Звезда Давида

Майсы от Абраши

Натан Вершубский 19 мая 2017
Поделиться

Начало см. в № 34 (299–300)

Ну я откинулся. Такой базар‑вокзал…

Ну я откинулся 19 февраля. По еврейскому календарю — 20 швата.

Помню последний вечер на зоне. Лишний вечер, ведь освобождаются утром. Получают на руки справку об освобождении и деньги с личного счета, если они там есть. Вертухай на воротах должен дать зэку сапогом под зад, чтобы не возвращался. А у меня денег на счете с гулькин нос, поезд на Москву ночью… Ну я и остался в бараке до вечера. Справку у хозяина получил, а сапогом под зад — все никак.

На вечер я вызвал такси прямо к воротам, чтобы ехать на машине на вокзал. Все‑таки козырно иметь хорошие отношения с хозяином. Вызывал из его кабинета. Да и до вечера остаться не всякому разрешат.

Пакуя свои бебехи, я забыл закрыть кран умывальника, а в раковине лежал целлофановый пакет, который я мыл. Я в бараке один, все на работе. Вода из умывальника разлилась по полу и замерзла. Тонкий слой льда по всему бараку! Это, чтобы вы поняли, как было холодно в бараке.

Приходят мои уже бывшие кенты с работы, а тут залит каток. Хоккейный матч Спартак–Динамо. Они бы меня убили, но тут гудит такси у ворот. Вместо одного вертухайского сапога под зад я чуть было не получил полсотни зэковских, но на льду у них разгон был плохой…

Сел я в такси. Водитель говорит: «Все, больше ни одна машина из парка не выйдет. На термометре минус сорок восемь, а антифриз у нас до минус сорока!»

Поезд прибыл в Москву рано утром, часов в пять. Метро закрыто, в такси «не содют», то есть денег на такси нет. И пошел я пешком с тюремным кешером от Каланчевки по Мясницкой к Китай‑городу.

Прихожу в синагогу около шести. Первый миньян в семь, но дверь не заперта и внутри горит свет. За большим столом, обитым зеленым линолеумом, за тем столом в малом зале, который называли дер тиш, сидит реб Авром Миллер над книгами. Один. Увидев меня, он встает, обнимает меня и плачет. Потом сажает рядом с собой, пододвигает ко мне Хумаш и начинает со мной учить главу «Исро», про дарование Торы. Это же пятница, а «Исро» — недельная глава.

К полудню я уже успел приехать в Малаховку, где меня ждали жена и двое сыновей.

Реб Авром Миллер с учеником. 1987.

*  *  *

Мацу в Москве выпекали. И мы ее покупали. Только в Песах не ели. Не доверяли надзору. Даже оформляли продажу на время Песаха. А в остальное время — да, паревный еврейский хлеб. А что делать в Песах?

 

В Риге был рав Гершон Гуревич — авторитет, шойхет, моэль. Он даже делал иногда кошерную колбасу, кусочки которой доходили и до нас. И он руководил выпечкой кошерной мацы. Это была «маца Мили Фрейдмана», построившего мацепекарню из вынесенного с завода VEF, где он работал, стратегического металла. Но пока я сидел , рава Гершона не стало.

Надо было что‑то придумать, чтобы у нас была маца на Песах, ведь до него остается всего полтора месяца. Мои друзья договорились с евреями в Цхинвали, что один день мы будем печь мацу у них в пекарне. Я вызвался ехать в Грузию печь мацу.

Второй вопрос. К моим друзьям попала книга раввина Ш.‑Б. Холцера, изданная в Америке, очень нужная нам для учебы. А ее надо было отдавать. Наше подпольное «издательское» дело заслуживает отдельной майсы, и я ее, Б‑г даст, расскажу. Здесь же бекицер: в Москве сделать несколько копий довольно толстой книги было нереально. За каждым копировальным аппаратом (в проектных или иных организациях) был закреплен сотрудник первого отдела, то есть тот же гебешник. А в Тбилиси у нашего друга Давида Патера имелись знакомые, которые подпольно, за деньги, ксерокопировали что угодно, хоть Солженицына, хоть Камасутру. Цеховики такие, типа записи пластинок на костях в шестидесятые. Ну и я, конечно, вызвался отвезти книгу рава Холцера в Тбилиси.

Мой друг Элиёу сказал: «Ты только что срок отмотал за еврейские книги! Тебе что, мало показалось? В аэропортах же шмонают!» Но я был упрямым. Взял книгу и сказал: «Хорошо, я поездом поеду!»

Отправился в Грузию я таки самолетом. Книгу заныкал за брючный пояс. Я, в натуре, столько шмонов прошел по этапам да пересылкам, что мог бы уроки мастырного дела давать. Тетя Соня (советская власть) хотела меня сломать, а в результате дала мне такие университеты и такой заряд упрямства!

 

Прилетаю в Тбилиси. «Нетав сад арис кидев ца», мама‑джан! Красота, слюшай!

Из аэропорта — сразу к Давиду. И что бы вы думали — все наши тбилисские иванфедоровы‑гутенберги сидят. И так конкретно сидят — лет по семь на нос… Книгу рава Холцера мы с Илюшей Литваком, тоже прилетевшим в Тбилиси для выпечки мацы, учили в автобусе, едущем по горному серпантину. Но копии с нее я так и не сделал. А у самого рава мне еще предстояло учиться, но тогда я этого не знал.

Поехали мы с Илюшей сначала в Вани. Там работал меламедом — учил детей — Мойше Мехутон, очень хороший мой друг, с которым мы потом породнились (его сын женился на моей дочери). Посмотрели Вани, забрали Мойше, поехали дальше, в Цхинвали. Там нас должен был встретить Мехл Патер, сын Давида. Приехали уже вечером, сказали: «Вах!» Шикарная синагога, полная народа на маарив, вечернюю молитву.

Синагога в Тбилиси. Конец 1980‑х.

После маарив подходят к нам люди, спрашивают, кто мы, откуда, и приглашают к себе поужинать. А мы с Илюшей уже в Вани были приглашены к обеду. Тамошние евреи, как, впрочем, и все на Кавказе, для случайного гостя накрывают стол так, как мы, ашкеназы, только на свадьбу, и то не все.

Но один аид приглашает нас на «стакан чая». Ну на чай мы сразу соглашаемся, что вызывает неудовольствие всех остальных приглашавших. Он посылает домой мальца предупредить, что идут гости. Идем. По дороге человек извиняется, что чай будет накрыт на веранде, так как дом уже очищен от хамец и заносить туда еду нельзя. И это в рош ходеш нисан, за две недели до Песаха!

Приходим. На веранде накрыта трапеза царя Соломона в честь царицы Савской. Жареная рыба, многочисленные соусы, изысканные салаты, зелень, фрукты и чача в больших бутылках. Вот мы попали…

За столом нас, молодогвардейцев, уже четверо: Мойше Мехутон, Илюша Литвак, Мехл Патер и я. Наслаждаемся салатами и рыбой. От настойчиво предлагаемой хозяином чачи отказываемся, причем под разными предлогами. Илюша говорит, что вообще не пьет, Мехл — шойхет, ему нельзя, Мойше ссылается на головную боль, а я объясняю, что мне еще ночью учить Мишну бруру, законы выпечки мацы, и надо иметь ясную голову. На самом деле истинная причина нашего отказа была в другом. Чачу ведь делают из винограда, а значит, изготавливать ее может только кошерный еврей, соблюдающий шабос. Про нашего же хозяина мы знаем только то, что он молился маарив в синагоге.

За столом, слово за слово, гостеприимный хозяин рассказывает о своей жизни. Как он, работая в торговле, вынужден был то и дело увольняться, чтобы не нарушать субботу. И как нелегко было каждый раз находить новое место службы. И тут мы понимаем, что он — настоящий шоймер шабос. У Мойше уже не болит голова, Мехл — не такой уж и шойхет, Илюша — вовсе не такой трезвенник. Даже я вдруг забываю, что ночью мне надо учить Мишну бруру. Мы ловим бутылки с зеленоватой жидкостью за горлышки и делаем с радостным хозяином лехаим!

 

Рано утром (какое похмелье — нам по двадцать три года!) идем в пекарню. Там уже кипит работа.

На двери — расписание, какой день выделен какой группе выпекающих. Наш, 31 марта, помечен надписью «русские». Вот сейчас обидно было! В России мы евреи, а в Цхинвали — русские. Мы потом столкнемся с тем же и в Израиле, и в Америке, но тогда было впервые.

Приступили к изготовлению мацы. Мы решили делать ее вручную — так и кошернее, и аутентичнее. Морока была еще та, ведь все мы делали это впервые. Снимая тяжелый перфорирующий валик, я уронил его себе на руку. У меня до сих пор виден след от перфоратора на ладони. Пошла кровь, а рядом стоял тазик с ледяной водой. Я опустил руку в воду, и она окрасилась кровью. Тут же подбежал один из работников пекарни и говорит: «Быстро вылей воду! Кто‑нибудь увидит и скажет, что мы кровь в мацу подмешиваем!» В Грузии реально были кровавые наветы и в советское время.

Маца, которую мы тогда выпекли вручную, оказалась тверже лба горного козла. Как мы ее ели?! У меня после тюрьмы зубы были не очень. Я себе отобрал листы потоньше. Зато у нас была своя маца на Песах!

Жена снимала большой дачный дом в Малаховке. На Песах у нас собрались друзья, и я, только что выйдя из тюрьмы, рассказывал о выходе из Мицраима.

Три субботы

Шабос «Зохор» — Мне Лукьяновская тюрьма и ссылки дали не меньше, чем Цюрихский университет!

(А. В. Луначарский)

— А мне гораздо больше!

(Абраша Лукьяновский)

 

Тут нужно рассказать о происхождении клички Ребе.

В КПЗ я прошел через первый шок после ареста и первый инструктаж от других зэков о тюремных правилах. Но я еще долго был как пыльным мешком по голове шарахнутый.

И тут меня и кого‑то еще выдергивают в субботу на этап в Лукьяновскую тюрьму. С вохровцами не поспоришь — выволокут насильно да еще сапогами наваляют, но вещи‑то я взять с собой не могу — шабос. А кешер какой‑никакой у меня уже откуда‑то был.

И вот кто‑то из зэков, видя мою принципиальность, а я ведь пошел на выход без вещей, взялся мне их нести.

 

Забегая вперед, скажу вот что. Я был в шести тюрьмах
(в четырех из них дважды), на трех зонах, в КПЗ, ШИЗО и тюремной психбольнице. И везде у меня были четыре крупных минуса: жид, интеллигент, москаль и москвич. Но были и три больших плюса: зэки уважают политических, религиозных и тех, кто стоит за свои принципы.

Лукьяновский СИЗО. Вид с юга.

В Лукьяновку я вошел с пустыми руками, а мой кешер внес какой‑то уважаемый урка. Привратка, или «вокзал», — тюремный распределитель: тесные боксы, санобработка, шмоны, переклички. Чуть позже, в очереди куда‑то, кто‑то спросил про меня: «І цей Ребе теж?» («И этот Ребе тоже?»).

Поздно вечером все там же в привратке во время санобработки (вещи прожаривались в вошебойке, а зэки шли в душ) раздали обломки лезвий «Нева» (на фене — « мойки»), чтобы все побрились, а я бриться лезвием отказался, религия запрещает. В коридоре нас принимал хозяин — начальник
СИЗО. Я повторил свой отказ. Полковник сказал: «Так я тебе сам поголю» («Я тебя сам побрею»). И бороду мне брил лично начальник тюрьмы. Вот тогда ко мне погоняло Ребе и прилипло. Но называли меня и Абрашей, и жидярой, а кто‑то и еврейским именем, поинтересовавшись.

Никакой агитации я, понятное дело, не вел, вообще старался как можно меньше вступать в разговоры. Но «кумовья» (оперчасть), видимо, боялись и перекидывали меня довольно часто из камеры в камеру (из хаты в хату). По закону первоходец по легкой статье должен был содержаться с такими же, как он, первоходцами, но в этой «кумовской» лихорадке мне пришлось побывать и на общем, и на строгом, и с «полосатиками» — особо опасными рецидивистами, и даже несколько часов в камере со смертниками. Самые экзотические статьи Уголовного кодекса окружали меня. С представителями самых разных воровских профессий я знакомился. Самых нелепых историй наслушался — даже в первые часы, дни и месяцы в Лукьяновском тюремном замке.

Шабос «Нахаму»

Зона № 16 (Божково Полтавской области). После травмы, после двух недель безделья, когда я ходил с забинтованными руками, мне удалось перевестись из электриков в контролеры ОТК в том же цехе редукторов. Для этого потребовалось дать пачку «индюхи» (чай можно было приобрести в отоварке раз в два месяца) бригадиру электриков и другую пачку — бригадиру ОТК.

В цехе нас, контролеров ОТК, было двое : я и один одесский жульман. Мы с ним сразу договорились, что все дни работаем вдвоем, в субботу я прихожу в цех, но ничего не делаю, а в воскресенье работаю за двоих. По сути, такой же договор у меня был до того и с моим напарником‑электриком, только это продолжалось недолго…

Жульман в свой «выходной» уходил к блатным кентам резаться в секу и буру. Я же в шабос шел в тихую часть цеха. Цех был огромный, как два самолетных ангара, и половина его почти не использовалась. Там стояли станки, лежали какие‑то металлические конструкции. Там я мог гулять, петь субботние змирос, предаваться размышлениям, а некстати появившемуся вертухаю сказать, что ищу какую‑то деталь.

Надо заметить, что у хронического недоедания, кроме известных мне уже симптомов — постоянного чувства голода, сонливости, раздражительности, заметного ухудшения памяти, зябкости, была еще одна особенность — обострение обоняния.

И вот стою я в шабос среди неработающих станков лицом к окнам. А окна высоко, в них все равно ничего не видно. Пою «Борух кель эльойн» на красивый гейтсэдский мотив, слышанный мною в доме Залмана и Ривки от лондонского гостя, и ощущаю вдруг идущий откуда‑то сзади запах одеколона. Это вертухай, думаю я, у зэков одеколона не бывает. Оборачиваюсь. Метрах в десяти сзади стоит прапорщик и слушает. Увидев, что я обернулся, делает мне знак рукой, мол, продолжай петь. Я снова отворачиваюсь к окну и пою.

С этим прапорщиком я встретился несколькими неделями позже.

Как я уже говорил, от голода постоянно хотелось спать. На токарном станке в нашем цехе работал парень, поднявшийся с малолетки. Во время ночной смены он, не отходя от станка, сел на пол спиной к стене и уснул. А руку во сне откинул на батарею отопления. Я был рядом, когда он проснулся. Это же надо было так уснуть, чтобы не почувствовать, что рука обварилась до волдырей, вся тыльная сторона ладони! Сильный ожог был, батареи в цехе были очень горячие, а окна разбитые. Было холодно.

Так вот, я постоянно искал, где бы безопасно покемарить. Был духовой шкаф, где сушили свежепокрашенные редукторы. Там было жарко, но воняло краской. А в полупустой половине цеха лежала какая‑то огромная жестяная конструкция. Картинку галактики помните? Вот что‑то такое валторнообразное. Спиральная вентиляционная труба — на выходе диаметром больше метра, а к центру сужающаяся, и в центре — вентилятор. И я, недолго думая, полез в нее головой вперед и залез достаточно глубоко. Клаустрофобией я тогда не страдал, а недосыпом — очень даже…

Не помню, сколько я там проспал, но проснулся от того, что меня тащат наружу за ноги. Вытащили. Тот самый прапорщик. Кричит, что напишет рапорт ДПНК (дежурному помощнику начальника колонии). Он таки обязан по уставу. А это — пятнадцать суток карцера (ШИЗО), лишение посылок, свиданок, отоварок и возможности выхода по УДО.

Поорав и даже начав писать, махнул рукой: «Співаеш ти дуже гарно…»

Шабос «Шуво»

Талицы. Север России. Работаю на расконвойке. С субботой все вроде улажено. И вдруг в субботу — авральные работы. То ли водопроводную трубу в жилой зоне прорвало, то ли еще что‑то. В общем, надо выкопать длинную траншею — менять трубу. Вывели вертухаи всех зэков, построили вдоль намеченной траншеи. Все стоят на расстоянии двух метров друг от друга. Приходит нарядчик с тачкой лопат. Размечает каждому зэку участок траншеи длиной два метра и дает лопату. Я лопату не беру — шабос. Он втыкает ее передо мной в землю и идет дальше. Все начинают копать, я стою. Подходит старлей — отрядный. Я говорю, что копать не могу — суббота. Он: вернусь, увижу , что не начал копать, вызову «кума». Приходит «кум» (начальник оперчасти), капитан Кукушкин, повторяется та же история. Он начинает орать, материться, я стою. Хочешь, кричит, загреметь по 188‑й?!

Статья 188‑3 УК РСФСР «Злостное неповиновение требованиям администрации исправительно‑трудового учреждения» была введена в сентябре 1983 года при Андропове. Зэки ее называли «вечная каторга». По ней давали три года на общем режиме и пять лет на усиленном, строгом или особом. То есть любому зэку можно было добавить от трех до пяти лет срока за неподчинение вертухаю. И это на зоне, где факт неподчинения и его злостности подтверждается тем же вертухаем. Администрация колоний этой статьей пользовалась. Сотни зэков отправились по ней на крытку (тюремное заключение) с прибавкой к сроку. Причем к одному и тому же человеку можно было применять эту статью сколько угодно раз.

«Кум» орет, я стою, заложив руки за спину, а зэки копать перестали и слушают. Капитан дает мне последний шанс — полчаса — и идет за хозяином. Возвращаются они вместе, и гражданин майор велит вызывать машину — конвоировать меня в областную тюрьму для возбуждения уголовного дела по 188‑й.

Приезжает «буханка» — УАЗик оперчасти. На меня надевают наручники, сажают в УАЗик, туда же садятся Кукушкин с хозяином. Еще два охранника с калашами присоединяются к нам на выезде из ворот зоны.

Пока доехали до облцентра, приехали в тюрьму, пока меня провели через «вокзал» (он же сборка, он же привратка), то есть приняли, пока привели в комнату допросов, где сидят те же капитан Кукушкин с майором Васильевым, дело близится к вечеру.

Мне предъявляют обвинение. — Что вы можете сказать, заключенный, по существу предъявленных вам обвинений? — Гражданин подполковник, — говорю, — мне нельзя работать до появления звезд, а до него часа полтора… — Дайте письменное обязательство, что начнете работать через полтора часа, — говорит Васильев. — Гражданин подполковник, писать я сейчас не могу — это тоже работа, но вы можете поверить мне на слово, я за свои слова ручаюсь.

И эта парочка, а возиться с составлением всех бумаг вечером в субботу им очень не хочется, везет меня обратно на зону. Приезжаем, с меня снимают наручники, а моя лопата так и стоит воткнутая в землю. Вся траншея, кроме моих двух метров, уже вырыта. Я становлюсь рядом и смотрю на небо — жду появления трех звезд. Из барака выходят зэки, человек двадцать, берут из тачки уже сложенные туда лопаты и вырывают мою часть траншеи минут за пятнадцать, сменяясь. Это они показали свой респект и уважуху. Молча, по‑зэковски. Сам Васильев тоже стал относиться ко мне по‑другому, но об этом в других майсах.

Эпилог

В начале двухтысячных годов я работал раввином в Воронеже. И каждый год осенью мы с женой приезжали в Нью‑Йорк, в Фар Рокауэй, навестить мою маму. Утром после прибытия я неизменно шел молиться в ешиву напротив маминого дома. И каждый раз, как только я там появлялся, ко мне подходил машгиах ешивы (что‑то типа проректора по воспитательной работе) рав Зеев Тренк и просил выступить после молитвы перед учениками, а их там под тысячу человек, именно с изложением этой истории с траншеей. Я уважаю рава Тренка и не смел ему перечить. Послушно всходил на возвышение перед арон кодеш и вслед за представлением Рош ешивы начинал свой рассказ. В зале среди слушателей, равно как и в числе учеников, которые после моего выступления подходили благодарить меня, я часто видел те же лица, что и год назад. Зачем я, спрашивается, повторяю одну и ту же майсу каждый год, если половина зала ее уже слышала? Это недоумение не покидало меня до одной встречи.

В 2008 году, там же, в Фар Рокауэй, я утром проспал и вынужден был молиться с поздним миньяном в так называемой белой синагоге. После молитвы подходит ко мне парень лет двадцати и спрашивает, не тот ли я человек, что рассказывал несколько лет назад в ешиве про советский лагерь. Да, говорю, тот. — Я тогда учился в ешиве и стал отходить от Торы и ее соблюдения. Я уже даже начал, ни про кого не будь сказано, курить в субботу. Меня уже никто и ничто не могли остановить, ни родители, ни угроза отчисления. И тут я услышал ваш рассказ. Я подумал: этот человек не предал субботу перед угрозой концлагеря, а я, дешевка, сдал ее за сигарету? И я поклялся себе, что от субботы не отступлюсь. И вернулся к соблюдению. Спасибо вам! 

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

Майсы от Абраши

Их дом был и домом учения, и очагом еврейства, и «шатром Авраама». Там давали уроки, давали приют странникам, согревали еврейские души. Там КГБ устраивал обыски и погромы. Там говорили на идише и преподавали иврит. Там власти отключили телефон и туда не доставляли почту. И, между нами, там был зачат мой первенец.

Майсы от Абраши

Итак, ночь Песаха. Сокамерники мои, два убийцы‑рецидивиста («мокрушники»), пять воров («добрый вечер вашей хате»), наркобарон еще тогда не нарисовался, «скокач» (или «гоп‑стоп») по кличке Балаклава, поп‑«щипач» (настоящий батюшка, о нем — отдельно) и ваш непокорный слуга Абраша (Ребе).

Sonetchka

Помнишь, Сонечка, — сказал он, прикасаясь ладонью к ее щеке и вглядываясь в ее светло‑зеленые глаза. — Я тебе когда‑то сказал, что мы навсегда останемся близкими друзьями. Это ведь дружба с тех самых наших золотых пярнуских дней. Да еще летние романы, которые иногда соединяют людей на всю жизнь.