Неразрезанные страницы

Еврейское царство

Ламед Шапиро. Перевод с идиша Исроэла Некрасова 20 августа 2023
Поделиться

Поэт и прозаик Ламед (Лейви-Иешуа) Шапиро (1878–1948) прожил трудную и беспокойную жизнь, со множеством переездов между Киевом, Одессой и Варшавой, а далее Лондоном, Нью-Йорком и Лос-Анджелесом. Творческое наследие оставил камерное. В этом наследии велика была роль русской литературы, в частности Достоевского. И среди рассказов Шапиро попадаются настоящие жемчужины. Они впервые переведены на русский язык и готовятся к выходу в свет в издательстве «Книжники».

Продолжение. Начало в № 6–8 (374–376)

Перед грозой

В пол‑одиннадцатого утра пароход остановился в Тартилове. На небе ни облачка, солнце заливало мир веселым светом, но на реке было нежарко: дерзкий ветерок свободно носился над водой, поднимал волны и освежал воздух. Река шумела, гнула и ломала солнечные лучи, рисовавшие на ее могучей груди фантастические картины и фигуры. Направо и налево от пристани тянулись грузовые пароходы, баржи, большие и маленькие пассажирские суда. На берегу сидели женщины и торговали хлебом, бубликами и фруктами. Чуть поодаль стояла лавка, где продавались папиросы, конфеты, содовая вода и прочие приятные мелочи.

Я сел в лодку. На корме, у руля, расположился еврей лет пятидесяти, невысокий, но с ужасающе широкими плечами. Весла держал парень лет шестнадцати, наверно, сын.

— Голову, пожалуйста, наклоните, — предупредил старший.

ЛодочникИз альбома The Old Country. The Lost World of Eastern European Jews. N. Y.: Charles Scribner’s Sons, 1974

Я послушался, и лодка легко и бесшумно, как тень, скользнула под якорной цепью, удерживающей на месте деревянную пристань, и вышла на речной простор. Весла спокойно и уверенно заработали в руках паренька, и мы быстро двинулись вперед, несмотря на то что шли против ветра и течения. Берег скользил в противоположную сторону. Одни рабочие на грузовых пароходах с любопытством рассматривали мою соломенную шляпу и пенсне, другие, удовлетворившись равнодушным, рассеянным взглядом, возвращались к своим делам. Лодки разреза́ли речную гладь. Рядом с нами прошел дуб Дуб — долбленая лодка. , полный пассажиров: мужиков, баб и ребятишек. У противоположного берега вниз по течению двигался плот, с него долетали печальные звуки малороссийской песни и растворялись в воздухе, как аромат цветов.

— Держи против волны, — сказал паренек.

Я повернул голову. Пароход, на котором я приехал, уже отчалил от пристани и нагонял нас. Некоторые пассажиры, мои случайные знакомые, стоявшие на палубе, приподняли шляпы. Я едва успел ответить, как пароход пронесся мимо. Через минуту наша лодка затанцевала на волнах. Пароход уходил вдаль, оставляя на воде широкую полосу белой пены, а на небе — толстый столб черного дыма.

Я заговорил с лодочником. На вопрос, насколько прибыльна в этих краях его профессия, он ответил:

— Ничего, живем. Жемчуга жене купить не могу, но на хлеб хватает. Только на Пейсах Пейсах — восьмидневный весенний праздник в память об освобождении из египетского рабства. хуже, в половодье.

— Почему? — удивился я. — Кажется, наоборот должно быть.

— В других городах так и есть, но у нас все не как у людей. У нашего берега река мелкая, но в половодье пароход может к самому городу подойти, вот и остаемся без работы. Разве что кого‑то в деревню отвезти, вот как вас, например… Вдобавок еще иногда сеть закидываем, тем и перебиваемся.

Последние грузовые пароходы остались позади. На реке стало тише, лишь кое‑где покачивалась на волнах лодка, или шла по течению баржа, груженная лесом. Благословенное украинское небо украсилось на западе пушистыми белоснежными облачками. Тишина.

— Шолом, ты не устал? — спросил лодочник сына. — А то давай поменяемся.

Паренек улыбнулся и ничего не ответил. За него говорили весла, которые по‑прежнему двигались размеренно и свободно, рассекая тонкую, подвижную поверхность воды.

— Сын? — спросил я.

Лодочник довольно кивнул.

— А еще дети есть?

— Старший сын там на барже работает, — указал он глазами в сторону Тартилова. — А дома еще дочка. Восемнадцать лет.

Он замолчал, по лицу пробежала тень. Окинул взглядом мою шляпу, пенсне и поношенную одежду и как‑то странно уставился на меня.

— А скажите, пожалуйста, — вдруг заговорил он то ли серьезно, то ли с иронией, — не обижайтесь, что я спрашиваю… Такие, как вы, не заботятся о том, что будет на том свете… А на этом свете как?

— Не понимаю, о чем вы. — Я был удивлен.

— Видите ли… Эти, нынешние, говорят, что человек помирает, как собака, никакой разницы. Но одни все‑таки стараются на этом свете не грешить, а другим все равно…

Я начал понимать.

— Духовное и материальное всегда было… — Увидев, что он не знает этих слов, я пояснил: — То есть потребности души и потребности тела. И сейчас тоже есть люди, которые в первую очередь заботятся о душе, но они удовлетворяют свои духовные потребности совсем иначе…

Тут я заметил, что он меня не слушает, и прекратил философствовать.

— А почему вы об этом заговорили? — спросил я после небольшой паузы.

— Был у меня еще один сын, — задумчиво ответил лодочник.

Ответ выглядел совершенно бессмысленным, но я что‑то понял и осторожно уточнил:

— Был?

— Да. Умер. — Лодочник отвернулся в сторону. — Как гребешь?! — вдруг набросился он на Шолома, хотя тот все делал как должно. — Не видишь, лодка рыскает!

Ненадолго я оставил лодочника в покое, но потом осторожно, понемногу разговорил его, и он излил мне душу.

— Что за человек он был, до сих пор не понимаю. С малолетства не такой, как все дети… Думаете, я всегда лодочником работал? Когда‑то зерном торговал, но так жизнь повернулась… В общем, отдал его в хедер, он в учебу с головой ушел, даже слишком. Я думал, раввином станет, праведником. Оно мне не очень‑то нравилось, потому как лучшее — враг хорошего. Будь как все, и довольно. Что, нет? Я не прав? Ну да ладно, хочет ребенок учиться, так что, запретить? Да и ничего плохого в этом нет. В общем, учится он, жена нарадоваться не может. А почему не радоваться, если сын человеком растет? Для них‑то, для женщин, это самое большое счастье. Я к тому рассказываю, какой он толковый был, что, когда он за нынешние науки ухватился, они у него тоже пошли. А Талмуд совсем забросил… Я‑то не возражал, потому как в наше время они нужны, иначе не проживешь. Но жена была против. «Попомни мое слово, Хаим‑Арон, — кричала, — дождешься, что он безбожником станет, негодяем! На что ему эти книжонки?!» А я думал: «Женщина, что с нее взять?» Эх, знал бы я, как она была права!

Лодочник замолчал. Солнце поднималось выше и припекало все сильнее. Река медленно, лениво струилась между берегов. У горизонта собирались пока еще белые облака. Летний полдень безраздельно властвовал над миром…

— И что же? Что с ним случилось? — напомнил я лодочнику.

Он поднял голову.

— А что случилось? Праведником он не стал… Моя Сора ему спичку подложила на мешочек для филактерий, в складку, так спичка там две недели пролежала. Я ему, разумеется, пощечин надавал: «Почему, мерзавец, не молишься?» Я сам не Б‑г весть какой праведник, но чтобы еврей филактерий не надевал? Учиться хочешь? Прекрасно, я тебе не запрещаю, но это уж слишком! Ладно бы невежда какой, не знает, что надо, что нет, но ведь столько лет над Талмудом просидел и вдруг молиться перестал. Но, как сказано, «Кол‑боэйо лой ешувун» «Никто из вошедших к ней не возвращается» (др.‑евр.). Притчи, 2:19.
. Кто сошел с прямого пути, тому уже обратно не выбраться. Вот и он не выбрался.

Студент ешивы

С тех пор у нас в доме покоя не стало. Так он и не подчинился, а когда я слишком на него насел, убежал. Десять месяцев пропадал где‑то. Сколько у меня тогда седых волос прибавилось! Ведь не чужой, родной сын все‑таки, душа болит… Еще и Сора поедом ела. Все с ног на голову перевернула: «Ты отец, раньше смотреть надо было, а теперь нечего к нему цепляться! Сына из дому выжил!» Ну, мать есть мать, чего тут непонятного? Я думал: «А вдруг? Может, и правда лишку хватил?» Когда он вернулся, я больше к нему не приставал, но душа болела. Ладно, весь год не молишься, но хоть на Дни трепета Первые десять дней года по еврейскому календарю, время покаяния. в синагогу сходи! Неужели тебе все равно? Но — нет, какое там! Бывает, тем более в наше время, что дети вырастают не такими, как хочешь, но все‑таки люди как люди, а у меня — ни в одной еврейской семье такого не увидишь. Одно хорошо, скромным человеком остался. То есть чтобы, как теперешние молодые люди, во все тяжкие ударился, погнался черт знает за чем, такого за ним не замечалось. Наоборот, и тут перебор, о радостях жизни не думал даже. Чтобы какое‑нибудь удовольствие получить — ни разу! О свадьбе и слышать не хотел. Вот я говорю: если не для Б‑га, так хоть для себя. Не думаешь о царствии небесном, тогда деньги зарабатывай, живи хорошо. Хоть что‑то из человека должно получиться? Короче, надоело мне с ним препираться, руки опустились — живи как знаешь! В конце концов он опять уехал. Я подумал: «Поезжай! Может, жизнь тебя научит уму‑разуму».

Сначала пару писем от него получил из Кременчуга, что учительством занимается, мальчиков и девочек грамоте обучает, немного зарабатывает. Ну и прекрасно, тоже дело! Потом писать перестал. Месяц проходит, второй, третий — ни слуху ни духу. Потом кто‑то рассказал, что в Екатеринославе его встретил. Потом в Киеве видели… Г‑споди, думаю, что за комедия? Что ж тебе, думаю, на месте не сидится? Почему не пишешь? Имею я право знать, где ты, как поживаешь? Мы же какие‑никакие родственники, разве не так? А он не пишет. Вот и думай что хочешь.

А тут мой брат жену в Киев повез, к доктору. Возвращается, приходит ко мне и спрашивает:

— Знаешь, где сейчас сокровище твое?

— Погоди, — говорю, — что значит «сокровище твое»? Он не хуже твоих детей, по‑моему.

— Вот как? — говорит. — Не хуже? А ты послушай, что сапожник Файвл рассказал. Посадили его.

Ну, что я вам скажу? Убил он меня, без ножа зарезал. Вот тебе на, думаю, всё у меня есть, только сына‑острожника не хватало. С другой стороны, не мог он вором стать. У теперешних главное — совесть. За что же его посадили? Нет, что‑то здесь не то… Порасспросил, разузнал — в глазах темно стало. Видите ли, царь ему не нравится! Час от часу не легче. Какие у тебя с царем счеты? Как ты до этого докатился? Нет, думаю, парень совсем спятил, в сумасшедшем доме ему место, а не в тюрьме. Бегаю, узнаю, нельзя ли как‑нибудь с ним повидаться. Мне говорят, лучше не лезь на рожон. Я сам чуть с ума не сошел. Хоть бы словом с ним перекинуться! Думал, вдруг его уже расстреляли, понимаете?

Выпустили его, он опять куда‑то уехал. Два года его не видел. Только тут приехал, на прошлый Пейсах. У меня сердце защемило: краше в гроб кладут, худой — кожа да кости. Чахотка у него, кровью плевал… Но такой живой, веселый, все нипочем. И мягкий, спокойный, добрый со всеми. А ведь больные злые всегда. Все расспрашивал меня, как я живу, с племянниками играл, с детьми моего старшего, песни пел. Хорошие песни… Внуки мои его полюбили, и этот малой, — лодочник указал на «малого», который опустил весла и наклонил голову, будто искал что‑то на дне лодки, — от него ни на шаг не отходил. Жена места себе не находила, только смотрела на сына да слезы лила. А я — что вы думаете? Тоже сердце кровью обливалось. Только один раз не сдержался, сказал: «Сынок! Чего тебе не хватало? Зачем свою жизнь загубил?»

Он голову опустил и ответил, что так было надо.

«Что значит, — говорю, — “было надо”? Как можно себя до такого состояния довести? Это же самоубийство! Объясни, кому надо, зачем надо. Почему ты взялся мир переделывать, ты, что ли, его создал?»

А он отвечает, что мне не понять, но все‑таки он со мной в другой раз об этом побеседует, а сейчас у него сил нет. Я тогда оставил его в покое, но так мы об этом и не побеседовали, потому что через две недели приходит он вечером домой и говорит, что сегодня же должен уехать. Ищут его. В доме крик, слезы. Жену от него еле оторвали. Мы со старшим его на лодке через реку перевезли, а на том берегу телега ждала. Стал он с нами прощаться и говорит: «Прости, отец, что я тебе столько горя причинил, нельзя было иначе». Тут я не сдержался, расплакался как ребенок. Просил его: «Останься дома. Умолять их буду, в ноги им упаду… Пообещай им, что больше не будешь…» Сам не понимал, что говорю, и слезы в три ручья. А он только улыбнулся и обнял меня так, что, ей‑богу, мне показалось, это он мой отец, а я его сын. Потом с братом расцеловался и уехал…

Лодочник помолчал немного и закончил:

— Через два месяца мне прислали письмо и его вещи из какого‑то местечка в Литве. И в письме написано, что мой сын умер.

 

— Правь к берегу, — сказал отцу Шолом. — Вот здесь вроде пристать можно.

Нос лодки уткнулся в берег, и вовремя: облака понемногу сбивались в густую массу и становились все темнее и темнее. Уже доносились далекие, свирепые раскаты грома. Солнце скрылось. Река очнулась от тяжелого сна и беспокойно зашевелилась. Ветер усилился…

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

Еврейское царство

Все местечко считало Беню умнейшим человеком, величайшим знатоком Торы и Талмуда, но, кроме того, в «ихних» науках Беня тоже разбирался. Такой ни перед кем в грязь лицом не ударит. Он уже третий год сидел на шее у тестя. Беня молился в другой синагоге, а к нам, наверно, зашел посмотреть, что тут творится, и, может, затеять с «немцами» диспут, разбить их в пух и прах, тем самым прославить Всевышнего, а заодно и собственную репутацию поддержать.

Еврейское царство

Сын смотрел на мать, усохшую от нужды и тяжелого труда, на ее грязную, рваную одежду; его взгляд скользил по так называемой мебели, по давно немытому полу, по всей комнате. Мойше все еще улыбался, но улыбка уже была вымученной, а потом перешла в гримасу отвращения… Ему стало тоскливо, он охотно сбежал бы отсюда. Особенно раздражали латунные подсвечники на комоде. В них будто выражалась вся бедность, грязь и тоска темной жизни в темной комнатушке…

Еврейское царство

Мне шел пятнадцатый год, когда я познакомился с Тигром. В хедер я ходил, но учился очень плохо, зато был большим озорником; то есть на самом деле я никогда не озорничал, я все время носился со всякими добрыми намерениями, мечтал весь мир осчастливить, но что‑то эдакое во мне озорничало, очень часто против моей воли, и все были мною недовольны, в том числе и я сам. Кроме как Торе, меня ничему не учили, но я с помощью некоторых друзей понемногу выучился читать и писать по‑русски...