Книжный разговор

«Древнейший из народов в то же время и самый молодой»: Хорхе Луис Борхес об Израиле и иудаизме

23 августа 2019
Поделиться

24 августа исполняется 120 лет со дня рождения аргентинского писателя Хорхе Луиса Борхеса

Материал любезно предоставлен Mosaic

Вышла новая книга на испанском языке об отношении Хорхе Луиса Борхеса к иудаизму — ее публикация приурочена к 50‑летию его первого визита в Израиль по личному приглашению Давида Бен‑Гуриона. Книга под названием Borges, Judaísmo e Israel («Борхес, иудаизм и Израиль») посвящена разнообразным связям великого аргентинского писателя с еврейством.

Отошедший от религии католик, интересовавшийся многими конфессиями, Борхес (1899–1986) увлекался иудаизмом, особенно каббалой, и в целом ряде его рассказов встречаются на удивление глубокие ссылки на еврейские тексты. И что еще более странно для писателя, вращавшегося в авангардистских кругах, — его увлечение иудаизмом перешло в восторженное отношение к еврейскому государству.

Действительно, путешествие в Израиль в 1969 году произвело на Борхеса огромное впечатление и заставило его написать три стихотворения во славу молодого государства и еврейского народа в целом. «Живи, Израиль», — провозглашает он в одном из них, опубликованном в том же году, а в другом поражается, как «он, Шейлоком оставшийся для всех», стал «сызнова бросающимся в бой / на беспощадный свет своей победы, — / прекрасный, словно лев в сиянье дня!» Борхес Х. Л. Израиль (из книги «Хвала тьме») / Пер. с исп. Б. Дубина // Борхес Х. Л. Собрание сочинений. Т. II. СПб.: Амфора, 2000. С. 656.

Написанные вскоре после Шестидневной войны — в период, когда литературный мир стал по большей части враждебно относиться к еврейскому государству, — эти стихотворения, прославляющие новую военную славу евреев, кроме всего прочего, резко противоречат той подозрительности, которую автор‑космополит испытывал к национализму вообще.

Прошло полвека с тех пор, как эти стихи были написаны, и сегодня стоит вспомнить, какая история стоит за ними и какое место занимали евреи в мировоззрении Борхеса.

На презентации книги Borges, Judaísmo e Israel(«Борхес, иудаизм и Израиль»)на книжной ярмарке в Буэнос‑Айресе. 10 мая 2019

Многие ученые выдвигали теории, объясняющие филосемитизм Борхеса. В список основных факторов входят еврейские друзья детства; англо‑американская бабушка, которая привила ему любовь к Библии и народу Библии; восхищение Францем Кафкой и увлечение еврейским мистицизмом, особенно через труды великого его толкователя Гершома Шолема. Несомненно, все это до какой‑то степени верно, но внимательный анализ творчества Борхеса показывает, что были и более глубинные причины. Чтобы понять, в чем они состоят, стоит посмотреть на творчество Борхеса несколько шире.

Проза Борхеса, которого многие исследователи и критики называют предтечей литературного постмодернизма, играет с перспективой, с границами, отделяющими читателя от автора, с достоверностью многочисленных таинственных рассказчиков и, разумеется, с зачастую непонятным смыслом его притч. Особенно Борхес любил такие символические мотивы, как библиотеки и лабиринты: лабиринты, в которых можно потеряться среди головокружительного множества идей и исторических периодов. Как замечал писатель‑постмодернист Дэвид Фостер Уоллес в знаменитом очерке 2004 года, Борхес «знает, что в конечном итоге разницы нет, что убийца и жертва, сыщик и беглец, артист и публика — в сущности одно и то же».

Космополитизм литературного чувства распространился и на политические взгляды Борхеса. В лекции 1951 года «Аргентинский писатель и традиция» он осуждал попытки выражения национализма через литературу: «Какова аргентинская традиция? — спрашивает он. — Я думаю, наша традиция — это вся западная культура. И считаю, что у нас на нее даже больше прав, чем у жителей любой из стран Запада» Борхес Х. Л. Аргентинский писатель и традиция / Пер. с исп. Б. Дубина, А. Кофмана // Собр. соч. Т. I. C. 215.
. Его пугали близкие к фашизму выражения национализма, которые он наблюдал вокруг себя после избрания Хуана Перона президентом Аргентины в 1946 году. Из тех же соображений он публично осудил нацизм и Холокост гораздо раньше многих современников и призывал аргентинскую интеллигенцию к ответу за прогерманские и антисемитские настроения.

Однако один эпизод предполагает, что политическая позиция Борхеса строилась не только на враждебности к шовинизму в целом, но и на более конкретном филосемитизме. В 1934 году аргентинский журнал Crisol пытался обвинить его в наличии еврейской крови. Он язвительно ответил Crisol очерком Yo, judío («Я — еврей»), в котором сокрушался, что его собственные мучительные попытки найти у себя хоть какие‑то еврейские корни оказались бесплодными:

 

Два столетия не смогли придать ему иудейское происхождение, два столетия ничья рука не тревожила его памяти. Я благодарен журналу «Тигель», подвигнувшему меня на эти розыски, но теперь у меня еще меньше надежд включить в свою родословную Жертвенник всесожжения, Медное море, Генриха Гейне, Глейзера и десять праведников [в оригинале — сфирот], Екклесиаста и Чарли Чаплина Борхес Х. Л. Я — еврей / Пер. с исп. Б. Дубина // Собр. соч. Т. I. C. 498. .

 

Для писателя‑модерниста не так уж странно восхищаться вкладом в западную культуру Генриха Гейне (который обратился в христианство), или бразильского актера и комика польского происхождения Элиаса Глейзера, или даже Чарли Чаплина, который хотя и не был евреем, мог казаться воплощением бесчисленного количества евреев, добившихся славы в Голливуде и в жанре комедии и часто бравших себе псевдонимы, звучавшие не по‑еврейски. Действительно, выбор Гейне и Чаплина предполагает склонность к тем евреям, которые превзошли или даже затмили собственную еврейскую идентичность. Экклезиаст — единственная библейская книга в этой литании — не имеет особенного доктринального или «национального» отпечатка.

Чего нельзя сказать о «Жертвеннике всесожжения и Медном море», предметах из Храма Соломона, которые представляют собой наименее близкие христианам элементы еврейской Библии — не говоря уж о десяти сфирот (божественных эманациях), взятых из еврейского мистицизма. Что же касается восхищения еврейским государством, которое он выражал позднее, и понимания роли победы в Шестидневной войне в еврейской истории, то эти высказывания уже никак не назовешь непримечательными. После приезда в Израиль его подозрительность в отношении национализма, кажется, рассеялась.

Хорхе Луис Борхес (слева) и Давид Бен‑Гурион (справа). 1969

Посмотрим на первое из трех стихотворений 1969 года — «К Израилю». В нем использован один из любимых символов Борхеса — лабиринт, который постоянно появляется в его творчестве как место бесконечной путаницы или злого умысла.

 

Кто скажет, не затерялся ли ты, Израиль,

в затерянном лабиринте земных рек,

в крови моей? Кто найдет те места,

где текла моя и твоя кровь?

 

Для лирического героя стихотворения его идентичность, а может быть, и весь мир представляют собой непостижимый лабиринт, в котором Израиль выступает в качестве своего рода указателя. Его личность на самом глубинном уровне переплетена с народом Израиля, и разделить их невозможно. Он продолжает:

 

Неважно. Я знаю, что ты в священной

книге, где таится время и история

рыжего Адама и память

об агонии Распятого.

Ты в этой книге, где как в зеркале

отражается каждое лицо, склоняющееся над ней,

и лик грозного Б‑га, что глядит

в это сложное и твердое стекло.

 

Даже если поэт не вполне уверен, где именно находится Израиль в этом лабиринте или в собственной истории его души, он точно знает, что еврейский народ пересекает время так, как не подвластно другим народам. Даже христианство, напоминает он читателю, свидетельствует о важности Израиля. Более того, в мире Борхеса, где царствует субъективность и каждый томится в плену собственной перспективы, Израиль все равно присутствует: «Ты в этой книге, где как в зеркале / отражается каждое лицо, склоняющееся над ней».

Эти эмоции приводят к абсолютно не характерному для Борхеса триумфальному финалу: «Живи, Израиль, защищающий стены Б‑га в страсти твоей битвы». Эти последние строки, совсем не похожие на обычную иронию Борхеса и тон ненадежного рассказчика, выглядят как личное кредо, в котором признание роли евреев в прошлом, прожитом в диаспоре, меркнет перед восхищением, которого достойно еврейское настоящее и будущее, оставившее диаспору.

Подтверждение этой мысли можно найти в автобиографическом эссе, опубликованном в 1970 году в журнале New Yorker. Здесь Борхес противопоставил жизненную силу молодого Государства Израиль тому, что он видит у себя на родине, в Аргентине:

 

В начале 1969 года я провел волнующие дни в Тель‑Авиве и Иерусалиме. Домой я вернулся с убеждением, что посетил самый древний и самый молодой народ, что из страны, полной жизни и бодрости, я приехал в полусонный, глухой угол Борхес Х. Л. Автобиографические заметки / Пер. с исп. Е. Лысенко // Собр. соч. Т. III. С. 562.
.

 

Одно из стихотворений 1969 года («Израиль, 1969») посвящено именно этому парадоксу — как еврейский народ может быть одновременно юным и древним. Автор размышляет над «коварной сладостью», позволившей иудаизму выжить в бесконечном рассеянии, сопротивляясь всем политическим течениям, и дожить до расцвета новой жизни, начавшейся с созданием современного еврейского государства:

 

Что ты еще, Израиль, если не эта ностальгия,

не это стремление сохранить

среди неустойчивого времени

свою древнюю магическую книгу, свое богослужение,

свое одиночество с Б‑гом?

 

Конечно же, спрашивает поэт, постоянное положение отверженного и вечное стремление сохранить прошлое должны были вызвать у еврейского народа некое национальное духовное уныние? Но на этот вопрос он отвечает решительным «нет»:

 

Это не так. Древнейший из народов

в то же время и самый молодой.

Тебя не привлекали сады,

золото и тоска,

но лишь строгость последней земли.

 

Иудаизм диаспоры, каким бы великим источником очарования и вдохновения ни служил бы он самому поэту, должен уступить иудаизму, существующему на родной земле, — и это повод для радости:

 

Ты забудешь язык отцов и выучишь язык рая.

Ты станешь израильтянином, станешь солдатом.

Ты построишь родину на болотах: поднимешь ее в пустыне.

С тобою рядом будет трудиться твой брат, лица которого ты никогда не видел.

 

При чтении этих стихов, столь не характерных для творчества Борхеса, возникает большое искушение назвать их исключением. Но у писателей тоже бывают слабые места, и в 1971 году Борхес признал это, отвечая на вопрос студента Колумбийского университета о роли политики в литературе:

 

Я думаю, что писатель обязан быть писателем; и если он может быть хорошим писателем, он выполняет свой долг. Кроме того, я думаю, что мое собственное мнение не имеет значения. Например, я консерватор; я ненавижу коммунистов; я ненавижу нацистов; я ненавижу антисемитов и так далее. Но я не позволяю этим убеждениям попадать в мои произведения — разумеется, за исключением тех случаев, когда я восторгаюсь Шестидневной войной…

 

Но даже на вершине универсализма у Борхеса всегда есть что‑то, указывающее не только на Израиль, но и на иудаизм. В одном из самых знаменитых его рассказов, который называется «Алеф», меланхоличный повествователь описывает мифическую точку, в которой можно увидеть и оценить одновременно все, что есть в мире: «место, в котором, не смешиваясь, находятся все места земного шара, и видишь их там со всех сторон» Борхес Х. Л. Алеф / Пер. с исп. Е. Лысенко // Собр. соч. Т. II. С. 320.
. Удивительное свойство Алефа, пусть даже иллюзорное, состоит в том, что, глядя на него, человек может охватить взглядом все мироздание и почувствовать связь с бесконечной сложностью вселенной и человечества.

В «Алефе» Борхес использовал несколько еврейских и каббалистических символов: описание божественной колесницы из книги Йехезкеля (один из библейских краеугольных камней классической каббалы); каббалистический термин «эйн‑соф», безграничный, обозначающий непознаваемую и неописуемую сущность Б‑га, и, разумеется, сам по себе алфавит иврита, который он называет «священным языком» Там же. С. 325. .

Правда, он перемежает эти аллюзии с аллюзиями на персидскую мистику, эзотерические математические теории, сказки «Тысячи и одной ночи», древнеримский «Сатирикон», «Королеву фей», «Гамлета», «Левиафан» Гоббса и множество других текстов и традиций, так что очень легко счесть, что для него все эти разнообразные источники мудрости взаимозаменяемы или, по крайней мере, имеют общий источник. Однако роль, которую он отводит языку иврит, уникальна, потому что, лишь обнаружив Алеф, человек может ясно увидеть все остальное.

Конечно, в творчестве Борхеса есть множество элементов столь модного сегодня мультикультурализма, универсализма и идеи сугубой субъективности и самоконструируемого характера идентичности. Идентичность его персонажей действительно часто столь же прихотлива, сколь и многочисленные культурные и национальные традиции, которые он изображает. Но Борхес сбивает нас с толку не чтобы создать некий эпистемологический хаос, а чтобы продвинуться куда‑то глубже.

Даже у самого сложного лабиринта есть центр. И похоже, что для Борхеса этот центр лежит в концептуальном пространстве иудаизма, а может быть, даже в физическом пространстве, которое занимает современное еврейское государство. В его постмодернистской, релятивистской и устроенной в виде лабиринта вселенной, где идентичность изменчива, истина субъективна, а окончательные выводы невозможны, это единственный истинный север, на который указывает любой моральный компас. 

Оригинальная публикация: “The Oldest of Nations is Also the Youngest”: Jorge Luis Borges on Israel and Judaism

 

КОММЕНТАРИИ
Поделиться