В Израиле в возрасте 90 лет умерла известная еврейская правозащитница Ида Нудель
С Идой Нудель я познакомился в 1983 году.
Шая Гиссер, уезжая из Одессы в Израиль в 1982‑м, оставил мне ее бендерский адрес и просил не забывать «мать всех отказников». Иду выслали тогда в Бендеры, где от нее все шарахались, и только одна еврейская семья — Рояки — поддерживала с ней отношения.
Наша одесская группа активистов алии, группировавшаяся вокруг семьи Непомнящих, взяла на себя ответственность поддерживать ее морально. Мы ездили к ней часто, порой даже устанавливали своеобразную очередь, чтобы каждое воскресенье кто‑нибудь ее навещал. Желтые деревянные скамейки красных вагонов венгерского дизель‑поезда были очень неудобными, но и езды от Одессы до Бендер всего ничего — чуть больше двух часов. В те годы я, уволенный из проектного бюро за подачу документов в Израиль, работал в «наладке» и довольно часто бывал по работе в Тирасполе. Каждый день я приезжал к Иде в Бендеры и проводил у нее много времени.
Мы много говорили с ней на разные темы, и мне запомнилось, как со смехом она отнеслась к тому, что ее выдвинули на Нобелевскую премию мира.
— Из нас делают героев, — сказала она мне на прогулке в городском садике, засыпанном желтой листвой, — причем совместно, КГБ и Запад. И той, и другой стороне нужны знамена, под которыми можно идти, и герои, которых потом можно менять — на шпионов, на зерно, на компьютеры. Я — и Нобелевская премия!.. Это ж надо такое придумать!..
На ее 55‑летие я с двумя ребятами из Днепра придумал и заказал куклу: Ида в своем клетчатом пальто и с сумкой на колесиках пересекает границу СССР. Об этом тогда можно было только помечтать. Но спустя короткое время после празднования дня рождения в ее доме, организованного нашей группой, и вручения ей куклы это стало реальностью.
Не только мы ездили к Иде, но и она навещала нас. Вместе со своей колли по кличке Пизэр она присутствовала на знаменитом праздновании Пурима в квартире Непомнящих в 1984 году, после которого рассвирепевшая гэбуха устроила семь обысков. Во время празднования мы устроили дикий шум: крутили трещотки, кричали: «Будь проклят Аман!», свистели. А Пизэр громко и безудержно лаяла. Гэбисты стояли под окнами, но войти не решались — к Непомнящим удалось прорваться двум американцам, и они, конечно, в красках рассказали бы западной прессе, как КГБ вломился в квартиру, где на невинном пуримшпиле присутствовала Ида Нудель.
Как‑то Ида позвонила мне домой с железнодорожного вокзала в Одессе: «Давид, приезжай, вокруг меня море чекистов, не знаю, чем это кончится». Я приехал и нашел ее в садике возле вокзала. Чекистов вокруг, и вправду, была тьма — к тому времени я уже научился различать топтунов. Ида сказала, что приехала в Одессу, чтобы лететь в Москву на встречу с китаянкой Алан, лечившей ее многочисленные хвори. Но, судя по чекистской суете вокруг, ее должны были снять и с самолета, и с поезда…
— Давайте попытаемся оторваться, — предложил я. — Мне хорошо знакомы проходные дворы в центре.
Ида согласилась, и мы поехали в центр города, где из большого двора круглого дома на Греческой (тогда Мартыновского) площади (его снесли в 1990‑х) было несколько выходов. К тому же двор в любое время года был почти полностью перекрыт бельем, сушившимся на веревках, протянутых с одного конца в другой.
В этом дворе жил один из видных одесских отказников Ян Меш: чекисты могли подумать, что мы направились к нему, и стали бы сторожить нас у его дверей. А мы незаметно выскользнули бы в один из выходов.
По дороге я поделился своим планом с Идой, и, когда мы подчеркнуто не спеша вошли во двор, с радостью убедился: как всегда, он был завешен бельем. Скрывшись за первым же занавесом (или пододеяльником), мы рванули, что было сил, и через несколько секунд были уже в другом конце двора, откуда выскочили на улицу.
Выходов из двора было несколько, причем в разных его концах. Топота за собой мы не услышали, значит, чекисты должны были потерять на проверку каждого выхода несколько минут. За это время мы успели бы взять такси и уехать.
Однако, выскочив на улицу, мы лицом к лицу столкнулись с тремя чекистами, несшимися во весь опор нам навстречу и что‑то кричавшими в свои «уоки‑токи». Такие мини‑рации были большой редкостью по тем временам: стало понятно, что к операции одесское гэбье подготовилось основательно.
Мы пошли шагом, и через минуту с другой стороны дома выскочила вторая группа, а за ней, из того выхода, которым мы только что воспользовались, — третья. Ида оказалась права: чекистов было море, их хватило и на то, чтобы бежать за нами следом, и на то, чтобы пустить две группы вокруг дома. Мы поняли, что играть с ними в прятки‑догонялки бессмысленно, и поехали ко мне на квартиру. На следующее утро я отвез Иду на вокзал, и она уехала в Бендеры.
В очередной мой приезд к Иде мы, как всегда, долго гуляли, разговаривали о том, что с нами происходит, и о том, как будем жить в Израиле. В городском садике, когда мы были уверены, что нас никто не слышит, — а дом Иды, конечно, прослушивался, — она предложила мне написать в тюрьму Натану Щаранскому.
— Как, зачем? — удивился я. — Ему, небось, многие пишут, а я его совсем не знаю.
— Писать‑то ему пишут тысячи. Но все они из‑за границы, их не пропускают. Друзья Натана или уже уехали, или перестали писать, не желая нарываться на неприятности. А тебе терять нечего — имеешь два прокурорских предупреждения за связь с сионистскими эмиссарами, два обыска, пятнадцать суток… С жизнью здесь ты порвал окончательно и бесповоротно.
—Хорошо, — согласился я. — Но что я буду писать совершенно незнакомому человеку? Да и как он воспримет эти вдруг начавшие поступать письма?
— О, ты не понимаешь! — воскликнула Ида. — Почти все время Натан сидит в карцере. И в той кромешной тьме — в прямом и переносном смысле, — в злобе и ненависти, которые его окружают, любое письмо покажется лучом света. О чем писать? Да о чем угодно: о еврейской истории, о религии, о своих детях. Ты даже не представляешь, какая это будет для него помощь и подарок.
И я начал писать. В соответствии с советами Иды рассказывал о праздниках, случаях из еврейской истории. Как‑то описал пост 9 ава и его законы. Но в конце письма подчеркнул: «В вашем положении вы, конечно же, от поста освобождены». Потом я узнал, что Натан все‑таки постился 9 ава: хотел почувствовать себя вместе со всем еврейским народом.
Натан отвечал мне через мать. Ему разрешалось писать одно письмо в месяц, и он отправлял матери 20–25 мелко исписанных страниц. В них всегда содержались и несколько фраз для меня. Я отправлял ему не только письма, но и фотографии своих детей, Шимона и Имануэля. Как‑то раз мне даже удалось переправить ему в зону ивритский текст первой части молитвы «Шма Исраэль», хотя ни одной буквы иностранного языка в зону не пропускалось. Я посадил своего двухлетнего сына Элика на колени жене, дал ему в руки развернутый на «Шма» сидур и сфотографировал так, чтобы текст был хорошо виден, но вместе с тем главными на фотографии выглядели мои сын и жена. Послал фотографию Натану с припиской: «Это моя жена Аня и сын Элик». И — о чудо! — вертухаи фотографию пропустили.
Через много лет, когда я работал пресс‑секретарем «Исраэль ба‑алия», а Натан был председателем этой партии и могущественным министром внутренних дел, на какой‑то партийной тусовке он сказал мне: «Мы тут с Авиталью затеяли уборку дома перед Песахом, и я нашел в одном из ящиков ваше письмо с фотографией сына и “Шма Исраэль”»…
Я подробно описал эту историю, чтобы показать, как Ида помогала — и сама, и через других — еврейским борцам за свободу. Не зря ведь ее называли «матерью всех отказников».
С Идой я немного общался и в Израиле. Так получилось, что первые годы мы жили в одном городе — Реховоте. Она — на съемной квартире, а я с семьей — в Центре абсорбции. Мы несколько раз встречались, обменивались впечатлениями о новой жизни. А потом она вместе с семьей сестры купила дом в поселке неподалеку от Иерусалима, и наши пути разошлись. Через несколько лет я приехал к ней, чтобы написать статью на иврите для «Маарива», где у меня тогда была авторская колонка. А она подарила мне книгу своих воспоминаний, в которой полстраницы посвятила описанию нашей попытки уйти от чекистов, и написала: «Шехтерам, в память о тех трудных и славных днях, когда мы были вместе».