50 лет назад, 31 декабря 1971 года, консульский отдел иерусалимского МИДа выдал Иосифу Бродского визу на въезд в Израиль. Через пять месяцев поэт навсегда покинет СССР.
Есть особый шик в произнесении иностранного названия чего бы то ни было — места, книги, фильма — на языке оригинала. Дешевый, но шик. Ну приятно как-то: не «Елисейские поля», а «Шанз Элизе», не «Унесенные ветром», а «Гон уиз зе уинд». У Бродского есть замечательное эссе «Набережная неисцелимых». Еще при его жизни оно выходило отдельной книжкой на разных языках. И под разными названиями. Английское — «Уотермарк», «Отметка уровня воды» (и одновременно «Водяной знак» — на листе бумаги). Французское называлось «Аква Альта» — так в Венеции объявляют по радио «Высокая вода», оповещая жителей об опасности частичного затопления улиц. Итальянское издание, так сказать, главное, — «Фондамёнта дёльи инкурабили»: эта самая «Набережная неисцелимых». Многие русские ее читатели, я заметил, предпочитают произносить эти слова по-итальянски.
Так называется небольшой кусок набережной Дзаттере. В XVI веке туда свозили заразившихся чумой — и безнадежных оставляли умирать прямо тут. По другим источникам, не чумой, а сифилисом. В эссе название упоминается один, по-моему, раз, справочно, на ходу. То, что напротив, через широкий канал открывается остров Джудекка и все вместе: вода, архитектура того берега и ее в воде отражение — напоминает каким-то боком виды через Неву на Васильевский остров, уже вызвало разнообразные ах-ах-ах у ряда соотечественников и особенно согорожан поэта. Вот, дескать, почему он выбрал именно эту фондаменту для названия. Сомневаюсь. Вид с манхэттенского берега через Гудзон на Нью-Джерси еще больше напоминает. Он рядом жил, много гулял, сходство это отмечал, но без ах-ах-ах. Подобные туристические открытия гораздо больше тешат туриста, чем что-либо объясняют. Что слово джудекка, возможно происходит от иудеев, богатых еврейских купцов Средиземноморья, которые там селились до XVI столетия, и это что-то для Бродского значило, чепуха. Скорее уж что-нибудь можно было выцедить из Джудекки — дна Ада у Данте, но моих мозгов на это не хватает.
Эссе посвящено личным отношениям между Бродским и Венецией. Его восхищению высшей на земле красотой, которая и есть этот город. Где, по его признанию, он готов был бы жить хоть собакой, хоть крысой, лишь бы на это смотреть. Эссе — о трех стихиях: воде, свете и пыли, которой оседает здесь время на предметы, окружающие человека. Им грозит не разрушение — просто исчезновение под ней. Но к исчезанию ведут и первые две. Воде, самой большой амальгаме, в которую смотрится город, вторит стекло бесчисленных венецианских зеркал. «Безжизненные по природе», они «потускнели еще сильнее, повидав столь многих. Они возвращают тебе не тебя самого, а твою анонимность, особенно в этом городе. Ибо здесь ты сам — последнее, что хочется видеть» .
Проходя через один из огромных венецианских дворцов, он «от комнаты к комнате, пока шли по анфиладе, видел в этих рамах все меньше и меньше себя, все больше и больше темноты. Постепенное вычитание, подумал я; чем-то оно кончится?.. Я стоял у двери в следующую комнату и вместо себя видел в приличном — метр на метр — прямоугольнике черное, как смоль, ничто».
Про зимний свет он говорит, что «единственное желание его частиц — достичь предмета, большого ли, малого, и сделать его видимым… — налетев на кирпичную стену больницы или вернувшись в родной рай фронтона Сан-Закариа после долгого космического перелета. И ты чувствуешь усталость этого света, отдыхающего в мраморных раковинах… Ни тепла, ни энергии он не несет, растеряв его где-то во вселенной или в соседних тучах».
Однажды он пригласил меня провести с ним там два дня. Первый мы весь пробродили по улицам. Когда стало смеркаться, вышли к лагуне в квартале Джованни э Паоло. Полицейский катер выскочил из канала и медленно поплыл вдоль берега, включив сирену — по-моему, исключительно для собственного развлечения. От надрывного звука мы свернули вбок, сделали небольшой крюк и по боковому каналу снова пошли к пристаням. Сзади опять послышалась сирена, на этот раз катера «Скорой помощи». Он был освещен изнутри, и, когда проезжал мимо, мы увидели того, кого везли, лежащего на высоких носилках и покрытого одеялами, не то пальто. Катер свернул во двор больницы, под мостик, через который мы как раз переходили. В больших низких, на уровне пешеходов, окнах больницы тоже горел электрический свет, еще тусклый на фоне уличных сумерек, и приемный покой демонстрировал нам угрюмо свое содержимое: многочисленные топчаны, на которых под такими же попонами лежали такие же больные, и кто-то стоял возле них, склонялся, сновал. Мы подходили к набережной, когда на крутой мостик, стуча на низких округлых ступенях, въехала тележка: ее толкал высокий мужчина в черном переднике, глядевший на мир неприязненно и нагло, и на ней лежал черный лакированный, как гондола, пустой гроб. Тележка миновала горб моста и загрохотала вниз. Бродский помотал головой, как от наваждения, повернул ко мне лицо с широко открытыми глазами и проговорил: «Это еще что бы такое значило?» И сразу спросил, был ли я на «острове мертвых»: лагуна с кладбищем на Сан-Микеле как раз открылась перед нами.
Перед поездкой сейчас я выяснил, что в эту больницу меня, «если что», направляет медицинская страховка. Бродский «не очень ей доверял, при всем обожании фасада Джованни и Паоло». Я думаю, «Фондамента дельи инкурабили» написана про смерть. Его личную. Рассказывая, как зимние холод и сырость в конце концов довели его до болезни, он бросает фразу: «Сердечный калека во мне запаниковал». И про общую для всех. А здесь, в венецианском антураже, среди несравненной красоты еще и символическую. Кто такие инкурабили, неисцелимые? Мы, все люди. Мы все умираем. В слове «фондамента» ухо, в том числе и русское, прежде всего слышит «фундамент». Подлетая к Венеции, видишь болото, на котором она стоит. Фондаменти, по которым идешь вдоль воды, на которых стоит отражающаяся в ней красота, здесь насыпные, рукотворные. Красота — фундамент человечества. Последняя и подлинная опора. На Сан-Микеле, глядя на город, это ощущаешь физически.
(Опубликовано в газете «Еврейское слово», № 521)