Продолжение. Начало в № 1, 2 (381, 382)
Отец остановился на середине улицы, раскинул руки и поднял голову к солнцу. Зажмурился и глубоко вдохнул воздух, напоенный ароматами цветущих яблонь.
— Хвала Всевышнему, как прекрасен этот мир! — воскликнул он. — И какое счастье, что мы родились евреями, понимающими, как и для чего он был сотворен!
Погода действительно стояла чудесная. Уже июнь, но жара не наступила: солнце не жгло, а ласково грело после долгой, в этом году необычно холодной зимы. Прохладный ветерок обдувал, но не сильно. Это было очень приятно: если на тебе надеты нижнее белье, поверх него рубашка, на ней толстый, шерстяной арбаканфес, как это принято у любавичских, а сверху еще и пиджак, то даже и двадцать с небольшим градусов тепла покажутся пеклом. Отец, вместе с зейде‑ровом и Хейшке возвращались домой с утренней молитвы второго дня праздника Шавуот. В Старой синагоге, как всегда в праздник, было не протолкнуться: Кролевец по‑прежнему был оазисом спокойствия для религиозных евреев. Вокруг сажали всех подряд — раввинов, меламедов, моэлей, шохетов, даже просто евреев, не сбривших бороду. В Кролевце, правда, тоже взяли несколько евреев, но было это давно, и с тех пор здесь, как ни странно, царили тишина и покой. Поэтому евреи не боялись приходить в синагогу, правда, лишь по большим праздникам. До сих пор в местечке брали в основном партийных да советских деятелей, но, как говорится, береженого Б‑г бережет. Хейшке сколько себя помнил и вплоть до сегодняшнего дня молился в Старой синагоге вместе с отцом и зейде‑ровом. Сегодня молитва была особо воодушевленной: как‑никак, день дарования Торы, сделавшей жизнь каждого еврея осмысленной и полной высокого духовного предназначения.
Домой Хейшке шел, с трудом попадая в ногу с дедом. Тот ступал чинно, медленно, явно наслаждаясь и солнцем, и свежим воздухом, и ароматами, залетавшими на улицу из яблоневых садов, отделенных от улицы невысокими заборами. А мальчику так хотелось поскорей добраться до праздничного стола! Утренняя молитва шахарит в Шавуот длинная, а в соответствии с любавичскими обычаями перед ней с утра ничего не едят, разрешалось разве что выпить стакан чаю. Встали рано, пошли в микву, послушали, как зейде‑ров час давал урок по хасидизму. Плюс молитва. В животе у мальчика урчало от голода, ему хотелось бежать, нестись вприпрыжку домой. А отец с дедом никуда не спешили!
В этот день, несмотря на трудности с деньгами и продуктами, мама с бабушкой всегда устраивали самый настоящий молочный пир. Хейшке намного больше любил молочную еду. Мяса всегда было мало, и даже детям доставалось только по маленькому кусочку. А потом нельзя было есть ничего молочного целых шесть часов! То ли дело молочная трапеза: еды в ней всегда намного больше, и можно было наесться. А после нее, если хотелось еще чего‑нибудь вкусненького, то никакие ограничения не мешали взять кусок хлеба, густо смазать сметаной или даже сливочным маслом. Посыпать сахаром, а если мама или бабушка были в хорошем настроении, то и полить ложкой варенья. И получалось настоящее кошерное пирожное. В магазинах кошерных пирожных Хейшке никогда не видел и мог только представить, какой был вкус у тех, некошерных, что лежали в кондитерской. Красивых, в виде корзиночек или толстеньких, аппетитных квадратиков, с розовым кремом и красной, засахаренной вишенкой наверху, но, увы, мальчику совершенно недоступных. Самое сладкое, что Хейшке ел до сих пор, были мамины пироги, мед и варенье. Но эти лакомства он пробовал только по праздникам. А вот ломоть хлеба со сметаной и сахаром ему доставался почти каждую неделю.
Мама рассказывала, что раньше, давным‑давно, она не говорила когда, но мальчик догадывался: до революции, в Кролевце было несколько еврейских кошерных кондитерских. И даже кошерное кафе. Работало оно, правда, на железнодорожной станции и предназначалось для пассажиров поезда Москва — Киев, делавшего на станции получасовую остановку. Но ведь никто не мешал поехать туда на извозчике. Да что на извозчике — подумаешь, всего‑то несколько километров. Ради пирожного в виде лебедя, на изогнутой шее которого гордо сидела маленькая, изящная головка с черными бусинками вместо глаз, а вместо тела было что‑то невообразимое — корзиночка из желтого, даже на вид рассыпчатого теста, наполненная розово‑красным кремом с коричневыми, шоколадными прожилками, Хейшке был бы готов не пройти, а пробежать без остановки всю дорогу до станции! Конечно, лебедей этих, стоявших на витрине единственной в городке кондитерской, расположенной на главной улице возле горисполкома и горкома партии, мальчик даже и не думал пробовать: они были некошерными. Но он никак не мог ответить себе на вопрос, из чего сделаны глаза у лебедя. Спрашивать у матери, или уж тем более у отца, или зейде‑рова он боялся, ему точно была известна их реакция: «Вот чем занята твоя голова! Вместо того чтобы выучить наизусть еще одну страницу “Таньи”, ты тратишь время на размышления о некошерных пирожных!»
— Ну вы и мастерицы! — воскликнул зейде‑ров, увидев стол, накрытый мамой и бабушкой. — Честь вам и хвала, вот уж трапеза так трапеза! Настоящий праздник, ничего не скажешь!
Мама и бабушка действительно расстарались. Чего только не было на этом столе: блюдечки с самодельными творогом и брынзой, блинчики с творогом, блинчики с луком, блинчики с яйцом, молочная запеканка, украшенная свежей малиной, которую Хейшке сам собрал в лесу, пирог с рыбой, салат из лука и свежих, только созревших огурцов, молодая картошка в растительном масле с чесноком и укропом, нарезанная крупными кусками селедка, которую украшали фиолетовые кольца лука. От взгляда на эти яства рот Хейшке наполнился слюной. Зейде сделал кидуш, все омыли руки и после благословения на две большие, с желтой запекшейся корочкой, в которой густо чернели зернышки мака, халы приступили к трапезе. И тут в дверь громко постучали. Это не был требовательный и грозный, предвещающий беду стук кулаков милиционеров или энкавэдэшников. То был осторожный, прерывистый, тихий стук страха и ужаса.
В комнату вошел габай Старой синагоги Бецалель.
— Беда, ребе! Беда! Да нет, катастрофа, — протянул он руки к зейде. — Все пропало!
— Что случилось? — спросил зейде. — Объясни.
Но Бецалель закрыл руками лицо и заплакал. Зейде взглянул на сына, тот усадил рыдавшего габая на стул, а бабушка Мирьям подала ему стакан воды.
— Нет, — сказал зейде, — дай ему водки.
Бецалель сперва махал руками, отказываясь, но Липа чуть ли не силой влил ему в рот стакан водки, всунул в руку соленый огурец. Задохнувшись от водки, Бецалель с трудом перевел дыхание и помотал головой. Откусил большой кусок огурца, положил остаток на стол, протянул руки к зейде и опять запричитал:
— Все, ребе, все кончилось!
— Да что кончилось, объясни наконец толком! — воскликнул зейде.
— Только что пришли в синагогу газлоним из НКВД и Евсекции и объявили, что реквизируют здание для нужд рабочего класса. Всех выгнали из синагоги, заперли дверь и опечатали ее. Ребе, что ж теперь будет, что делать, что нам делать?
Зейде сидел молча. Вопрос габая был риторическим: что же тут можно было поделать? Синагога и так просуществовала намного дольше, чем во всех других окрестных местечках и городках. Оставалось только сожалеть и надеяться, что на этом все закончится и нынче ночью не начнутся аресты прихожан закрытой синагоги.
— Значит, так, — сказал зейде и посмотрел на Бецалеля: — Надо спасти главное — свитки Торы. Если сумеем их вытащить, то раздадим по частным квартирам и организуем подпольные миньяны. Со свитком Торы они смогут молиться точно так же, как в синагоге. Липа, иди сейчас в ешиву и позови старшего. А ты, Бецалель, прекрати плач и приведи человек пять‑шесть из постоянного миньяна. Только таких, чтобы никому не проболтались. Тебе назвать имена или сам знаешь?
— Знаю, знаю, — ответил Бецалель, доел кусок огурца, сказал благословение после еды и вышел.
Через два часа зейде вместе с собравшимися разработал план операции по спасению свитков Торы. И как только на Кролевец опустилась темнота, операция началась.
Все ее участники рассредоточились на двух улицах, примыкавших к синагоге. А самого щуплого томима (ученика подпольного отделения ешивы «Томхей тмимим» в Кролевце), совсем еще мальчишку 14 лет, зейде послал в синагогу.
— Обойди ее кругом, — сказал он, — и посмотри, не осталось ли случайно где‑то открытым окно. Если повезет и осталось, то залезь внутрь и проверь, опечатали ли арон кодеш. Если нет, то высунься в окно и помаши кепкой. Но только старайся двигаться тише и незаметней. Не иди по середине улицы, крадись вдоль забора, а обходя синагогу, прижимайся к стенам. Будем молиться и надеяться на чудо.
И чудо произошло. На первом этаже томим увидел щель между рамами. Он осторожно нажал — и одна рама, чуть заскрипев, повернулась на шпингалете. Томим влез в окно и бросился к арон кодешу. Он оказался незапечатанным. Вытащив из него первый свиток Торы, томим несколько раз махнул кепкой из окна. Зейде первым подошел к нему, взял свиток и передал его Липе. Тот, будто в праздник Симхат Тора, принял свиток, поцеловал его и быстро пошел домой. В течение часа каждые несколько минут к окну синагоги подходили сперва «тмимим», а потом прихожане синагоги, получали свиток и уходили. Так же, как в Симхат Тора, еврей получал в руки вытащенный из арон кодеша свиток Торы и целовал его. Но не пускался, как в праздник, в пляс, а прикрывал свиток какой‑нибудь приготовленной заранее тряпкой или, если свиток был небольшим, прятал его под пальто. Уходили быстро, поэтому их движения при желании можно было расценить, как будто бы люди пустились в пляс. Да, собственно, это и был танец, особый, ни с чем не сравнимый танец на подлинном, уникальном, больше никогда и нигде не повторившемся празднике спасения Торы. Вселившем огромную, ни с чем не сравнимую радость в души всех его немногочисленных участников. Передав последний свиток, томим тщательно закрыл дверцы арон кодеша, вылез в окно и так же тщательно прикрыл окно. Операция завершилась.
Как ни странно, энкавэдэшники ничего не обнаружили. В течение нескольких следующих дней они вынесли из синагоги все, что только могли, но Кролевец не зря был странным оазисом: евсеков с ними не было, и никто не подсказал, что в арон кодеше должны находиться свитки Торы.
Через несколько дней Липа с Хейшке пошли в баню. Раз в неделю, накануне субботы, они мылись в общественной бане, очищая тело перед святым днем. Но в этот раз они помыться не смогли. В зале бани стояли скамейки, на которые складывали одежду, ставили шайки с горячей водой и мылись. Войдя в зал, Липа схватился за голову: «Наши скамьи, наши святые скамьи!» И выскочил на улицу с последовавшим за ним Хейшке. Липа шел домой и все причитал: «Наши скамьи, наши скамьи из синагоги! Сколько на них евреи пролили слез, сколько вознесли молитв! А теперь из них сделали седалища для грязных задниц!»
После разгрома синагоги зейде организовал в городке несколько миньянов. Они действовали и в будни, и в субботу, и каждый играл роль маленькой синагоги. Сам зейде молился в миньяне, устроенном напротив его дома. Там жил старый еврей, жена которого недавно скончалась.
— Скоро я присоединюсь к ней, — сказал он зейде. — Сколько мне еще осталось на этом свете? Так пусть свои последние месяцы я посвящу святому делу. Может, мне это на том счете зачтется и хоть как‑то искупит грехи моих детей.
Два сына старика давно уехали в Москву и стали большими начальниками в НКВД. Вот так и получилось, что в необычном местечке Кролевец подпольный миньян действовал в доме отца высокопоставленных еврейских злодеев.
А машина террора в городке работала без остановки. В одну ночь внезапно опустели два красивых дома из красного кирпича, стоявших на центральной улице города. В одном проживала семья первого секретаря райкома партии, а во втором — председателя райисполкома. Семья первого секретаря исчезла вместе с ним, и никто не узнал, что с ними стало. А жена и маленький сын главы райисполкома остались на свободе. Но из дома их выселили в ту же ночь. Несчастная женщина нашла пристанище в какой‑то полуразрушенной хате на краю Кролевца и после долгих мытарств устроилась на нищенскую зарплату продавцом в газетный киоск.
До ареста этих самых больших местных начальников евреи, проходя мимо двух домов, понижали голос, а то и вовсе прекращали разговор между собой: поди знай, что там им послышится и как они воспримут невинную фразу. Старались не смотреть и в сторону домов — чтоб случайный взгляд не был расценен как вызов власти и всему пролетариату, ведущему непримиримую классовую борьбу с внутренними врагами. Даже дети, в том числе и Хейшке, боялись пристально рассматривать эти два дома. Хотя там было на что посмотреть: и необычная кирпичная кладка, и крыши из железных листов, выкрашенных в ярко‑зеленый цвет, и резные наличники на окнах, причем на каждом со своим узором. После ареста евреи, проходя мимо этих домов, смотрели на них жалостливо и вздыхали. В конце концов, эти две «шишки», как называли начальников между собой жители Кролевца, были далеко не худшими людьми, и никто не знал, как будут вести себя те, кто пришел им на смену. Это так и осталось загадкой для местных жителей: новых начальников несколько раз пересажали — каждая смена продержалась на своем месте всего по несколько месяцев. Посадили практически всех руководителей местной милиции и отделения НКВД. Поэтому главной темой разговоров между теми, кто рисковал говорить об этом, было обсуждение, как скоро начнут брать и простых людей. Вопрос, начнутся ли аресты, не обсуждался, спор шел только о сроках — когда — и о масштабах — сколько. А то, что в Кролевце рано или поздно начнут хватать невинных людей, было ясно всем и каждому.
Страх перекинулся и на евреев. И все подпольные миньяны, организованные зейде‑ровом с помощью спасенных свитков Торы, прекратили потихоньку свое существование. Кроме миньяна, собиравшегося по субботам в доме Бенциона Рубинсона. Это была еще одна любавичская семья в Кролевце, состоявшая в отдаленном родстве с Дубравскими. Зейде‑ров очень хотел организовать миньян у себя дома, но внял мольбам жены: под слишком пристальным вниманием находился и сам раввин четырех местечек, и его дом.
В самом доме жила еще одна, нееврейская, семья, глава которой был членом партии. Поэтому никто не мог знать, не докладывают ли они НКВД о происходящем у соседа. А в распоряжении Бенциона были собственные дом и двор, в глубине которого стояли склад и коровник. До революции семья Рубинсон была хорошо обеспеченной и даже построила большой дом, выходивший фасадом на улицу. Большевики реквизировали половину дома и двора, но оставили все остальное. Именно эти два небольших строения, размещавшиеся в глубине все еще немаленького двора, стали святая святых еврейской общины Кролевца. Здесь собирался миньян, здесь учились шесть ребят подпольной ешивы «Томхей тмимим», здесь же зейде‑ров оборудовал микву.
Необходимость в теплой микве существовала с тех пор, как евсеки разрушили ту, что стояла на озере. Мужчины еще как‑то умудрялись окунаться в реку, но женщины? Каждый месяц раздеваться на берегу? Ведь в микву женщина обязана окунуться совершенно голой, даже лак на ногтях следует снять. Понятно, что об этом не могло быть речи. И женщины ездили в Конотоп, где все еще функционировала миква с подогреваемой с помощью печки водой. После закрытия Старой синагоги зейде‑ров решил, что теплая миква будет и в Кролевце. «Они уничтожают святость, а мы будем ее прибавлять», — сказал зейде‑ров.
Слова у него не расходились с делом, и он сразу же начал собирать материалы для строительства. Заняло это немало времени: материалов в свободной продаже не было, а когда и появлялась возможность купить, скажем, цемент, то нельзя было приобретать сразу несколько мешков, чтобы не вызвать подозрение. Один мешок еще куда ни шло: цемент нужен, чтобы там и тут дом подремонтировать, где‑то угол отбился, где‑то потолок протек. А кирпичи? Не возьмешь же три сотни, сразу возникнет вопрос: а что ты строишь? Но в конце концов все материалы были закуплены и сложены у Рубинсона. Теперь требовался инженер, который спроектировал бы или хотя бы объяснил, как строить.
В строительстве самой миквы особых указаний не требовалось, проблема состояла в том, чтобы оборудовать ее «самоваром» — внутренней печкой, которая обогревала бы воду во всем резервуаре миквы. А в соответствии с алахой там должно было быть не менее 40 сеа, то есть около 1000 литров воды. Но самое сложное оказалось найти инженера, который бы разработал проект и руководил его реализацией. Пойди сыщи такого, чтобы взялся за эту работу, а не отмахнулся от нее в ужасе. Да еще бы не проболтался. Поэтому искали не лучшего, а самого надежного. И нашли. Он действительно не проболтался. Но построил такую микву, в которой печка, хоть тресни, воду не грела. Жаловаться было некому, как и предъявлять претензии: а ну как инженер обозлится и донесет? Строительство подпольной миквы было вопиющим контрреволюционным актом!
Так и осталась миква без обогрева. Пользовались ею в основном тмимим и несколько мужчин Кролевца. Женщины в нее ходили только летом и ранней осенью. Но факт оставался фактом: в 1939 году, в самый разгар антирелигиозных преследований, в советском городке была построена и функционировала настоящая хабадская миква. А если учесть, что в городке еще действовали ешива, подпольный миньян, подпольный раввин и подпольный шохет (пусть даже только для птиц), то вполне понятно, что потом Хейшке в своих воспоминаниях не раз с удивлением и благодарностью Всевышнему называл Кролевец благословенным оазисом.
В 1940 году семье Дубравских пришлось покинуть этот оазис из‑за обострившейся болезни Липы. И тем самым спастись от неминуемой гибели. Семья переехала в Москву, где Липу поместили в стационар. А Бенцион Рубинсон остался в Кролевце. Когда немцы подходили к городку, он отказался эвакуироваться — был слишком стар и боялся, что не вынесет дороги. Да и не очень‑то верил он в зверства немцев. Бенцион помнил их с Гражданской войны, когда немецкие солдаты относились к евреям лучше, чем к украинцам.
Осенью 1941 года фашисты расстреляли старика вместе с 72 другими евреями, оставшимися в Кролевце. После войны в бывшей Старой синагоге разместили музыкальную школу, которую в конце XX века переоборудовали под школу искусств. Еврейской общине, воссозданной в 90‑х годах прошлого века, это здание не вернули.
Продолжение следует