Выставка Юрия Норштейна и Франчески Ярбусовой «Снег на траве», открывшаяся в Еврейском музее (она будет работать до 9 января), встраивает искусство в историю их жизни. И это единственно адекватная в их случае презентация, потому что показывать одно без другого — рисунки, живопись, макеты мультфильмов без семейных портретов и фотографий, без воспоминаний и рассказов о корнях — никак нельзя.
Все свои
«Фотографию сделал мой дядя Иосиф, младших из трех сыновей этого старика, — комментирует Юрий Норштейн снимок, открывающий выставку. — Ко времени снимка дед пережил смерть двух сыновей. Один покончил с собой в 48 лет, другой — мой отец — умер в 51 год. Дядя Иосиф умер в 48 лет».
Дед знаменитого мультипликатора, Лейб Норштейн, был, судя по всему, человеком невероятной храбрости — пройдя всю мировую войну, получил три солдатских креста. Имел почти два метра роста, за что попал в охрану царя, и в той охране освобождался как еврей от несения службы по субботам. А служба была настолько тяжела, что «дед поклялся, выйдя со службы, отпустить бороду и никогда не бриться».
«Глядя на фотографию, — продолжает Норштейн, — вспоминаю стариков Рембрандта, его автопортрет, написанный после смерти сына Титуса. Рембрандт улыбается, но не улыбкой присяжного оптимиста. В его улыбке скорбь мира, как есть она в каждом, кто много страдал и потому знает истинные ценности». И дед его на фото — в полосатой пижаме, кепке, с седой бородой и кошкой на руках — сидит, освещенный солнцем, с прикрытыми глазами, в которых не радость, а как будто тень радости. Так улыбается человек, видевший и переживший все.
Историями и фотографиями из жизни Норштейна, его немногочисленной родни и друзей‑коллег — Людмилы Петрушевской, написавшей сценарий «Сказки сказок», композитора Михаила Мееровича, чья музыка звучит во всех фильмах (если это не Andante из ля‑мажорного концерта Моцарта или прелюдия Баха), — разбавлены работы в первой части выставки. Она расположилась в боковом музейном коридоре: там рисунки, эскизы к сценам мультфильмов, их объемные макеты, позволяющие — нет, не представить себе трудоемкий процесс создания многослойного кадра, а скорее оживить любимые картинки. Там же, в глубине, экран, и можно увидеть фрагмент «Шинели», фильма Юрия Норштейна и Франчески Ярбусовой, начатого в 1981 году.
А другая часть «Снега на траве» (название взято из одноименного двухтомника, изданного Студией Норштейна в 2016 году) устроена в музейном фойе, и тут сразу становится понятно, что даже при наличии куратора — им стала Мария Гадас — все здесь придумали и сделали сами Ярбусова и Норштейн. Более того, какие‑то вещи были созданы специально для выставки — из 500 с лишним работ примерно треть показывается сейчас впервые.
Спектакль под столом
В пространстве, ограниченном грубым частоколом, их живопись, и снова эскизы и макеты, и те самые бумажные фигурки, из которых складывается техника многослойной перекладки, в которой они всю жизнь работают. Несмотря на то, что на выставке вроде бы все, что мы и так знаем и любим — «Лиса и заяц» (1973), «Цапля и журавль» (1974), обожаемый «Ежик в тумане» (1975), — здесь действительно много открытий, среди которых не только живописные портреты и автопортреты. Например, тут висят эскизы к первому кино Норштейна — сделанному им в 1968 году в соавторстве с другом Аркадием Тюриным мультфильму‑плакату «25‑е, первый день», по мотивам искусства русского авангарда (и с музыкой Шостаковича), формально приуроченному к 50‑летию Октябрьской революции.
И наверняка для многих станет открытием заставка к «Спокойной ночи, малыши» 1999 года, заказанная Норштейну телеканалом ОРТ (тогда еще не переименованным в Первый канал), который меньше чем через год от нее отказался. Мало кто из взрослых ее увидел — разве что родители маленьких детей, но дети как раз запомнили. Эта миниатюра, сочиненная Норштейном вместе с художником Виктором Ольшвангом — две с половиной минуты чистого счастья, разыгранные под столом, за занавесом из скатерти, — состояла из волшебной увертюры и такого же нежного финала. Почти «Безумное чаепитие» с парой кошечек, щенком во фраке, мишкой и девочкой, пускавшей мыльные пузыри, — привет тебе, Жан‑Батист Шарден.
Действие было рассчитано на ежедневный просмотр и постепенное узнавание детьми деталей и персонажей, рисуя которых, Норштейн сам признается, они с Ольшвангом оглядывались на мадонну Леонардо да Винчи, портрет Пабло Пикассо, акварель Павла Федотова. За увертюрой следовал микроспектакль, в которой третьим звонком была та самая колыбельная из «Спокойной ночи…» (без слов), которой заяц созывал зрителей в «зал». И пока заяц подводил часы и выстраивал декорацию, все приходило в движение, приодетые герои усаживались в «зале», и начинался собственно мультфильм, составлявший сюжет отдельной передачи. Казалось, это была идеальная заставка, однако она отменяла Хрюшу со Степашкой, и этого руководство программы не стерпело — появились ими же сочиненные жалобы, якобы от лица телезрителей. И заставку, на создание которой ушло полтора года, сняли. А когда японцы хотели ее купить, ОРТ — правообладатель — заломил такую цену, что сделка отменилась: так не доставайся же ты никому.
В этой очень типичной истории вроде не было идеологической составляющей, но были те самые «эстетические разногласия с советской властью», о которых говорил Синявский. И сам этот сюжет вполне отражает отношение нашего государства к авторскому кино и к анимации в частности. Да, к 1999 году СССР уже распался, но инерция никуда не делась. И зная сюжет с заставкой, легко представить себе атмосферу — куда более напряженную, потому что на 20 лет раньше, — в которой Норштейн создавал «Сказку сказок», свой первый большой фильм.
Глаза Волчка
Я смотрела на счастливое лицо Юрия Борисовича, купавшегося на вернисаже во всеобщих восторгах и поздравлениях — выставка приурочена к его 80‑летию, которое художник отметил 15 сентября, — и пыталась вспомнить, сколько же шла «Сказка сказок» в моем детстве. Не по телевизору — там тогда такого не показывали, а в кино. Ее крутили в главном столичном кинотеатре «Россия» — справа от центрального входа был зал для мультфильмов. Обычно там шли сборники, постоянно менявшиеся, но «Сказку…» показывали нон‑стоп, и всегда был народ. А теперь, когда, не удержавшись, я подошла к Норштейну, мой вопрос — «сколько же она шла?» — его явно обрадовал: «Вы помните, да? 1979 год, все говорили, что будет провал, а она шла 14 месяцев!»
Действительно невероятно, и представить сегодня невозможно, чтобы фильм шел в одном зале больше года. Зато теперь есть интернет, а в интернете ютуб, где о «Сказке сказок» один из тысяч восторженных комментаторов написал: «Мне казалось, этот фильм мне приснился».
Лучше не скажешь, потом что «Сказка…» и есть смесь грез и воспоминаний, о которых Норштейн стал рассказывать Людмиле Петрушевской — а ее тогда, заметим, почти не печатали и не ставили. «В “Сказке сказок” для меня преобразилось понятие времени, — сказал как‑то Норштейн. — Его течение в мультипликации и так куда более сгущено, чем в игровом кино. Складывая фразы из крошечных кадриков и движений, необходимо быть экономным, как в поэзии. А “Сказка сказок” состояла из нескольких драматургических линий, которые мне хотелось свести к одной общей теме».
Это норштейновская «память памяти», собранная из фрагментов марьинорощинского детства и рассказов родных, из колыбельной и фронтовых писем‑треугольников, и именно она стала основой выставки, на которой бумажные человечки танцуют прямо на патефонной пластинке. И уже наша память подсказывает в этот момент звуки «Утомленного солнцем» из фильма — мы как будто видим распадающиеся после каждого сбоя пластинки пары, и замечаем Поэта, и младенца на руках у Волчка.
А Волчок тоже не придуман. Норштейн вспоминает, как увидел однажды дома у знакомой фотографию, кажется, из французского журнала. Этот скомканный лист нашел на улице ее сын. Он поднял его, потому что изнутри на него смотрели с мятой фотографии два глаза. На снимке оказался спасенный из воды мокрый котенок с привязанным к шее булыжником.
И глаза котенка они с Франческой присвоили Волчку.