В Париж я приехал на несколько часов. Приехал, чтобы поговорить с Ланцманом. До этого почти год договаривался об интервью с его помощницей Сарой.
И вот я в квартире Ланцмана в 14-м округе, жду режиссера в его кабинете. Разглядываю полки – книги Сартра и де Бовуар, ряды журналов Les Temps Modernes, много книг об Израиле, берлинский «Золотой медведь», фотографии…
Ланцман вышел только через полчаса — тяжело дыша, стуча палкой по полу. Глубокий старик с высоко поднятой головой.
Это было самое тяжелое интервью в моей жизни. И не только потому, что Ланцман был болен – говорить ему было сложно, часто он терял ход мысли. Самым тяжелым было ощущать исторический масштаб Ланцмана, его буквально физическую сопричастность к Шоа. Нет, не потому что он сам был участником и очевидцем Второй мировой – скрывался от нацистов, воевал, участвовал в Сопротивлении. Но потому что он смотрел в глаза тем, кто выжил, тем, кто убивал, тем, кто молча (хотя далеко не всегда) наблюдал. И не просто смотрел – выворачивал своих собеседников наизнанку.
Всю свою жизнь Ланцман делал один фильм. Много лет готовился, много лет снимал, много лет монтировал. И девять с половиной часов всем известной «Шоа» — это лишь малая часть отснятого. До последних дней режиссер продолжал работать — перемонтировал снятые много лет назад пленки.
Уже когда я собрался уходить, Ланцман вспомнил о какой-то фотографии, которую очень хотел мне показать. Минут двадцать он возился со своим Samsung Galaxy, листая фотогалерею (а ему уже был 91 год, между прочим). Незадолго до этого я спросил, почему за 12 лет съемок «Шоа», несколько раз лишаясь финансирования, он все равно продолжал работу. «Потому что я очень упрямый», — ответил Ланцман… Фотографию он так и не нашел, но обещал найти и показать, когда приедет в Израиль. Но не приехал. Сегодня он умер в Париже.
Не знаю, были ли у Ланцмана еще интервью после той нашей встречи в сентябре 2016-го, но для меня эта беседа стала последней в моей журналистской карьере. После Ланцмана больше разговаривать не о чем.