Звезда Давида

Майсы от Абраши

Натан Вершубский 14 июля 2017
Поделиться

Начало см. в № 3–6 (299–302)

ОСТОРОЖНО, ДВЕРИ ЗАКРЫВАЮТСЯ

Тот первый раз, когда за тобой захлопывается тяжелая дверь камеры, не забудешь никогда. Я не знаю, как ярко помнят женщины свой первый секс, парашютисты — свой первый прыжок, фронтовики — свой первый бой. Зато я точно знаю, как помнят мои «земляки» (зэки, сидельцы, каторжане) даже не первую ходку, а первый лязг замка за спиной и гулкое эхо… «Приплыли!»

Я сделал шаг внутрь камеры, в которой была температура около нуля, но я этого еще не почувствовал и запел хасидский нигун «Овину малкейну». У меня нет логического объяснения. Может, это была моя реакция на шок, а может — молитва или декларация своей веры. Скорее, и то, и другое, и третье.

Потом стал вспоминать события последних недель.

Мы с женой ждали первенца. Предположительная дата родов, по мнению врачей, — конец марта. На девятом месяце не путешествуют. А жена хотела навестить родителей в Киеве до рождения ребенка, потом ведь будет не до того. Значит, ехать надо не позже середины февраля. Одну я ее не отпущу, ехать надо вместе, да и мне хотелось в Киев — там друзья и дело есть важное: провести замеры миквы в синагоге, чтобы думать, как сделать ее кошерной.

Киев. Начало 1980‑х

Был еще один серьезный повод для поездки. Родители жены и ее младшая сестра начинали соблюдать. Они откошеровали кухню, начали соблюдать субботу, тесть (ему было 48 лет) осенью приезжал к нам в Москву, и я организовал у нас на квартире его обрезание. Я, конечно, познакомил их с религиозными семьями в Киеве, но таких было только три: Михлины, Бернштейны и гер‑цедек Володя Горбульский. В общем, им нужны были наши помощь и поддержка.

Хотя тесть мой был против нашей поездки. Незадолго до этого арестовали Иосифа Бернштейна. Тесть так и сказал по телефону: «У нас тут эпидемия гриппа. Иосиф заболел. Не приезжайте…» Но мы не послушались…

Жена оформила у себя на работе (в архиве проектного института) декретный отпуск. Я же взял в своем вычислительном центре отгулы за работу на овощной базе. И отправились мы на недельку…

Я побывал в синагоге, поговорил с заместителем председателя общины Мильманом о микве. Про председателя Пикмана мне говорил реб Липа Мешойрер, что это стукач еще со сталинских времен. Потом оказалось, что и Мильман ничем не хуже…

В синагоге уже шла продажа мацы, стояла очередь, сновали рабочие. Мильман велел открыть для меня подвал, где была миква. Стояла она пустая, без воды, и, судя по всему, ею уже многие годы не пользовались. Подвал был завален старыми сфорим (книгами). Они лежали грудами на подоконниках, сломанных скамьях и просто на полу. Мильман просил меня забрать хоть сколько‑нибудь книг. А к замерам относился подозрительно. Что там, этим религиозным хнякам, еще надо?

Шабос провели у родителей жены. Какое чудо, когда еврей возвращается «на круги своя»! А тем более целая семья, один за другим. Сначала старшая дочь, которая до знакомства со мной знала, что есть Йом Кипур, когда постятся и что, входя в синагогу, надо покрывать голову. За несколько месяцев, прошедших с нашей первой встречи до свадьбы, она познакомилась с десятком религиозных семей в Киеве и Москве, начала учить язык и соблюдать Тору. За ней потянулась тринадцатилетняя сестра, которая приняла это все весьма серьезно. Потом их папа с его очень еврейским складом ума и характера и мама, которая пошла на большие жертвы, переведя кухню на кошерные рельсы. А это Киев, тут кухня — столица квартиры.

Утром в субботу я отправился в синагогу. С Сырца на Подол. Один. Был шабос «Школим». В шуле молился скромненько, за колонной. В зале были два иностранца, по виду израильтяне, в вязаных кипах. Я от них держался диаметрально‑перпендикулярно. Как я уже говорил, зугтеров Стукач (идиш).
больше, чем штендеров Кафедра для молитв. . Мне дали мафтира, то есть вызвали последним к чтению Торы и дали читать главу из Пророков, в данном случае двенадцатую главу второй книги Царств. Когда свернули свиток Торы, именно один из иностранцев подал мне книгу для чтения Афторы. Я прочитал, старался, и, когда закончил, по обычаю люди пожимали мне руку, говоря: «Яшер койах!» Первыми были опять же иностранцы. Я снова отошел к себе за колонну. Но, как говорится в трактате «Овойс»: «Око зрит, ухо внимает, и все деяния твои в Книгу записываются… »

Служба в синагоге на Подоле. Киев. 1989

В субботу я простыл и двое суток из дома не выходил. А в понедельник вечером пришлось. Тесть с тещей были женаты двадцать лет, а начав соблюдать, решили сочетаться еврейским браком и попросили меня быть их месадер кидушин, то есть провести церемонию хупы. Не буду врать, что я долго и нудно отказывался. Вообще не пытался. И мицва большая, и мне почетно. Но кроме, месадер кидушин и «молодых», нужен еще и миньян, включая двух кошерных свидетелей. А где их в Киеве взять, да так, чтобы, по возможности, без стукачей?.. В городе четверо соблюдающих мужчин, один из них сидит, а один женат на нееврейке. Но двое годятся в свидетели. Плюс надо позвать всех преподавателей иврита и их еврейских учеников. Синагогальных стариков звать нельзя, это понятно. Но позвонить учителям иврита по телефону — это все равно, что позвонить в Пятое управление напрямую…

И вот Штирлиц отправляется на явочную квартиру.

Выйдя из дома на улице Шамрыло, я иду пешком вдоль Сырецкого парка до Дорогожитской, где беру такси. Называю таксисту не тот адрес, куда мне надо, а на два‑три квартала в сторону. Конспирация. Иду два квартала пешком, поднимаюсь по лестнице, звоню в дверь. На вопрос, кто, отвечаю: «Вам привет от тети Цили» или что‑то подобное. Прохожу в квартиру и, рассказывая о здоровье тети, пишу на бумажке: «Завтра в три часа нужен миньян для хупы. Скольких можешь привести?» Потом пишу адрес и — «Алекс Юстасу» — иду к следующему активисту. Снова пешком–такси–пешком, «тетя Циля», только без радистки Кэт. И не зная, как я близок к провалу… И так — шесть или семь визитов за вечер.

Мне потом на допросах зачитывали оперативные рапорты этих «таксистов»: «Посадил объект в 17.32 у кафе “Хвылинка” на Дорогожитской улице. Отвез на улицу Героев Сталинграда, 15. Объект вышел из машины в 17.51 и пошел пешком до Оболонской набережной, 75, где в 18.12 зашел в подъезд номер 3, откуда вышел в 18.25» и так далее… «Кто заказывал такси на Дубровку?»

Теперь представьте, что обо мне думали оперы Пятого управления, «борцы с идеологическими диверсиями»? Приехал молодой эмиссар из Москвы. Засветился в синагоге, где обменялся рукопожатиями и кодовыми фразами с израильтянами. Что еще про меня стуканули Пикман с Мильманом, неизвестно. В понедельник вечером объехал на такси всех сионистских и религиозных активистов Киева, о чем говорили — непонятно. Что‑то будет…

Во вторник, 19‑го утром, я отправился на Подол в синагогу. Помолился, зашел еще раз к Мильману поговорить «за микву» и в начале десятого пошел на выход. Как пишут в романах, ничто не предвещало беды… В воротах меня с двух сторон подхватили два здоровых мужика и ловко закинули в поджидавшую белую «волгу» с номерами серии КИА. Машина рванула с места, и только после этого у меня потребовали документы.

Привезли меня на Владимирскую. Два гэбэшных опера в комнате для допросов. Зачем приехал в Киев? Кто такие те два иностранца в субботу? О чем говорили у бимы? Что за книгу они мне передали? Где эта книга? Куда ездил в понедельник? Зачем?

Здание КГБ Украинской ССР (ныне Служба безопасности Украины) на Владимирской улице. Киев

Должен вам сказать, что при всей моей вовлеченности в еврейское подполье я и в кошмарном сне не мог увидеть себя в тюрьме. Я верил в два мифа, разоблачением которых и был мой арест. Первый: такую мелкую сошку, как я, не сажают. Есть рыба покрупнее меня. Те, чьи имена звучат по «голосам», те, кто подписывает письма протеста, ежедневно встречается с иностранцами, организует съезды учителей иврита, «дибуры», распределяет помощь из‑за бугра, которую я даже и не получал… Второй: прежде чем посадить, с «объектом» проводят беседы, предупреждают, угрожают… Неверно, садись, два!

Еще одна тема, которой я боюсь касаться, но надо. Мы, конечно, шутили, что если трое рассказывают друг другу политические анекдоты, то один из них точно стукач. Но в то, что это действительно так, верить не хотели. Мы же знали своих друзей, мы все были хорошими, интеллигентными, порядочными, добрыми ребятами. Мы все выросли в хороших семьях, на хорошей литературе и верили своим друзьям как себе.

Вы не задумывались, почему тюремный принцип гласит «Не верь, не бойся, не проси»? Потому, что это — та филейная часть, за которую тебя берут оперы. Мы боялись — исключения из института, призыва в армию, увольнения с работы, неприятностей у наших близких, нападения «хулиганов», госпитализации в психбольницу, ареста и многих бóльших и меньших проблем. Мы просили у млухи (государства) — поступления в институт, разрешения на выезд, устройства на хорошую работу, в аспирантуру, освобождения от армии, возможности спокойно жить и спокойно спать по ночам. И мы верили этой млухе, что если будем паиньками, будем играть по их правилам, не будем «переступать черту», не будем «ложиться на краю», то серый волк укусит за бочок других деток, а нас не тронет.

Вы не представляете, какой процент наших с вами друзей, своих в доску, родных и близких… Не представляете — и правильно делаете. И не надо! Люди боялись, просили и верили. С ними проводили «дружеские беседы» по душам. В кабинетах деканата, отдела кадров, военкомата, первого отдела, комитета комсомола, начальника отдела милиции. С добрыми интеллигентными идеалистами говорили профессионалы в штатском, психологи без страха и упрека. Пугали, обещали, «оперативно разрабатывали», брали подписку о неразглашении. Много ли было таких, кто мог резко отказаться, противопоставить себя системе? И не на словах, не на кухне с друзьями, с фигой в кармане, а здесь — у ректора, который вежливо вышел, предоставив свой кабинет в распоряжение «Петра Алексеевича». И быть за это исключенным, уволенным, неутвержденным… Немного. И человек становился сексотом, получал оперативный псевдоним, еженедельно писал отчеты: «источник сообщает». А вы верили ему, как родному… Но сам человек тоже мучается. Те же интеллигентские комплексы, не давшие ему сказать чекисту «нет», заставляют его рефлексировать, мучаться из‑за данного согласия, чувствовать себя предателем. Он ищет способ соскочить с крючка, ищет, кому излить душу, с кем посоветоваться, а данная подписка и страх перед всесильной млухой не оставляют ему такого шанса.

После моего освобождения несколько человек, решив, что, раз я сидел, то мне можно довериться, исповедались мне в своем «сотрудничестве». Это кроме того, что меня и самого пытались вербовать еще за три года до ареста, сразу после подачи документов на выезд. Да и во время многочасовых допросов на Владимирской, в Лукьяновке, на зоне я мог кое‑что сложить в уме… Но одну такую исповедь мне пришлось выслушать незадолго до ареста.

У моей жены была в Киеве подруга, бывшая одноклассница Наташа. Отец Наташи, армянин, был «немножечко диссидентом», держал дома Солженицына и других запрещенных авторов, давал их почитать друзьям. Пятое управление им заинтересовалось и решило провести «вербовочную разработку» его дочери Наташи. Ту вызвали в деканат, где «друг» в штатском объяснил ей перспективы исключения из института и как это добьет ее больную мать. И она дала согласие. Куратор назвался Петром Алексеевичем, дал свой телефон и уже в покое не оставлял. А она мучалась, вынужденная стучать на своего родного папу и его друзей. И тут в Киев приезжает ее подруга со своим религиозным мужем (это было не в последний мой приезд, а несколькими месяцами или даже годом раньше). Наташа просит подругу устроить ей встречу со мной. Мы говорили больше часа, девушка просила совета, как соскочить с крючка. Что я мог ей посоветовать после того, как она дала подписку? Кроме того, что отказываться надо по‑любому, иначе потом ты себе всю печень склюешь, ведь с этим придется жить! Но какой хрен меня дернул взять у нее телефон этого Петра Алексеевича, да еще и записать его в свою адресную книжку?! Она вообще была у меня находкой для шпиона. Имена я, конечно, шифровал, но у меня были адреса и телефоны всех еврейских активистов Киева, Одессы и других городов‑героев.

Был ли мой арест спланирован заранее? Не знаю. Скорее всего, это была акция киевской «пятерки» (Пятого управления). Возможно, они хотели меня прощупать, узнать от меня побольше, попытаться завербовать. В какой момент у них созрело решение меня посадить? После отказа сотрудничать? Ответ у меня был простой: мне религия не позволяет. А в этих вопросах я был упертый. После пролистывания моей записной книжки? Она, конечно, произвела на гэбэшников впечатление, это я видел по их лицам, особенно имя и телефон Петра Алексеевича. Я даже подозреваю, что один из них им и был. По крайней мере, именно с книжкой в руках опер вышел из кабинета, чтобы вернуться со своим начальником, который и сообщил мне, что я отправляюсь к «хозяину» (то есть в тюрьму). Как говорится, был бы человек, а статья найдется.

Сначала они решили провести обыск у меня дома и найти антисоветскую литературу. Я сказал, что давно не храню дома ничего незаконного. А мы найдем! У Саши Холмянского они уже «нашли» пистолет «вальтер» и патроны к нему, а у Юлика Эдельштейна во время обыска «обнаружили» наркотики. Однако я «забыл» свой московский адрес. Не думаю, что для них моя забывчивость создала проблему, но жили мы с женой на съемной квартире, а не по месту прописки. Кроме того, как я понимаю сейчас, у киевской «пятерки» с коллегами в Москве в те времена взаимоотношения были сложные и выяснять мой адрес и согласовывать обыск с ними они не захотели.

Интересно, что после суда надо мной в газете «Вечерний Киев» выходит большая статья о моем деле «Кража с молитвой». Там я называюсь главарем банды, сплавляющей культурные ценности за рубеж. В статье сообщаются имена некоторых членов банды, разумеется религиозных евреев, у которых сразу после выхода номера проводятся обыски, то есть статья в газете использовалась как повод для проведения обысков у киевских отказников. Но, кроме того, там с сарказмом говорится, что я, программист по специальности, человек, работающий с цифрами и техническими данными, забыл свой московский адрес…

Дальше у гэбэшников возникает идея объявить четыре книги, лежавшие в моем портфеле вместе с талесом и тфилин, украденными из киевской синагоги. Интересно, что на самом деле книги были из разных синагог — рижской, московской и марьинорощинской, но не из киевской. Посылают машину за Пикманом и Мильманом, чтобы они подтвердили факт кражи. Тех долго уговаривать не приходится. Знакомясь с материалами следственного дела перед судом (обязательная процедура по советскому УПК), я, кроме свидетельских показаний Пикмана и Мильмана, обнаруживаю в деле два анонимных доноса, написанных на тетрадных листах старческим почерком, датированных прошлыми месяцами и начинающихся (оба!) со слов: «Гражданин начальник»! Один донос сообщает о систематических кражах книг из синагоги, а другой указывает на меня как на исполнителя этих краж. А я ведь приехал в Киев на прошлой неделе впервые за восемь месяцев… Анонимные доносы юридической силы не имеют, зато они закрывают процессуальную неувязочку — как это я был арестован за кражу за несколько часов до сообщения об этой краже?

После этого мне снова делается ненавязчивое предложение о сотрудничестве в обмен на закрытие уголовного дела и освобождение, с дружеским пояснением, что получу я восемь лет, и, когда выйду на свободу больной и искалеченный, моей жене уже будет двадцать восемь. Любители арифметики и предсказаний не знали, что, когда через два года я выйду на свободу, их, всех троих, уже не будет в живых, они погибнут на теплоходе «Адмирал Нахимов». А когда моей жене исполнится двадцать восемь лет, уже не будет государства, безопасность которого они так рьяно охраняли от моих посягательств.

В тот год февраль в Киеве был очень морозным. В подвале здания было четыре камеры. Неотапливаемые. Последняя, четвертая, называлась «холодильник». Туда меня и поместили на ночь, до следующего допроса под утро.

Строго говоря, это была даже не камера, а бокс. Ни нар, ни шконок там не было, а был топчан, или выступ из стены для сидения. На него я и лег. Когда проснулся, обнаружил, что мои коленки, вернее брюки на коленках, примерзли к топчану. Самого меня спас овчинный тулуп, в котором я был в момент ареста и который у меня, слава Б‑гу, не отобрали.

Моя жена и ее родители ничего не знали обо мне с момента моего ухода утром в шул. Они готовили еду на свадьбу. К трем часам собрались гости. Меня нет. Жених и невеста готовы, миньян почти собрался — месадер кидушин нет! Только поздним вечером им позвонили и сообщили, что я арестован.

Надо сказать, что хосон‑кало (жених и невеста) ждали с хупой два года, потому что принципиально решили, что месадер кидушин у них буду именно я. «Лой махмицин эс а мицво!» — не «заквашивают» мицву, писал я им, но переспорить их не удалось. Свадьба состоялась у нас дома в Москве после моего освобождения и одним из свидетелей был отец нынешнего московского раввина Гольдшмидта, реб Шломо.

 

ПАХАН НА ЧАС

Если вы думаете, что со всеми скелетами в моих шкафах вы выпили на брудершафт и со всеми тараканами в моей голове забили косячок, то это большая ошибка.

Расскажу вам майсу, которую долго не хотел рассказывать. Дело было в Ивановской тюрьме. Я шел этапом ИТК16–Полтава–Харьков–Рязань–Ярославль–Иваново–неизвестнокуда уже четвертый месяц. В тюремной робе, прохарях и с подорванным здоровьем. И неожиданно меня кидают в хату не к этапным каторжанам на пересылку, а в «осужденку», куда попадают из зала суда, причем большинство тут были до суда на воле, под подпиской. Зелень‑фраера, короче. И оказываюсь я в этой хате паханом. Хотя по масти я в паханы совсем не гожусь, ведь я «мужик», ни с блатным миром, ни с администрацией контактов не имеющий.

Но в тюрьме блюдется каторжанское старшинство. Здесь даже кружку чифиря пускают по кругу, начиная с того, «кто больше страдал», то есть срок больший тянул или прошел через БУР, ШИЗО либо ментовские избиения. И если до этого дня я был всегда последний на пути чифирной замутки, то тут оказался первым… Пробыл я в Ивановской тюрьме две с небольшим недели и оставался все это время паханом. Номинальным…

Публика здесь была безобидная: первоходы со свободы. Алкаш за кражу из магазина, чеченец за гоп‑стоп, пара наркош, несколько бакланов (статья 206 — «хулиганка»), фармазонщик‑кидала и так далее, рыл двадцать пять. С чеченцем мы кентовались как два нацмена: он зверь, я жид. А был еще Виталик, единственный на камеру интеллигент, с ним мы общались. Студент‑медик, четверокурсник, статья 153 «Частная предпринимательская деятельность» и статья 228 «Порнография». Его отец‑моряк привез из плавания редкий по тем временам видеомагнитофон и кассеты с фильмами. Виталик приглашал друзей на видеопросмотры. Иногда брал деньги, как в кинотеатре. Видимо, с кем‑то не поделился. Статья 153 — за денежные сборы и статья 228 — за фильм «Греческая смоковница». Ему еще пытались впаять 74‑ю «Пропаганда национальной розни» за фильм «Приключения раввина Якова» с Луи де Фюнесом… Виталик был начитанным мальчиком и очень неплохо рисовал, чем бóльшую часть времени и занимался.

В хате практиковался обычай полного общака. То есть в общий котел отдавалась не часть личной бациллы (съестного), а все. Так здесь было заведено еще до нас. Мне это оказалось очень на руку, ведь я был голодранцем этапным, а «осужденным, приговор в отношении которых вступил в законную силу», полагалась килограммовая дачка из дома. И все это богатство шло на общак! Правда, перечень продуктов, разрешенных к передаче, был невелик. Махорка (она не подпадала под общак), сахар, репчатый лук, копченая колбаса, сало, масло, сухари и чай. Но зато каждый день одному‑двоим приносили дачку. Цельный килограмм! Поделенный на двадцать пять рыл…

Целый час ежедневно внимание всей хаты было приковано к дубку (столу посередине камеры), где происходила аптекарски точная дележка продуктов. Остро заточенным черенком ложки резались сало, колбаса, лук. Ниткой нарезалось масло. Сахар и чай раскладывались ровными кучками. Сидельцы с обоих ярусов шконок наблюдали за дележкой каждого продукта в отдельности и, когда дербанщик говорил: «Готово!», кидались расхватывать этот продукт, клали его в свои кружки или пакетики, а потом ждали следующего.

Но вот незадача: каждый раз, когда зэки бросались за порциями и разбирали их, кому‑то одному не хватало! Это было очень обидно и тому, кто оставался без доли, и тому, кто делил, ведь дербанил‑то он правильно, и всем в камере было обидно, ведь, значит, в хате крыса — зэк, крадущий у своих!

В ажиотаже никто не мог заметить, кто же мухлюет и успевает цапнуть две. И так раз за разом.

Однажды приносится в камеру очередная дачка. Копченая колбаса, сало, сахар‑рафинад и барабульки (карамельные конфеты без обертки). Делят барабульки — один в пролете. Делят сахар — опять одному не хватило. А надо вам сказать, что дербанят в нашей хате так. Двадцать пять сидельцев. Сахар делится на двадцать семь порций, барабульки на двадцать шесть, колбаса на двадцать четыре и сало на двадцать три. Догоняете интегральное исчисление, ботаники?

Правильно — все по чесноку! Абраша не ест ни сала, ни колбасы и берет за это лишний кусок рафинада и лишнюю барабульку. Чеченец не ест сала, но ест колбасу. Лишний сахар. В большой семье не щелкай клювом!

Дальше режут сало — кому‑то опять облом. И тут зверь, стоящий у нычки, тихонько манит меня пальцем. Я спрыгиваю с пальмы и подхожу к Зауру. Он, оказывается, пока гяуры разбирали сало, успел засечь того, кто схватил две порции. А теперь будут дербанить колбасу, и он просит меня занять его наблюдательный пост и быть вторым свидетелем.

Когда весь хипеш стих, Заур выходит в центр и кидает предъяву. Я подтверждаю. Два сидельца берут подозреваемого и выводят его к дубку. Два других кладут на дубок его кешер и матрасовку. Она набита жратвой. Все краденое за целую неделю: барабульки вперемешку с луком, сахаром и маслом…

Опа! До сих пор мое паханство было чисто номинальным, а теперь вся хата поворачивается ко мне. Я должен вынести приговор…

*  *  *

Мне тут же представляется страшная сцена в нашем бараке на шестнадцатой зоне. Свидетелем ее я не был, работая в тот день вторую смену подряд, но слышал столько описаний очевидцев, видел столько еще не отмытой крови в соседнем с моим «купе», что экзекуция стояла перед моими глазами.

У зэка в тумбочке осталось полбанки джема с отоварки. Другой бедолага этот джем стырил и съел, даже не весь, а половину. Когда его поймали, то посадили на табурет, держа за руки, собрали все табуреты по бараку и раскалывали их по одному у него на голове, пока он не потерял сознание. А случилось это нескоро. Двадцать семь штук разбили… Потом его отнесли в больничку, где он и умер от обширного кровоизлияния в мозг. В отряде несколько человек посадили в ШИЗО, но на срок никого не раскрутили.

Крыс зэки ненавидят больше, чем верблюдов (стукачей), чушек (опустившихся) и козлов (активистов) вместе взятых. И неважно, что у меня в хате — зелень. Они уже терпят лишения, уже голодные, уже сидельцы. А крыса украла у них у всех. Из общего. И эта крыса поймана. Накал страстей такой, что кончать ее хотят прямо сейчас, а авторитет у меня здесь не такой, чтобы всей хате сказать «ша!» Я не вынесу приговор — тот же Заур его вынесет. Или все ударят по разу по очереди, вложив в удар всю свою «любовь» к крысе, — инвалидом останется, если выживет. Или шмякнут с размаху задницей на бетонный пол — умрет в страшных мучениях от смещения и разрывов внутренних органов. Или опустят, коллективно изнасиловав. Какой вариант вам бы на моем месте больше понравился? А еще допросы в «абвере», раскрутки, раскидки.

Я думаю несколько минут и зову к себе Виталика‑лепилу. Бери, говорю, тетрадный листок и рисуй крысу: шесть сантиметров высотой и тринадцать длиной. Дальше все всё поняли: стали жечь каблук ботинка, смешали сажу с сахаром и мочой, привязали иголку к карандашу. Виновник «торжества» не дергался, был рад, что легко отделался. Накололи ему симпатичную крысу на правую руку: мордочкой она залезала на большой палец, а хвостиком — на мизинец. В камере ему больше ничего не сделали, даже ворованное оставили, только спать ему пришлось под шконкой. Ну а на этапе — другая жизнь… И ни разу я не сердобольный — я себя спасал. И хату.

Ребята, напишите мне письмо!

Страшней, быть может, —

       только Страшный суд!

Письмо мне будет уцелевшей нитью,

Его, быть может, мне не отдадут,

Но всё равно, ребята, напишите!..

Владимир Высоцкий

 

Про моего адвоката‑гэбэшника я еще расскажу, здесь упомяну только, что польза от него хоть какая‑то была. Дело в том, что подследственным в СИЗО, а я был таким в течение трех месяцев, в Лукьяновке не полагается ни свиданок, ни «дачек», ни переписки. Полная изоляция. Не сидевшим не понять… А адвокатов не шмонают. Мой приносил раз в две недели кусочек кошерного сыра (один «slice» в индивидуальной упаковке) или половинку белой шоколадки и письмо от жены. Мы с ним сидели в кабинете для свиданий с адвокатом, где этот Плевако молча ждал, пока я прочитаю письмо, жуя сыр, и напишу ответ, забирал его и уходил. Как говорится, бесер ви гурништ… Лучше, чем ничего (идиш).

А в конце мая приговор Подольского нарсуда вступил в законную силу (власти этот момент оттягивали, чтобы я не попал под амнистию к 40‑летию Победы), и в отношении меня перестали действовать запреты на рабочую камеру, общую свиданку (личная — только через полгода), передачу и переписку. Что под амнистию не попал, может, и хорошо, ведь вчистую освобождала она только участников войны, которых я в тюрьмах и не видел, а первоходы до трех лет срока по амнистии направлялись на «химию», то есть в спецкомендатуры в Дарнице и Припяти. Понимаете, что с этими «химиками» было после Чернобыля? Ведь их никто не эвакуировал…

Первую «дачку» мне принесли сразу после утверждения приговора. В ней были шерстяные носки, репчатый лук и копченая колбаса. К «дачке» прилагался написанный рукой жены перечень, где мне надо было расписаться в получении. Там значилось: «Носки шерст., лук репч., колбаса копч.». Я расписался и отдал колбасу на общак. Каково же было мое огорчение, когда на общей свиданке я узнал, что колбаса была кошерной, что передали ее с огромным трудом из Риги от рава Гершона Гуревича и что в описи жена указала не «копч.», а «кош.», что означало не кошачья, а кошерная!..

*  *  *

На киче главное — не сойти с ума. А предпосылок для этого куча. Нервы на взводе, неизвестность, бессильная злоба, беспредел вертухаев, беспредел зэков, физические и психологические испытания, оторванность от семьи, близких, своего малого и большого мира. А знаете почему, на мой взгляд, одних тюрьма сломала, а других нет? По‑моему, самые мощные факторы — связь со Своим и связь со своими…

Я никогда не видел сломавшимися не просто верующих людей, а считающих Его своим поводырем. И я никогда не видел сломавшимися людей, получавших много писем с воли.

Думаю, что люди, писавшие мне на зону, делали это просто по зову сердца, как нечто само собой разумеющееся, не боясь при этом неприятностей с властями. Они и сейчас, наверное, не знают, что именно им я обязан своей непоехавшей крышей. А на неписавших у меня нет никаких обид, я бы и сам боялся, будь снаружи, а не внутри…

А какую зависть это вызывало в бараке при раздаче писем! «Иванову! Петрову! Опять Абраше! И снова Абраше!..» Мама писала раз в неделю. Также раз в неделю посылала малявы Поля Грин из Тирасполя — она переписывала русскими буквами уроки идиша из «Советиш геймланд». Жена отправляла корреспонденции ежедневно, в воскресенье дважды (за субботу), нумеруя послания, так что если одно терялось или задерживалось (в спецчасти на перлюстрации письмо могло пролежать и неделю), то по номеру это было видно. На барак почту приносили дважды в неделю, и я получал сразу по четыре конверта.

Один раз написал мой друг Мойше, но его семья получила разрешение на выезд, и они уехали. До сих пор я помню его эпистолу с выдержкой из мидраша о Небесном суде и об ангелах, сотворенных испытаниями, выпавшими на долю человека.

Один раз написал Довид Карпов. С его посланием связан интересный инцидент. Моя жена ставила на своих листках в правом верхнем углу еврейские буквы бейс‑самех‑далед, как это принято у евреев, но вокруг букв рисовала лепестки, стилизуя их под цветочек, и это ни у кого подозрений не вызывало. А у Довида почерк «чертежный», да и написал он в верхнем углу по‑русски (логично: не по‑русски на зону не пропустят): «С Б‑жьей помощью». Это заинтересовало не только лагерную спецчасть, но и оперчасть! Через две недели после прибытия письма на зону оно было передано отрядному, капитану Онищенко, который вызвал меня к себе в кабинет и учинил допрос: кто, да зачем, да что за секта? Но, в отличие от гэбэшников, Онищенко был и тупым, и незлобным.

Довид Карпов. Фрагмент фото из серии «Непобежденная синагога». 1980‑е

А вскоре мы с ним нашли общий язык. Володя Горбульский, гер‑цедек из Киева, был очень хорошим мебельщиком. Он через мою жену передал Онищенко дефицитные мебельные гвозди, рейки и прочие ценные мелочи для ленинской комнаты. После чего тот перестал замечать мою религиозность… 

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

Майсы от Абраши

Забегая вперед, скажу вот что. Я был в шести тюрьмах, на трех зонах, в КПЗ, ШИЗО и тюремной психбольнице. И везде у меня были четыре крупных минуса: жид, интеллигент, москаль и москвич. Но были и три больших плюса: зэки уважают политических, религиозных и тех, кто стоит за свои принципы.

Майсы от Абраши

Источником тамиздата были еще и международные книжные выставки, проходившие в Москве в 1977 и 1981 годах. Мы брали у них книги, пластинки, но на выходе нас, умников, хватали комитетчики — добычу отбирали, данные записывали. Лично у меня из добычи остались только две гибкие грампластинки, которые я догадался спрятать в носки, обернув вокруг ног. Ведь школу мастырного дела я тогда еще не прошел, а чекисты с подростка штаны снимать на международной выставке постеснялись...

Майсы от Абраши

Их дом был и домом учения, и очагом еврейства, и «шатром Авраама». Там давали уроки, давали приют странникам, согревали еврейские души. Там КГБ устраивал обыски и погромы. Там говорили на идише и преподавали иврит. Там власти отключили телефон и туда не доставляли почту. И, между нами, там был зачат мой первенец.