Этой весной в одном из киевских издательств выходит новая книга Юрия Лейдермана — «Моабитские хроники». Известный художник и писатель рассказал «Лехаиму» об этой книге, «пляшущем Холокосте» и о себе как «еврейском мальчике из Одессы».
Юрий Лейдерман — художник и писатель. Родился в 1963 году в Одессе, окончил Московский химико‑технологический институт им. Д. И. Менделеева. Один из основателей арт‑группы «Инспекция “Медицинская герменевтика”». Участник биеннале в Венеции (1993, 2003), Стамбуле (1992), Роттердаме (1996), Сиднее (1998), Шанхае (2004) и т. д. С 2005 года вместе с Андреем Сильвестровым снимает киноцикл «Бирмингемский орнамент». «Бирмингемский орнамент. Часть 2» в 2013‑м получил специальный приз жюри Римского кинофестиваля в секции «Кино XXI века». Автор книг «Имена электронов» (1997), «Олор» (2004), «Цветник» (2012), Заметки» (2013). Лауреат Премии Андрея Белого (2005). Живет в Берлине.
АНДРЕЙ КРАСНЯЩИХ → По жанру это действительно хроники?
ЮРИЙ ЛЕЙДЕРМАН ← В первом приближении это стандартный «дневник художника» — бьющегося над своими холстами, размышляющего о живописи, об искусстве, о творчестве своих коллег, о недосягаемости «великих» и т. п. Но это лишь в первом приближении. Я не хочу сейчас вдаваться в детали, но, как я написал в какой‑то аннотации: «…внимательный читатель найдет здесь нечто неизмеримо большее и одновременно неуловимо меньшее».
Сюжет моих книг по существу всегда один и тот же — в том смысле, что у них нет никакого сюжета, это движение письма, размышляющего о самом себе. Однако мне интересно каждый раз изобретать какую‑то новую «машину письма». Скажем, в форме поэзии, однако записанной в строчку. В форме искусствоведческих эссе, посвященных тому или иному художнику. В форме разрозненных фрагментов и т. п. В данном случае я попытался соорудить некую весьма специфическую машину «дневниковой прозы» и посмотреть, как она будет работать.
АК → Раскроете символику названия?
ЮЛ ← Моабит — это район Берлина, где находится моя мастерская. В XVII веке здесь селились французские гугеноты, поскольку головы у них были забиты всякими библейскими ассоциациями, они видели себя вроде скитающихся по пустыне евреев, поэтому и дали району такое название. Тюрьма по‑прежнему тоже здесь. Конечно, я имел в виду саркастическое обыгрывание названия «Моабитских тетрадей» Мусы Джалиля — ну вроде стандартная метафора художника, запертого в своей мастерской, мученика собственного творчества. В то же время и двойное значение слова «хроники» — не только записи о происшедшем, но и подобие не отпускающей тебя хронической болезни.
АК → В характеристике первой части «Бирмингемского орнамента» у вас звучит метафора «пляшущий Холокост». Что для вас Холокост?
ЮЛ ← Холокост для меня — это черная дыра, ступор. Я не знаю, как с этим соотнестись, как можно об этом говорить. И тем не менее мы как‑то продолжаем говорить. Я вспоминаю здесь другую свою работу — она посвящена семье Анны Франк, но в первую очередь ее отцу. Я наткнулся в книге на его свадебную фотографию, второй свадьбы — после войны он женился на женщине, тоже потерявшей всю свою семью в Холокосте. Два уже пожилых человека, нарядно одетые, улыбающиеся… Я подумал: он потерял всех своих близких, его судьба жалкая — он прославился только благодаря своей талантливой дочери, которую он не смог уберечь… Как же он может стоять и улыбаться после всего этого?! И в то же время это свойственно человеку, мы все прекрасно знаем, как можно улыбаться даже «после всего этого».
АК → Можно ли понятие «пляшущий Холокост» применить ко всему вашему творчеству, и живописи, и литературе, и кино?
ЮЛ ← Я все время пытаюсь использовать энергию объективных событий, пусть самых трагических, энергию мира, идущую на меня извне, но при этом превратить ее «на выходе» в нечто крайне субъективное, «незаведомое», иногда даже орнаментальное. В этом смысле можно, наверное, использовать и метафору «пляшущего Холокоста», несмотря на всю ее чудовищность. Я помню, одна молодая немецкая искусствовед, симпатизировавшая мне, хотела показать мои работы руководству Музея Людвига в Кельне — может, убедить их сделать какую‑то выставку. Когда мы вместе с ней просматривали фильм и дошли до «пляшущего Холокоста», она ужасно смутилась, а потом решительно сказала: «Ну нет, я эти слова показывать не могу».
АК → Полтора года назад вышла новая часть «Бирмингемского орнамента» — «Одесса. Фрагмент 205». Каков образ Одессы в вашем фильме?
ЮЛ ← Этот фильм посвящен памяти двух одесских художников, к сожалению, уже покойных. Моего наставника — Валентина Хруща и моего близкого друга — Олега Петренко (Перца). Однако, возвращаясь памятью к ним, я хотел передать что‑то из внутреннего образа нынешней Одессы — после Майдана, после трагических событий в Доме профсоюзов 2 мая 2014‑го. Одессы, отчасти оказавшейся как бы в «другой стране». Одессы смятенной, в чем‑то даже нелепой, спорящей о языках, цепляющейся за свои отжившие мифы, ищущей свое новое место на карте.
АК → Одесса вашего детства — еврейский город?
ЮЛ ← Одесса моего детства — это просто Одесса. С ее акациями и каштанами, с дачами на Каролино‑Бугазе, с лихорадочным подсчетом набранных очков у нашего несчастного, вечно проигрывавшего «Черноморца». Я часто говорю о себе как об «еврейском мальчике из Одессы». Но акцент, наверное, больше ставлю на вторую часть этого определения.
АК → В вашей семье знали идиш? Каким было отношение к иудаизму?
ЮЛ ← Моя семья была совершенно секуляризованной. Кроме мешка мацы, который дедушка приносил раз в год, предварительно записавшись в синагоге и отстояв ночную очередь, ничего «более» иудаистского в доме не было. Мацу время от времени клали мне в бульон — думается, вне зависимости от каких‑либо религиозных праздников.
Дедушка, бабушка и отец иногда обменивались какими‑то словечками и фразами на идише, зачастую в «педагогических» целях — когда они не хотели, чтобы я понимал, о чем идет речь. Вспоминается совершенно идиотский и анекдотический случай — мне было лет шесть, и я спросил у бабушки: «А на каком это языке вы разговариваете?» Упоминать всуе слово «еврейский» считалось как бы неудобным, ну и тем более «при ребенке». Так что моя бабушка, недолго думая, брякнула: «На итальянском». По наивности я принял это за чистую монету и даже хвалился потом перед детьми во дворе: «Мои дедушка и бабушка, когда не хотят, чтобы я знал, о чем речь, говорят на итальянском. Да‑да — они учились в гимназии и знают итальянский!» (Что было очередной глупостью, поскольку, будучи оба 1910 года рождения, они, естественно, учились уже в обычных советских «трудовых школах».)
Смысл некоторых распространенных идишских выражений я знаю с тех пор (и даже сам употребляю иногда) исключительно «из контекста», даже не будучи осведомлен об их буквальном значении. Кое‑что открыл для себя в «обратном переводе», уже попав в немецкоязычную среду. Так, услыхав пару лет назад, как моя дочурка с раздражением восклицает «gar nicht!», я догадался, что это тот самый «гурништ!», о котором дедушка рапортовал бабушке, безуспешно сходив в какой‑нибудь жэк или собес.
АК → Доводилось ли вам наблюдать или испытывать на себе антисемитские выпады — в детстве и потом?
ЮЛ ← Я учился в привилегированной школе в самом центре Одессы, там было очень много евреев и среди преподавателей, и среди учеников. Мой класс был на четверть еврейским, вся наша школьная компания — еврейской. (Когда я рассказывал дедушке и бабушке, что вот познакомился с новым товарищем, они деликатно спрашивали: «А как его фамилия?») Так что мы жили отчасти в своем замкнутом мире. Потом, в Москве, в студенческой среде, в общежитии и т. п. мои компании были, наоборот, совершенно нееврейскими. Однако я был общительным парнем, любящим выпивку, рок‑музыку и все такое, так что ко мне относились с большой приязнью. Какие‑то шутки и дружеские подначивания по поводу моего происхождения, конечно, случались, но я всегда относился к этому очень легко и не видел повода для обиды. (Темы государственного антисемитизма, о которой я был с определенного возраста, конечно, осведомлен, я здесь не касаюсь.)
АК → Основная тема вашего творчества — геопоэтика. А какова еврейская геопоэтика?
ЮЛ ← Геопоэтика — личное поэтическое высказывание на тему, так скажем, геополитических проблем; спросить меня о еврейской геопоэтике — это все равно, что просто спросить о еврейской поэтике. Однако что я могу тут сказать?! Само понятие «еврей» для меня нечто исчезающее, неухватываемое. В Израиле живут израильтяне. Я по происхождению, если быть точным, не еврей, но ашкеназ. Была когда‑то такая нация, говорили на идише. Стараниями дяди Адика и дяди Иосика ее больше не существует. За всю историю человечества с лица Земли исчезли сотни народов, и в самом по себе я не вижу здесь ничего трагичного. Другое дело, что это происходило не таким несказуемо чудовищным образом. Так или иначе, я вроде одного из последних из могикан, уже утративший свое могиканство. Моя страна — Украина, мой язык — русский. Моя дочь родилась в Москве, этнически она стопроцентная еврейка по отцу, стопроцентная удмуртка по матери. Себя считает русской, на мой взгляд, совершенно справедливо. Мои внуки, очевидно, будут немцами… Наверное, это тоже можно считать ответом на вопрос, что такое еврейская геопоэтика.