Материал любезно предоставлен Jewish Review of Books
Герти Элленбоген было семьдесят восемь — моложе мужа на десять лет. Ее честили мегерой, фурией, сумасшедшей, а вильде хайе, чокнутой, чудищем, разрушительницей, тогда как на деле она была защитницей мужа, его заступницей, оградой, крепостью, блюстительницей его имени и убеждений, хранительницей груды писем, бумаг, блокнотов, вырезок из газет, все это надежно спрятано в картонных коробках под брачным ложем, в глубинах шкафов, в оранжевых ящиках в коридоре, в полиэтиленовых пакетах под раковиной на кухне. Муж ее умер. Кто‑то должен блюсти его прошлое, его будущее, потребности и интересы; кто же, как не жена, — жена, отвадившая паразитов, хищников и пиратов? До его бумаг добираются, но она никогда этого не допустит. Никогда. Никогда. Голос ее был громок, силен. Когда приближались к ее входной двери, Герти визжала в глазок, прогоняла незваных гостей, как же ее боялись! Она слышала, как они с топотом сбегают по полудюжине маршей потрескавшегося мрамора. Иногда кто‑то поскальзывался, оступался: чтоб он раскроил себе череп! Все эти мошенники, вороватые эти биографы, библиографы, переводчики, библиотекари, журналисты, охочие до грязных сплетен, как им прежде пренебрегали, игнорировали его, заживо схоронили, никто не знал его имени, и вот теперь они сбегаются, когда его пятнадцать лет как нет, хотя сами его сторонились, отвергали, смеялись над ним, а теперь осознали его свет, его творение, его величие! Я, Герти Элленбоген, его жена, заступница и поборница, его возлюбленная и спасительница, я буду ждать тысячу лет того, кто и впрямь будет достоин Эшера Элленбогена!
Сам их брак вызывал недоумение. Элленбоген привел домой очаровательное создание, не женщину, а скорее, ребенка: блестящие круглые черные глазки смотрят пристально под узким лобиком в буйных кудрях, что чернее ваксы, на ушах кудряшки, грива кудрей ниспадает на плечи, носик прелестный, и прелестные пухлые розовые губки, и все это шумное, с ребяческими причудами и капризами. Но с самого начала она была ему предана, она доверяла ему, верила в его гений, он был ее магом, пророком, ее богоданным вассалом. И неважно, что теперь она постарела и ротик юной возлюбленной превратился в неумолимую нитку, кудри обмякли, пожелтели и поредели; пожилая вдова, но крепкая, бодрая, неустрашимая, мощь!

Конфликт (вот до чего дошло) заключался в следующем: воспользовался ли Элленбоген подспудным подпольным течением, объявив его плодом своей фантазии, — или это течение целую вечность висело над головами, подобно небесной радуге, но прежде никто не додумывался посмотреть наверх? Все равно что задаваться вопросом, был ли правдой дарвинизм до Дарвина, исцелял ли шаманизм до Фрейда, имело ли время значение до Эйнштейна и действительно ли континенты некогда соединялись друг с другом. Само это явление (не явление, но волна, мысль, укол узнавания) имело массу названий: орфизм, симультанность, параллелизм. В Скандинавии его называли унанизмом, в Греции полипневмией, в Испании косморфией, все были забыты, исчерпаны, отработаны и утрачены, пока не возродились в теореме Элленбогена, материализовались как облако не больше мужской ладони, теперь разрослись, охватывают перешейки и полуострова, стягивают их в единый массив суши, который захватила и которым руководит Герти Элленбоген, квартира 6С на шестом этаже Марлборо‑Мэнс, дом 5347 по Тремонт‑авеню, Бронкс, Нью‑Йорк, ее преданность абсолютна: «Я буду ждать тысячу лет!»
Лайонел Эйнхорн, двадцати четырех лет, был сторонником теоремы Элленбогена. Все и впрямь со всем связано: почему бы и нет? Холод подразумевает тепло: одно немыслимо без другого. Надежда рождается из отчаяния, и наоборот. Все, что разум способен представить, имеет аналог: нет Б‑га без дьявола, нет свободы без тирании, нет музыки без резонанса; девять муз суть одна муза, подобно тому, как морские волны, каждая со своим напором и кромкой пены, суть одно море, все породы происходят от единой породы, все виды искусства суть одно и то же искусство, танцы — картины, портреты — оды, быль — одно с народными сказками и небылицами. Единороги с их единственными бивнями только миф, но и мифы сами по себе — гимн в общем хоре. Блеск единичной слюды вызывает молнии.
В Нью‑Йоркском университете Лайонел специализировался по управлению бизнесом в расчете на будущее трудоустройство по настоянию своей бездетной тетушки, которая взяла его на воспитание еще малышом, когда его родители развелись. Они так ни о чем и не договорились, у них не было здравого смысла. Мать поступила в труппу эротического кукольного театра: куклы в нем щеголяли полураздетыми и говорили сальности. Отец сбежал в Тибет в поисках мудрости. Тетя читала мальчику книгу афоризмов и благочестивых рассказов: о том, как Авраам отверг идолов своего отца, как жена Лота ослушалась и оглянулась назад, на то, что осталось в прошлом, — и советовала племяннику быть как все, проявлять практичность, приспосабливаться, не выделяться и не забывать, чем Аман отличается от Мордехая (ее любимое выражение).
Пять дней в неделю Лайонел просиживал в кабинке офиса «Манхэттенского кафе‑молочной», три вечера — в углу своей спальни в подержанном офисном кресле на колесиках за письменным столом в полутора ярдах от изножья незастеленной постели. Тетя его теперь обитала в доме престарелых, где напрочь забыла, чем Аман отличается от Мордехая и восход от заката. Лайонелу же хотелось лишь одного: быть не как все, выделяться, отдаться намекам непостижимого. Толки о тайных сокровищах в доме 5347 по Тремонт‑авеню можно было прочесть в прессе, услышать в вечернем ток‑шоу по радио, над ними смеялись комики в ночных клубах. Но никто не воспринял теорему так, как Лайонел, всем нутром, мускулами живота, его внешними и внутренними косыми мышцами, трепетом крыльев носа.
В «Нэшнл джиогрэфик», в старой статье с рассуждениями о том, что во время последнего ледникового периода материковый мост на Аляску оторвался от Азии, — автор, конечно, ссылался на теорему Элленбогена, — Лайонел наткнулся на фотографию Эшера Элленбогена и Герти в медовый месяц на берегу Мертвого моря; ее девическое лицо в обрамлении буйных спутанных волос, там‑то Лайонел впервые заметил ямочку на изгибе ее щеки. Потаенная впадинка разволновала его. Он вырвал страницу и каждый вечер рассматривал в лупу под настольной лампой эти цепкие глазки, эти кудряшки, эту почти незримую ямочку. Кто их сфотографировал? Случайный прохожий? И как этот снимок обрел свой помятый, заляпанный публичный жребий, как он ускользнул из ее корзин и коробок, кто вынес его тайком и продал как контрабанду? Снимок смотрел на Лайонела, он мельком заметил ее зубы, ее язык, казалось, губы ее манили, ее дыхание, ее поцелуй. Ее поцелуй! Он с трудом отваживался это представить. Или все‑таки представлял, как нечто невинное, нежное, непорочное, истинное, в духе самой теоремы Элленбогена. Лайонел понимал, что Герти уже старушка, старше его на полвека, если не больше, но на фотографии и в прозрачных тайниках его страсти ее шелковистая прелесть не увядала. Однако ж Герти вдова и живет одна, он тоже живет один в так называемой студии в отремонтированном многоквартирном доме на авеню А, так почему бы, в конце концов, ему не соблазнить ее? Брак — живая суть теоремы Элленбогена, ведь каждый миг, каждая мысль, каждый образ, и звук, и проблеск света соединен, связан обетом со своей противоположностью и соответствует ей. Если все земли издревле были одной землей, если искусства неотделимы одно от другого, если все желания суть одно желание, следовательно, и летосчисления все равны, а юность и старость — тенета и заблуждения, кто осмелится отрицать?
Два автобуса, и третий в Уэст‑Фармз , доставили его на Тремонт‑авеню. Был вечер, и ржавые номера домов с трудом читались даже под фонарями. Лайонел отыскал ее адрес среди вереницы домов, ощетинившихся пожарными лестницами, у каждого дома крыльцо, восемь ступенек вверх, в вестибюль с невымытым полом, мешанина запахов, лук, гороховый суп, яичница, ряд вертикальных почтовых ящиков, и ага! Вот оно: Элленбоген, 6С.
Слева от двери звонок. Лайонел нажал, но не услышал ни звука: отключен. Как хитроумно она наказывает за вторжение: он вынужден был постучать, и постучать еще раз. Боль скрутила костяшки.
Зрачок в глазке произнес:
— Уходите.
Лайонел храбро выдохнул.
— Я вам принес кое‑что, что у вас, возможно, пропало.
— Проваливай, пошел вон, нет у тебя ничего, что мне может понадобиться…
— У меня есть то, что вам нужно, — перебил он.
— Шваль полоумная, думаешь, ты знаешь, что мне нужно, я все ваши фокусы чую, мне говорят, будто у них есть газетная вырезка о моем муже, которой у меня нет, но у меня все они есть, а этим лишь бы высмотреть, что украсть. Все вы шайка воров, ничего от меня не получите.
— Я ничего не прошу. Я и так владею теоремой Элленбогена, у меня есть доказательство, она моя столько же, сколько ваша.
— Подонок! Лжец! Негодяй!
Глазок тут же закрыли, в его поцарапанном зеркальце Лайонел видел свой собственный карий глаз.
Следующую неделю он посвятил размышлениям. Его неуклюжая оговорка, почему он ответил ей «доказательство»? Cлово вырвалось из его легкого, точно демон. Доказательство у него было только одно: его грубое вожделение. Есть ли что‑то более чуждое той, кого все считают вздорной старухой, чахнущей над сокровищем, фанатичкой, держащей в заложниках священный архив создателя самой исчерпывающей современной формулы теоремы? Правду знал только Лайонел: Герти Элленбоген была хорошей женой. И еще будет.
Герти Элленбоген за запертой дверью тоже терзалась сомнениями. Один слуховой аппарат сломался, она хранила его в баночке из‑под зерненого творога вместе со своим обручальным кольцом. Пальцы ее потолстели. Герти гадала, что именно выкрикнул голос — судя по тону, принадлежавший молодому мужчине, — «коза», «писатель» или «касательство»? А может, «доказательство»? Доказательство чего? Что он вправе сунуть нос в чужие дела, обшарить квартиру и что‑нибудь унести? Но было в его интонациях и кое‑что непривычное: не требование, а обет. Герти сообразила, что он говорил не вкрадчиво, как все эти грабители и мародеры. Голос его дразнил тончайшую плеву восприятия — тоном, тембром, мольбой. Его голос невольно заставил ее оглянуться и вспомнить прошлое. Она слыхала его, просоленный ветрами, что вились вокруг высоких серо‑белых гор у края Содомского моря, когда Эшер Элленбоген раскрыл ей свое призвание. Оно, по его словам, заключалось в том, чтобы слиться в единое целое с первозданным и непрерывным потоком вселенной.
Она открыла глазок. За дверью ни души. Она наконец поняла, что ей сулил новый голос. Легкомысленный лепет, несмелый и дерзкий одновременно. Так вот что значил тот символ, слог, священное слово по ту сторону двери: не касательство, не доказательство, а молодость, молодость!
В ранних сумерках следующего воскресенья Лайонел попытался снова. Капли холодного ноябрьского дождя, из‑за ветра косого, падали с козырька его кепки. Проходя по пустой парковке, Лайонел остановился, зарылся пальцами в грязь и вытащил камень, овальный, точно яичко. Вытер его платком и спрятал в карман пальто, где во мраке покоилась его лупа в чехле из искусственной кожи. На лестнице дома под номером 5347 он оставил следы из сорвавшихся капель. Лайонел постучал, легонько на этот раз, щадя костяшки, и скорее услышал, чем увидел, как дверные петли со скрипом открылись от силы на дюйм‑другой.
— Опять вы, — сказала Герти. — Я же вам в прошлый раз сказала, что вы от меня ничего не получите.
— Я пришел дать вам то, чего у вас нет.
— Нет ничего такого, чего у меня не было бы.
Лайонелу в ее словах почудилось робкое поощрение.
— У вас нет мужа, — заявил он.
— А вам‑то какое дело?
— Позвольте мне войти.
— Зачем?
И тут, именно так, как решил заранее, Лайонел выпалил дерзко и без обиняков:
— Я хочу воплотить теорему. Обновить ее в зародыше. Дать ей жизнь.
Петли скрипнули. Дверь распахнулась.
— Ты же совсем мальчишка!
Лайонел вошел в квартиру. Кисловатая вонь старушечьего дыхания, замкнутой духоты, запертых кухонных запахов и потных простыней.
—Разве не в этом суть? — произнес он. — Я на это способен, я способен восстановить то, чем был для вас муж, как в самом начале, когда он породил теорему. Я изучал теорему, я овладел ею в совершенстве, я верю в нее…
— Ты совсем на него не похож.
— Я заключаю в своем нутре Эшера Элленбогена. — Он ощупал карман. — Вот, это вам. Возьмите. Камешек с Мертвого моря.
— Чушь, — сказала она, но протянула руку.
— Голова человеческая — эллипсоид, — процитировал Лайонел. — И соляные насыпи на берегу тоже эллипсоиды. Этот камешек — эллипсоид. Одно воплощает другое. Отличается лишь внешний вид.
— Не говори мне того, что я без тебя знаю, я знаю, как он до этого дошел, так что снимай пальто, — скомандовала она. — Ты весь мокрый. Я напою тебя чаем.
Чашка тоже воняла, чайные листья явно заваривали неоднократно. То, что Лайонел принял за блуждающую чаинку, оказалось, когда он подцепил ее липкой ложкой, полусгнившей мухой. Или то был мышиный помет?
Негромко и осторожно Лайонел произнес:
— И это всё здесь? Все его документы? Всё?
— Я следила за ними годами, наблюдала, как они растут. Это известно всем, но только это всем и известно. Они ничего не смыслят, им не сравниться с Эшером Элленбогеном…
— А вам — да. — Вкрадчивый полушепот: — Вы вмещаете его без остатка.
Ее пронзительный взгляд пригвоздил его к месту. Он узнал этот взгляд, тот был привычен, знаком: разве Лайонел из вечера в вечер, оседлав свою лупу, не погружался в эти черные зрачки? Однако сейчас он наблюдал две умирающие планеты, подернутые молочной пленкой, веки красные и опухшие, ресницы белые, редкие брови тоже, а под нижними веками два синеватых мешка.
— Мне это нравится, — сказала она. — Да, я вмещаю его без остатка. Каждое слово и каждый слог.
То есть он покорил ее — моментально и исступленно, — но почему и как? Из‑за чар теоремы: «Все музы суть одна муза, все континенты суть один континент, Мордехай и Аман едины, рассвет и закат одно, все несходства подобны друг другу». И еще потому, что он заключает в своем нутре Эшера Элленбогена: их обручил сам Эшер Элленбоген.
— Я ваш новый муж, — сообщил он ей.
— Глупый мальчишка, — сказала она с жутковатой своей улыбкой, зубы бурые от налета, побелевший мечущийся язык.
И все же она его, она согласилась, брак заключен, а Лайонел, как всякий хозяин дома, волен приходить, уходить и приходить снова.

Он приходил и уходил, приходил снова и снова. Она приносила ему все, о чем он просил, пузатые пакеты из‑под кухонной раковины, картонные коробки из шкафов, мятые страницы с загнутыми уголками, закапанные рукописи. Кончиками пальцев он чувствовал, как бьется кровь, пульс, как моргает Эшер Элленбоген, чувствовал его волю, его намерение, его знания, все инстинкты и нервы теоремы, левый наклон ее алфавита, удлиненные нити y и j, возвышенную протяженность f и l, те или иные сбои красноречивых описок и клякс, все это ввергало Лайонела в истерику обладания, погружения, обитания, побега тайком с Эшером Элленбогеном в самый час этого захвата. Теорема принадлежала ему. Она была его пленницей. Она вошла в его половые железы, в его семя.
А тем временем в крохотном уголке своего сознания Лайонел разрабатывал собственный шедевр. Он намеревался переложить, переложить и низложить Эшера Элленбогена , стать его наместником, его главным истолкователем, его апологетом, пропагандистом, популяризатором, его воплощением, чревовещателем, его свершением, и при этом у горизонта его мечтаний внутренний взор его созерцал Герти, бледные брови, игольчатые ресницы, уплощенные губы, она дразнила, манила, плясала вокруг него, жадная, любвеобильная, исполненная ликования!
Но он видел, как она прихрамывает, как волочит ногу, как за стоптанным ботинком тянется развязавшийся шнурок.
— Я поняла, как только тебя увидала, — это из поврежденной трахеи, — я поняла, кто ты, потому что это я поддерживала в нем дыхание, я одна, ничего этого не было бы без меня, ты и сам понимаешь, я была его ангелом, его правой рукой, его левой рукой, я была его языком, я не сдавалась, никогда не просила пощады, неустанно двигалась дальше, я была его женой, такой муж, как он, это рай, я на коленях стояла, чем же я заслужила, ты на него непохож, но у тебя этот юный голос…
Голос? Голос?
Лайонела пробрал озноб, как тонущего человека, которого прервали в толще вод.
— Вы были хорошей женой, — произнес он.
С чего бы сейчас этот озноб?
Лайонел огляделся, снова вдохнул скверный воздух. И как эти слабые голени, деревянные, истончившиеся, точно в засуху стебельки, могут плясать вприпрыжку?
Голос. На него нахлынули образы… секретарь, канцеляристка, переписчица, машинистка, хорошая жена, преданно и смиренно записывающая под диктовку, неужели все это уловка, неужели его покорили не чернильные строки чистого, подлинного, несомненного элленбогенова электричества, а прилежное перо супружеской преданности?
— Неужели здесь нет ничего, — произнес Лайонел, и ледяной червяк заполз в его жилы, лупой он резал холодный воздух, — написанного его рукой?
Настал ее черед уставить на него морщинистый взгляд.
— Все это из его головы. Я его сберегла, я его сохранила. — И заключила с гордостью: — Для тебя.
Ему хотелось сказать больше, обозвать ее предательницей, преступницей, испорченной и пустой обманщицей, обрывок, царапина, зуд. Она его одурачила. Судорожный экстаз переписчика не то же самое, что исступление провидца. Лайонел — не муж Герти, и Герти не может быть его женой. Он слишком молод. Она слишком стара. Камень, подобранный в грязи дождливым вечером в Бронксе, не то же самое, что соляная насыпь на берегу Мертвого моря. Арктические льды дрейфуют. Континенты, разделившись, уже не соединятся.
Однако опасно думать столь хладнокровно.
С практической точки зрения Лайонел Эйнхорн в жизни добился успеха. Решительный и работящий, сознательно вдохновлявшийся тетушкиными незабвенными притчами и поучениями, он теперь первый вице‑президент «Манхэттенского кафе‑молочной», расширил сферу деятельности компании и превратил ее в бизнес по производству мороженого. Красители искусственные, из различных химических веществ, однако его изобретения для самых заурядных вкусов считаются гениальными. Лайонел преуспевает, но при этом печален. Женился, потом развелся и признается (пусть только себе самому), что был невнимательным мужем. Но могло ли выйти иначе, если у него никогда не было хорошей жены?
Волны орфизма, полипневмии, косморфии, симультанности и прочего схлынули, как бывает со многими влиятельными движениями, заглохли их кризисы и кульминации, если не считать одного‑единственного скандала: Герти Элленбоген умерла в одиночестве, от аневризмы, тело ее нашли в запертой квартире. Все многочисленные драгоценные документы ее мужа, столь желанные оригиналы, пусть вызывавшие подозрения, оказались подделкой.
Ныне Лайонел мысленно воссоздает картину, живущую в памяти, но не его. Пустынное солнце палит немилосердно, высекая вспышки слепящих искр из ледяных валунов всевозможных форм и позиций. Выгнутые шеи, протянутые руки, ледяные колени, все окаменело от соли. Здесь, вокруг этого озера, бросившего якорь в самую бездну геологического времени, озера, в вязкой воде которого не выжить никакой рыбе, он видит не одну жену Лота, заточенную в соляной столп, а десятки, дюжины, сотни. Тела поплавками выпрыгивают из воды и качаются на поверхности моря, со всех сторон окруженного сушей, но Лайонел довольствуется глинистым берегом, где другие тела томятся в дегтеобразной пасте.
Он приехал сюда не за тем, чтобы пережить медовый месяц Элленбогенов (у него как‑никак был собственный, в Ниагара‑Фолс ), а чтобы понять, избавился ли он от чар той пагубной веры, что некогда опьянила глупого паренька. Теперь он смотрел на Содомское море: нет ему равных на свете. Только Мертвое море, как его ни назови, опровергает собой теорему.
Зной нестерпим. Лайонел возвращается в отель с кондиционером, где его ждет автобус обратно в Иерусалим. До отправления час. Он берет со стойки американских газет «Филадельфия инквайрер» четырех‑пятидневной давности, садится за круглый столик в фойе, прихлебывает кофе со льдом, и на пятьдесят девятой странице, под заголовком «Музейные новости», читает, что техническая лаборатория, в частности отдел судебной экспертизы подлинности документов Пенсильванской библиотеки инновационных философских течений, забравшей разрозненный архив с помойки в Бронксе, установил: все документы Эшера Элленбогена действительно были написаны им самим.
Но Лайонелу не почувствовать обдавший его холодок — на знойном‑то берегу Мертвого моря.
Оригинальная публикация: The Wife
Археология письменного стола
The New York Times: Вечный бой Синтии Озик
