Еврейское царство
Поэт и прозаик Ламед (Лейви-Иешуа) Шапиро (1878–1948) прожил трудную и беспокойную жизнь, со множеством переездов между Киевом, Одессой и Варшавой, а далее Лондоном, Нью-Йорком и Лос-Анджелесом. Творческое наследие оставил камерное. В этом наследии велика была роль русской литературы, в частности Достоевского. И среди рассказов Шапиро попадаются настоящие жемчужины. Они впервые переведены на русский язык и готовятся к выходу в свет в издательстве «Книжники».
Продолжение. Начало в № 6–8 (374–377)
Художник
Жил‑был художник.
Его краски были ярки, мазки точны, а манера оригинальна. Но главное — в нем жила великая жажда правды, и каждый невольно останавливал взгляд на его полотнах: одни хвалили, другие ругали, но все смотрели.
В ранней юности у художника был учитель. У учителя были мягкие кисти и мягкое сердце. Он любил спокойные тона, легкие тени и слабый свет. Учитель писал животных — получались люди, рисовал людей — получались ангелы. Ученик замечал это, и — нет большего презрения, чем то, которое ученик начинает испытывать к учителю! Ученик сказал себе: «Он не любит правды! Я буду другим». И решил, что никогда не станет писать ангелов.
Его первые картины пробуждали беспокойство. Ленивые и нелюбопытные отворачивались от них с недовольной гримасой. Люди с головой и сердцем задумывались и отходили от его картин в волнении. «Почти как в жизни, — говорили они. — Он растет».
И он рос. Его деревья и цветы цвели, звери и птицы двигались, а люди смеялись и плакали. Но все‑таки на его работы смотрели… и спрашивали друг друга: «Чего же здесь не хватает?»
В тесной, но светлой студии, среди картин и эскизов, с палитрой и кистью в руке художник искал истину. Он то переживал глубочайшие муки, то испытывал величайшую радость — муки и радость творчества. Глаза широко открыты, грудь вздымается, рука замерла в воздухе, в любую минуту готовая поймать легчайший мазок, тончайший штрих, приближающие к правде. Губы художника шевелятся, тихо бормоча какое‑то заклинание, и кажется, что он не работает, а молится.
Однажды художник послал на выставку картину, которая вызвала настоящую бурю. С холста смотрело человеческое лицо, в нем угадывалось что‑то звериное.
— Это фальшь! — возмущались одни. — Клевета на человека!
— Это чистая правда! — возражали другие. — Он смел и любит истину. В человеке осталось немало звериного, и мы должны это помнить!
Критики спорили, почтенная публика горячилась, а художник делал свое. Создавал произведение за произведением, и на каждой новой картине все сильнее подчеркивал в человеке звериное. На одной картине несколько человек с волчьими оскалами рвали на куски своего друга. На другой молодая, красивая женщина смотрела серыми, холодными и в то же время влажными кошачьими глазами; на третьей стоял старик с маленькими, блестящими глазками и острой лисьей мордочкой. И каждая новая картина не оставляла публику равнодушной.
Постепенно число его почитателей уменьшилось, друзья отдалились и стали с ним холодны. Теперь на губах художника все чаще появлялась горькая улыбка, но глаза сверкали, и щеки горели.
— Ага, не нравится? Не очень‑то вы любите правду… Но я буду стоять до конца!
И он стоял до конца. Каждая новая картина все дальше отталкивала от художника публику. Его лицо становилось все мрачнее, и одиночество росло день ото дня.
У художника была подруга.
Милая девушка с длинной косой, черными глазами и нервной, подрагивающей верхней губкой. С девушкой художник отдыхал душой. В тяжелую минуту, когда натянутые до предела нервы ослабевают, как провисшая веревка, когда взрослый человек чувствует себя маленьким и беспомощным, как ребенок, и ищет маму, в такую минуту художник шел к подруге и клал голову к ней на колени. И девушка говорила:
— Друг, любимый! Мне трудно следовать за тобой, я тебя не понимаю… Но я чувствую: ты прав! Ты одинок, и я тебя не оставлю!
И она целовала его, и гладила его шелковистые волосы, и давала ему свежие силы.
Но однажды, когда он изобразил на картине влюбленную пару и показал девушке, она побледнела…
— Друг, — сказала она, — мне холодно возле тебя…
И ушла.
Он проводил ее потухшим взглядом, но потом расправил плечи, его глаза опять загорелись, и он сказал:
— Дальше! Дальше!
Он шел дальше. Под его кистью зверь в человеке рос и в конце концов заслонил человека полностью. Каждая картина была шедевром, рисунок и краски достигли необычной, сверхчеловеческой силы и точности. «Сам дьявол водит его кистью», — говорили люди и отворачивались от его картин с ужасом и отвращением.
Он переехал на окраину города и поселился в высоком доме на последнем этаже. Теперь его студия была просторная, как поле, светлая, как фонарь, и холодная, как Северный Ледовитый океан. Туда еле проникал шум жизни, а оттуда открывался далекий горизонт. Здесь художник жил и работал не покладая рук. Его сердце замерзло, на лбу обозначилась упрямая вертикальная морщина, а в глазах стоял жгучий мороз. Со всех стен студии смотрели люди‑звери в различных фазах, а художник часто бормотал с холодной усмешкой: «Я делаю это для людей, а разве они могут что‑нибудь сделать для меня…»
И его галерея росла и росла.
Много лет осталось позади, из вечности приходили и приходили новые годы, а художник вел отшельническую жизнь холодно и спокойно, без страданий и радостей. По‑прежнему его лицо оставалось гладким, лоб ясным, а взгляд живым и острым, но волосы сначала покрылись инеем, а потом снегом. Когда художник это заметил, он сказал себе: «Хватит! Пора заканчивать… Теперь — для себя!»
Он начал писать картину, которую уже давно вынашивал в голове и в сердце. Художник будто заново родился: он опять почувствовал вдохновение и работал с жаром и увлечением. Часами он простаивал у мольберта, часами щеки художника, бледные до желтизны, пылали, а глаза горели огнем. Опять казалось, что он не работает, а молится.
Но временами работа доставляла ему немало хлопот. «Слишком светло, слишком резко!» — восклицал художник и делал темнее и мягче. «Слишком грубо!» — и делал изящнее. «Слишком ярко!» — и делал бледнее и прозрачнее. И вот он положил последний мазок. Отбросил кисть, завесил свое произведение и вышел на улицу.
Спокойно, неторопливо и уверенно по улицам шагал высокий, сухопарый старик с бледным лицом и открытым взглядом. Переходил мосты, гулял по бульварам и садам, останавливался у дворов и домов и присматривался к жизни, которой давно не видел вблизи и которая сейчас бурлила вокруг него. Весеннее солнце щедро освещало и согревало молодую, свежую землю. Вздувшаяся река шумно и весело, как юный герой, бежала своей дорогой. Со всех сторон тянулись громадные здания, и в каждом углу, как местные гении, суетились люди, работали, пели, смеялись и плакали. Вот двое рабочих затеяли драку, а вот девочка с серьезной миной заботливой матери перевязывает маленькому братишке пораненную ножку. Потом художник увидел молодую пару: он на ходу с жаром что‑то говорил, а она слушала с рассеянной улыбкой.
Старик смотрел на все с ироничной усмешкой.
И все‑таки к вечеру он почувствовал, что минувший день оставил у него на сердце тяжелый камень.
Художник вернулся домой, зажег все свечи, которые у него были, и в студии стало светло как днем. Тогда художник подошел к своему последнему произведению и сорвал с него полог. Посмотрел — и окаменел… С ужасом художник смотрел на картину, как на свою могилу, вырытую собственными руками…
Огромная гора со снежной шапкой на вершине. Воздух чист, прозрачен и холоден. А внизу, у подножия, мельтешащая толпа: кто дерется, кто копает землю, а кто ходит на руках вниз головой. Наверху, на снежной вершине, безлюдно, пусто и неуютно. Лишь в последних лучах заходящего солнца возвышается человеческая фигура с поднятыми руками и задранной вверх головой. И над ее головой, на синем, слегка позолоченном небе, висит бледное расплывчатое пятно, бесформенное и бесцветное.