В «Фантастике» Бориса Акунина есть такой эпизод. Абитуриент, поступающий в советские годы в Московский институт международных отношений, причем безо всякого, что важно, блата, без шансов то есть, обладает даром чтения, точнее, слышания мыслей — инопланетяне по случаю пособили.
И вот собеседование. Председатель комиссии (Бегемот) смотрит на нашего героя и думает:
Ну и шнобель, еврей что ли, вот наглая нация, МИМО ему подавай. Что бы ему такое вчекалдычить?
Да мало ли от кого шнобель? Нешто евреи носатей всех? Но, естественно, первыми приходят в голову.
И вчекалдычил: «Ну, молодой человек, расскажите нам про всемирно‑историческое значение Великой Октябрьской Социалистической Революции, по пунктам».
«Вчекалдычил», совмещенное с партийным канцеляритом, создает ожидаемый стилистический эффект.
Вопрос был подлый, каверзный. Все эти чертовы пункты ни один нормальный человек ни за что не упомнит, какой‑нибудь обязательно пропустит.
Да ведь наш герой человек не вполне нормальный, ему и запоминать не надо: он преспокойно считывает ответы из председательской головы и транслирует их, нимало не затрудняясь.
А Бегемот (подходящая кличка) уже начинал беситься. Его внутренний голос сыпал матюгами все гуще: «Умник … наверняка еврейчик. По документам мама‑папа русские … наверняка бабушка какая‑нибудь Сарра Моисеевна, точно — мать вон Лидия Львовна. Хм, Львовна».
Раздражение председателя понятно: кто может раздражать больше, чем умники. Читатель легко заместит поставленные Акуниным отточия. Я бы и в конце для выразительности поставил.
Промахнулся Бегемот: и Львовна русская, и бабушка не Сарра Моисеевна — бабушка Маро Ашотовна, от нее же и шнобель. Необыкновенный абитуриент с помощью своего дара не только без затруднения отвечает на все каверзные вопросы, но и завоевывает в конце концов симпатию поначалу злобного стража МИМО: выученик советской диалектической школы, Бегемот необременительно сочетает партийность с православием и народностью, и вслушивающийся в неизреченное герой разыгрывает беспроигрышную карту своего православного происхождения (о монофизитской бабушке благоразумно умалчивает).
Акунин играет здесь с расхожим стереотипом: раз умник, да еще умник феноменальный, значит, еврей, наверняка еврей, кто же еще, и шнобель со Львовной тут до кучи, просто подверстаны, и без них все ясно.
В сущности, русский герой проживает в книге жизнь еврея, делающего карьеру, — начало ей положено поступлением в МИМО, возможным только благодаря случившемуся с ним чуду. Он вынужден скрывать от окружающих нечто важное о себе, он не такой, как все, но стремится выглядеть как все, во всяком случае, в своей референтной группе — классическая еврейская ситуация.
Между тем инопланетный ген становится эффективным карьерным инструментом. Бегемоты в советские времена заботливо оберегали евреев от партийно‑государственной и дипломатической карьеры, от карьеры в армии и спецслужбах, от участия в создании средств массового поражения и массового оболванивания, не пущали, за что честь им и хвала, на совет нечестивых. Одним словом, оберегали от мерзости.
И, как всем хорошо известно, в своей охранной функции преуспели.
И, как всем хорошо известно, не вполне.
Евреи — люди способные и активные: всё ж таки прорывались, вызубривали историческое значение Великой Октябрьской Социалистической Революции попунктно (и не тошнило), мимикрировали, придавали шнобелю невинное славянское выражение, находили лазейки, чтобы поучаствовать в вожделенном совете.
Старый советский анекдот. Война между США и СССР. США, как им исторически и положено, побеждают. Властительного американского президента на белом коне встречает на Красной площади хлебом‑солью еврейская депутация. «Просите чего хотите». — «Велите им, пусть примут Рабиновича в партию».
Первая часть романа называется «Дар случайный» — словосочетание, порождающее естественный отклик: «Дар напрасный, дар случайный, жизнь, зачем ты мне дана?» Акунин — автор культурный и притом большой любитель литературной игры. Инопланетный дар, в сущности, символ жизни как дара — что с ним делать? Получен, да, случайно — вот не напрасно ли?
В какой‑то момент душа циничного, без сантиментов и особых моральных ограничений, молодого человека пробуждается, он задает себе вопрос: «Как ты распорядился своим Даром <…>?» — и сам же с последней прямотой отвечает: «Рылся в навозной куче, выклевывая оттуда жалкие крохи».
Авода зара, блин! — нет, не написал так Акунин, не написал, но мысленно, конечно, воскликнул. Это его герой сейчас, когда вдруг глаза открылись, увидел, что навозная куча и жалкие крохи, а совсем недавно убедительные свидетельства успеха правильно проживаемой жизни — посмеялся бы над всяким, кто усомнился, не допущенного к куче почитал неудачником.
Роман завершается во дни ГКЧП, почему я его сейчас и вспомнил. Те, которые ГКЧП, для него теперь не компания — я же говорю: душа пробудилась. Что много интересней, не компания и те, которые против: жизнь и боль героя в иной плоскости, стал другим человеком. Вот едет по пустой, замершей, без гаишников, Москве, мимо горящего троллейбуса и орущей толпы на Садовом кольце. Так и пишет: «орали, чем‑то махали».
Мертвый безлюдный город, лишь жутким голубым сиянием светятся окна. Все свихнулись, никто не спит — смотрят телевизор <…>
Он объехал сумятицу стороной, ему ни до кого не было дела.
Излагает с поразительной отстраненностью. Так‑то вот: то, что для тех, с кем еще вчера мог бы себя социально, психологически, политически идентифицировать и до кого ему нынче нет дела, — грандиозные события, минуты роковые, грозящие перевернуть их жизнь и таки перевернувшие, потрясение мира, величайшая геополитическая катастрофа, кода, можно сказать, XX века, — для него всего лишь сумятица, которую надобно стороной объехать. «Объехал стороной» — автомобильный маршрут превращается в маршрут экзистенциальный.
Алия 1990‑х получила уничижительное определение: «колбасная». Словосочетание вполне оксюморонное: алия, по определению, колбасной быть не может — колбасной может быть только эмиграция. Люди (естественно, речь не обо всех, а о некоем, достаточно условном результирующем векторе) бежали от нарастающей экономической разрухи, угрожающей политической неопределенности, неверия в завтрашний день — мотивы понятны, серьезны, да только к алие отношения не имеют.
В романе Акунина есть добротно прописанная социальная ситуация: и пустеющие полки магазинов, и угрозы кровопролития и диктатуры. Но герой в полном порядке, ловко на своей навозной куче обустроился: и сейчас особо не страдает, и в будущем более‑менее гарантирован, при любом раскладе был бы с пряником — даже и без дара с пряником, а тут еще дар!
В его уходе нет ни экономических, ни политических мотивов — просто в ставшем ему чужим мире ему уже незачем жить и нечем дышать. Вполне как у Набокова:
и с неиспытанной доселе ясностью, сперва даже болезненной по внезапности своего наплыва, но потом преисполнившей веселием все его естество, — подумал: зачем я тут?
Если продолжать выстраивать сионистскую проекцию, то это, конечно, чистой воды алия. Понятно, что сионистская проекция тут далеко не единственная. Да и не главная. Метафизического, хотя и прикрытого фиговым (при любых ударениях) листком «фантастики», здесь куда больше, чем социального. Но в любом случае, с какой стороны ни глянь, уход героя, скорей уж побег, — это именно алия: восхождение, а если иметь в виду ждущий его космический аппарат, то и вознесение.
Москва остается позади. Он гонит машину к своим — к инопланетянам.
Завершение «Фантастики» — жанровая вариация последней сцены того же набоковского романа: обладатель дара покидает рушащийся мир, наполненный падшими вещами и трепещущими полотнами. Герой как бы вырастает, в то время как мир, в котором он доселе жил, скукоживается: он смотрит на «сумятицу», на орущую толпу, на горящий троллейбус не только со стороны, но как бы уже и сверху.
Все расползалось. Все падало. Винтовой вихрь забирал и крутил пыль, тряпки, крашеные щепки, мелкие обломки позлащенного гипса, картонные кирпичи, афиши, летела сухая мгла; и Цинциннат пошел среди пыли, и падших вещей, и трепетавших полотен, направляясь в ту сторону, где, судя по голосам, стояли существа, подобные ему.
Акунин, креативный коллекционер жанров, понял: существа эти — инопланетяне. Можно себе представить, как отнесся бы Набоков к подобной трансфигурации.