка (любыми, предпочтительно метафизическими, средствами)». Исключение составляет Цветаева, «поэт бескомпромиссный и в высшей степени некомфортабельный». И тут же Бродский раскаивается — в своем презрении к Востоку, в том, что сбрасывает со счета чужую толпу, что отметает людей, как лезущую в глаза пыль. «Что ж, вполне возможно, что мое отношение к людям в свою очередь тоже попахивает Востоком. В конце концов, откуда я сам?»

Иногда он называл себя кальвинистом, но чаще — евреем. Абсолютизм — еврейская черта. «Мне жаль тебя, но я — еврей, — говорил он Адаму Михнику, — стопроцентный. Нельзя быть евреем большим, чем я. Отец и мать — никаких сомнений, без капли примеси. Но я думаю, что я еврей не только поэтому. Я сознаю, что в моих взглядах присутствует некий абсолютизм. Если же взять религиозный аспект, если бы я сам себе формулировал понятие Высшего Существа, то сказал бы, что Б‑г — это насилие. Ведь именно таков Б‑г по Старому Завету. Я это ощущаю сильно. Именно ощущаю, без каких‑либо доказательств».

Спор Бродского с Солженицыным — следствие такого подхода. В эссе «Катастрофы в воздухе» Бродский поставил Солженицына как писателя на второе место после Надежды Мандельштам. «Александра Солженицына, этого великого человека, с его романами и документальной прозой, я позволяю себе назвать вторым главным образом из‑за его очевидной неспособности разглядеть за самой жестокой политической системой в истории христианства падение человека, если не падение религии… Учитывая масштабы исторического кошмара, который он описывает, эта неспособность достаточно показательна, чтобы заподозрить зависимость между его эстетическим консерватизмом и его отказом признать, что зло присуще человеческой природе… Отказ этот чреват возрождением кошмара при полном дневном свете — в любой момент».

Неудивительно, что Солженицын (ценивший талант Бродского) ответил ему обвинениями в «неистребимой сторонности, холодности, сухой констатации, жестком анализе». Бродский — посторонний и русским, и евреям. «Его выступления могла бы призывно потребовать еврейская тема, столь напряженная в те годы в СССР? Но и этого не произошло». Что же до отношения к русским, то Солженицын ставит Бродскому в вину маленькую поэму «Представление»: «Непригляднейшее “Представление” — срыв в дешевый раешник, с советским жаргоном и матом, — и карикатура‑то не столько на советскость, сколько на Россию, на это отвратительное скотское русское простонародье, да и на православие заодно: “Дайте мне перекреститься, а не то — в лицо ударю”». Так писал Солженицын в рецензии на сборник Бродского «Часть речи. Избранные стихи 1962–1989».

Иосиф Бродский. 1988

Бродский презирал согласие с действительностью, которая якобы всегда разумна. Презрение переходило у него на личности — например, на личности Вознесенского и Евтушенко. Или Гегеля. Он писал в своем очерке «Путешествие в Стамбул»: «И если вы уже не в том возрасте, когда можно вытащить из ножен меч или вскарабкаться на трибуну, чтобы проорать морю голов о своем отвращении к прошедшему, происходящему и имеющему произойти, если таковая трибуна отсутствует или если таковое море пересохло, — все‑таки остается еще лицо и губы, по которым может еще скользнуть вызванная открывающейся как мысленному, так и ничем не вооруженному взору картиной, улыбка презрения».

Но у губ есть и иное предназначение. О нем напоминает Деррида в книге «О почтовой открытке от Сократа до Фрейда». Язык на иврите — «губа» (сафа). Чтобы остановить строительство Вавилонской башни, Г‑сподь смешал не языки, но «губу всей земли». «Губу» — в единственном числе! И поэтому, обращается Деррида к своей возлюбленной, «я люблю все те ласковые слова, которыми называю тебя, и все‑таки у нас есть как бы только одна губа, чтобы все высказать… Мы разделены, и в это мгновение я умираю от желания поцеловать тебя нашей губой, единственной, которую я не устану слушать». И Бродский «ниоткуда с любовью» приветствует ту, черт лица которой он уже не может вспомнить: «Я взбиваю подушку мычащим “ты”, / За морями, которым конца и края, / в темноте всем телом твои черты, / как безумное зеркало повторяя». Что нам выбрать, поцелуй или улыбку презрения, мягкость Гилеля или твердость Шамая, ненависть или любовь? Как труден этот выбор!

В мае поэту исполнилось бы 80 лет. К своему сорокалетию он написал знаменитые стихи: «Я входил вместо дикого зверя в клетку». Они заканчивались словами: «Но пока мне рот не забили глиной, / из него раздаваться будет лишь благодарность». Через сорок лет мир поразила чума.

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

Бродский: протестант или «жид»?

Где истоки метафизики Бродского, как сочетаются в его поэтике ветхозаветное мирочувствование и христианские мотивы, космополитизм и внеконфессиональность, два русско-американских культурных героя: Набоков и Бродский?.. И, конечно же, одной из самых полемичных остается тема отчуждения от еврейства (отчуждения ли?..). Сегодня Иосифу Бродскому могло исполниться 80 лет

Возможности частного человека

В этот день я несколько раз проходил мимо доски. Каждый раз повторялась одна картина. Люди шли по своим делам, но, увидев, останавливались. Читали, удивлялись. Понимали, что произошло нечто существенное. Не только тогда, более ста лет назад, но и сейчас. Все это давало повод подумать о том, что частный человек может немало. Вот хотя бы Коля Блинов. Решимости у него оказалось больше, чем у целого государства. Армия и полиция трусливо ждали развязки, а он всю ответственность взял на себя.