Материал любезно предоставлен Jewish Review of Books
Hillel Halkin
After 120: Reflecting on Death, Mourning, and the Afterlife in the Jewish Tradition (После ста двадцати: размышления о смерти, скорби и загробной жизни в еврейской традиции).
Princeton University Press, 2016. 232 pp.
В начале этой очаровательной, откровенно беззащитной и обманчиво глубокой книги о смерти Гилель Галкин рассказывает о нечаянном открытии, совершенном им на своем участке, расположенном на южном склоне хребта Кармель:
Я обследовал густо заросший участок, когда внезапно потерял равновесие, пролетел несколько метров сквозь кустарник и оказался в лощине, которую раньше никогда не замечал. Прямо перед собой я увидел низкий вход, вырубленный в скале, с грубо высеченным верхним косяком. Разобрав завал грязи, я заполз внутрь и очутился в прямоугольном помещении размером два на три метра, в стенах которого были высечены ниши.
Вернувшись с приятелями для того, чтобы обследовать пещеру, они обнаружили «часть нижней челюсти, пожелтевшую, как старый пергамент».
Она умерла около двух тысячелетий назад или, может быть, чуть раньше. Тяжелый камень (на иврите он называется «голель»), заслонявший вход в семейный склеп, отвалили, внутрь поместили ее тело, завернутое в саван, и камнем вновь завалили вход. Когда прошло достаточно времени для того, чтобы тело полностью разложилось (согласно более поздней иудейской традиции, для этого требовалось двенадцать месяцев), гробницу снова открыли, кости собрали и переместили в нишу, уложив рядом с костями ее предков. И прах ее воссоединился с их прахом.
Притом что Галкин, несомненно, способен творить на страницах книг чудеса, эти абзацы написаны простым языком. Но и таким образом он достигает цели: в самом начале книги о смертности он падает в могилу, созерцает остатки черепа, лаконично описывает древний иудейский погребальный обряд и ярко иллюстрирует ритуальный и физический смысл библейской фразы о том, что умершие «воссоединились с предками своими». В этом не чувствуется ни малейшей искусственности; фундамент книги закладывается совершенно незаметно. Словно сидишь с автором в гостиной дома, построенного им на этом участке земли, глядя в окно и слушая его воспоминания о первых днях, проведенных в Зихрон‑Яаков, и том, как он свалился в кусты примерно вон там … и незаметно наступает момент «memento mori».
С точки зрения Галкина и других авторов, совершенно понятно и естественно, что для древнего иудея было важно и даже утешительно знать, что его кости будут лежать рядом с останками предков — ведь в племенном обществе невозможно было не ощущать себя принадлежностью целого, семьи, клана, племени или народа. «Именно поэтому, — продолжает автор, — Библия иногда обращается к читателю во множественном числе». И именно по этой причине в Библии человек получает благословение за праведность предков и несет ответственность за их грехи; именно поэтому самое страшное несчастье в Библии — бездетность:
Бездетность связана не просто с невозможностью реализации родительских инстинктов или с безотрадностью пустого дома, где супружеская пара вынуждена просыпаться каждое утро. Это прерванная цепь, утрата единственной возможности достичь бессмертия. Вероятнее всего, именно бездетность имеет в виду библейский текст, говоря об «отсечении потомства» (имея в виду прерывание рода), не давая этому понятию более точного определения.
Но является ли продолжение рода в действительности «единственным путем достижения бессмертия» для древних евреев? Неужели они были настолько ограничены материальным миром?
Уильям Уорбертон, епископ Глостерский, живший в XVIII веке, когда‑то провозгласил, что отсутствие в Библии каких бы то ни было обещаний бессмертия является доводом в пользу божественной авторитетности текста, потому что человек не смог бы оставить эту тему без внимания. Галкин мог бы согласиться с этим утверждением с двумя оговорками. Во‑первых, будучи тверд в своем неверии, он, скорее всего, признает лишь то, что Библия героически отвергает исполнение иллюзорного желания, а во‑вторых, как он отмечает, иудеям было прекрасно известно обиталище, куда души отходят после смерти: оно носит название «шеол».
Иудеи не описывали его подробно, во всяком случае, не в Библии. Шеол представляет собой подземное пространство, куда отправляются бесплотные — или почти нематериальные — тени, где они спят вечным сном, и откуда они изредка (вопреки установленным правилам) восстают. Оно не имеет ничего общего ни с греческим адом («гадес»), ни с Элизиумом. И, подобно могиле, оно не является ни наказанием, ни вознаграждением, а лишь неизбежностью.
Библия не сулит в отношении личного бессмертия ничего, кроме шеола, и оно не выглядит очень привлекательным. Но когда Бог обещает бессмертие, речь идет не о бесплотной загробной жизни и тем более не о шеоле, а о детях, внуках, правнуках и последующих поколениях. Если потомство и не единственный способ достижения бессмертия, то, несомненно, наиболее важный.
Конечно, иудеи в более поздние периоды понимали Библию иначе. Галкин пишет, что «разрушение Первого Храма … массовое изгнание и последовавшая за ним утрата независимости — положили конец прежнему ощущению жизни как медленного, органичного и естественного течения, где каждое новое поколение наследовало предыдущему».
К этому политическому обоснованию зарождения нового, более индивидуалистического понимания бессмертия Галкин добавляет социальное: в мобильном городском обществе поздней античности «пропадает уверенность в том, что между человеком и его отпрысками будет что‑то общее: я расчищу поле, но вспашут ли они его? Я построю дом, но не займут ли его чужие? Моя жизнь теперь принадлежит исключительно мне одному». И возникают новые, более индивидуалистические подходы к пониманию бессмертия, которые находят отражение в прочтении текста Библии.
Хоть Галкин не сообщает об этом, его анализ процесса развития индивидуализма в древнем Израиле повторяет социологические концепции XIX — XX веков, согласно которым современный мир является результатом перехода от небольших тесно связанных естественных сообществ к крупным городам, где складывается анонимный образ жизни и каждый остается сам по себе. И хотя идеи Галкина, как и концепции социологов, не лишены смысла, невозможно с точностью определить, до какой степени они отражают истину. Но автор не задается целью изложить историю развития еврейской мысли о бессмертии. Он ставит перед собой иную, более неотложную задачу: рассмотреть различные сценарии, которые предлагает еврейская традиция в отношении загробного мира и попытаться дать им шанс на существование. Стоит ли уповать на загробную жизнь и какой она будет?
Мудрецы учили, что душа после смерти отправляется в загробный мир, менее мрачный, чем шеол, а со временем, с приходом Мессии, умершие дети Израиля вернутся в свои ожившие тела. Описания первого этапа загробной жизни — без тела — варьировались от предложенной Равом суровой картины загробного мира, где «нет ни еды, ни питья, ни размножения, ни торговли, ни зависти, ни вражды, ни соревнования, но праведники сидят с венцами на головах и наслаждаются сиянием Божества» до ярких картин вознаграждения и наказания и живописных видений обитателей третьего неба (третьего из семи небес, которое, как объясняет Галкин — всегда услужливый проводник — соответствует самой яркой планете Венере).
В известной талмудической дискуссии о том, будут ли воскрешены евреи, похороненные за пределами Святой Земли, и если да, то каким образом они вернутся домой, рабби Илай объясняет, что кости, захороненные в диаспоре, по специальным подземным туннелям ссыплются в Израиль. Галкин пишет: «Я пытаюсь представить себе эту картину:
Не могу представить ничего, кроме шума. Земляное дно моей могилы расступается и мои кости с беспорядочным постукиванием ссыпаются вниз по узкому наклонному туннелю и продолжают катиться. Шум нарастает. Откуда‑то спереди доносится звук, подобный грохоту железнодорожного состава. Мой туннель сливается со вторым, откуда сыплются кости с другого кладбища. Кости стучат друг о друга, ударяются, разлетаются в стороны. Моя рука застревает в чьей‑то тазовой кости. Чьи‑то позвонки оказываются на моем черепе.
Он представляет, как кости выбрасывает на берег Мертвого моря, где они лежат «белыми кучами, как ракушечник», и приводит один из самых ярких образов Иезекииля — воскрешение из мертвых, когда кости обретают плоть и кровь, и мертвые встают. «Я вытягиваю руку, — пишет Галкин. — Это моя рука. Нога. Болит, но тоже моя. На западе на тысячу метров возносит свою вершину Масличная гора».
Описывая перемещение костей по туннелю, рабби Илай использует звукоподражательное слово иврита гилгуль. Интересно, что, когда в иудаизме появилась реинкарнация, она также называлась гилгуль, ибо это слово имеет и другое значение — «цикл». Галкин забавляется, пересказывая легенды о каббалисте рабби Ицхаке Лурии, который мог, бросив один взгляд на человека, а иногда и на животное, увидеть, что происходило с ними в прошлой жизни. Например, оказывается, что крыса в прошлой жизни была доносчиком. Но идея реинкарнации не производит не него сильного впечатления.
В середине повествования Галкин в антикартезианском настроении меряет шагами небольшой кабинет на втором этаже своего дома. Он размышляет о жизни, смерти и реинкарнации, а кроме того, о болях в пятке и в спине, и о свете, льющемся в окно, и внезапно идея бестелесного существования в загробном мире, как и мысль о возвращении в этот мир во плоти, кажется одинаково нелепыми и абсурдными:
Как моя душа может обходиться без тела? Она привыкла к нему. Оно придает ей форму. Зачем ей другое тело, даже если бы это было возможно? Оно не подошло бы. Это был бы уже не я. Как будто спишь не со своей женой, а с чужой женщиной. Я возвращаюсь к столу и записываю: абсурдность воскрешения — единственная надежда.
Абсурдность концепции воскрешения являлась причиной тревоги для многих мудрецов Средневековья. Саадия Гаон, выступая против реинкарнации, приводил веские доводы: куда мы поместим их всех? Хватит ли для всех места в Земле Израиля? Что будет с частицами воздуха, принадлежавшими разным людям? С позиций рационалистического мировоззрения Моисея Маймонида реинкарнация была не только неправдоподобна, но и нежелательна (к чему обретать плоть, если возможен идеал существования бестелесного разума?), поэтому он просто заявил, что воскрешение из мертвых — часть непоколебимых основ веры.
Под конец своей антикартезианской медитации Галкин осознает, что в доктрине о воскрешении из мертвых — какой бы абсурдной и нелепой она не казалась с философской и научной точек зрения — заключается настоящая человеческая мудрость. После смерти мы будем тосковать именно по этому телу, этому миру и этой жизни, поэтому обещание чего‑то принципиально иного не приносит большого утешения.
Как замечает Галкин в начале этой очень личной книги, он уже прожил свой век (three score and ten), обещанный в Псалмах, и ни ему, ни кому‑либо из живущих не доведется прожить лишние полвека, дарованные Моисею, вопреки традиционному пожеланию долгих лет «до ста двадцати» (ад меа ве‑эсрим), использованному в названии книги. И все же смерть не преследует нас на страницах книги, а если и преследует, то автора пугает отнюдь не перспектива собственного исчезновения.
Он трогательно описывает смерть родителей, особенно матери, и вспоминает, что не был уверен, читать ли по ним кадиш. (Его отец был крупным ученым и, хотя Галкин и не упоминает об этом в книге, перевел в конце своей жизни «Послание о воскрешении из мертвых» Маймонида). Столь же искренне он признается в том, что не может представить себе, как можно пережить смерть собственного ребенка, хотя за последние пятьдесят лет жизни в Израиле, он слишком часто бывал свидетелем подобного.
Но стремление верить в некое подобие бессмертия вызывает у Галкина только неугасимая любовь к жене. «Неужели такая любовь может просто исчезнуть? — спрашивает он жену. — Разве не должна она продолжить свое существование где‑то еще?». Галкин не питает иллюзий по поводу нематериального мира, но любовь подает ему знак, приоткрывая вечность. (Этот момент, как и другие страницы книги, относит нас к другому трогательному роману Галкина о любви, которая должна была длиться вечно, «Мелисанда! Что есть сны?», написанному в 2012 году).
В ином, менее современном мире, или в мире, где царит абсолютная симметрия, Галкин и его жена, которую он в книге ни разу не называет по имени, по достижении ста двадцати лет оставили бы участок земли на склонах горы Кармель детям и попросили похоронить их в том самом склепе, обнаруженном Галкиным много лет назад. Однако, объясняет он, цены на землю так высоки, что рано или поздно ее продадут, а дочери их счастливо живут в Тель‑Авиве.
В конце романа Галкин приводит слова молитвы Йом Кипура: в ответ на вопрос о том, «что есть человек?» следует ответ: «Человек подобен кувшину, который разбивается, траве, которая засыхает, цветку, который вянет, и сну, который проходит». И тогда автор задает еще один вопрос, почти с надеждой: «Если жизнь — это сон, то что же тогда смерть?» 
Оригинальная публикация: Is Love Stronger than Death?