Книжный разговор

Все-так они вернулись… Звезда Эммануила Казакевича

В. Кардин 2 мая 2021
Поделиться

Дверь открыл худощавый человек в очках. Его интеллигентный вид не совсем вязался с расстегнутым воротом сатиновой рубашки и затрапезными мятыми брюками.

Определение по какому-то одному признаку к Казакевичу не подходило. Знаменитый писатель-лауреат и — незаурядный войсковой разведчик, автор лирической прозы и — злых, а то и хулиганских эпиграмм, отец семейства и — неуемный «ходок», утонченный меломан и — матерщинник, аскет и — выпивоха (в одной из анкет откровенничал: «люблю выпить и закусить»). Все это в нем уживалось, переплеталось, порой ставя в тупик и людей, хорошо его знавших.

«Да», — по телефону главному редактору. — «Конечно», «Само собой разумеется», «Следует подумать». И прежде чем опустить трубку: «Идите вы…» С точным указанием адреса.

Эммануил Казакевич

Моя пространная статья о литературе двадцатых годов, не известно кому предназначенная, случайно, через машинистку, отпечатавшую лишний экземпляр, попала Казакевичу. Он готовил третий сборник альманаха «Литературная Москва» — детища группы писателей, вообразивших, будто межеумочность ситуации после смерти Сталина, подковерные свары в верхах отводят внимание от остальных дел. Они не имели каких-либо оппозиционных побуждений и своей попыткой надеялись доказать: нам можно доверять, хватит зряшного и унизительного контроля. Не понимая: сама такая их попытка изначально обречена.

Готовя третью книгу, в разделе критики Казакевич вознамерился печатать мое сочинение. О чем уведомил по телефону, назначив время встречи, растолковав, как добраться до Лаврушинского переулка, где он ныне обитает.

Этому этапу предшествовала менее элитарная жизнь в бараке в Хамовниках, куда еще не дошел водопровод, сработанный рабами Рима. Дочери — одна училась в первую смену, другая во вторую — по очереди носили пару ботинок. Ночами, настраивая себя на романтический лад, отец семейства сочинял повесть о разведчиках. О Травкине и его бойцах, которым не суждено вернуться из вражеского тыла. Сколько ни вызывает радистка Катя «Звезду», ей не услышать ответа.

Когда-то меня потрясла «Звезда». На полевых занятиях по общей тактике я исхитрился затаиться в овражке, неотрывно читал повесть, намереваясь пустить журнал по рукам.

«Звездой» Казакевич занял особое положение в тогдашней литературе. Вполне возможно, что оно предопределялось его биографией.

За полтора десятилетия после окончания Харьковского машиностроительного техникума Казакевич ни одного дня не работал по специальности. Переехав в Биробиджан, куда направили отца-журналиста, побывал начальником строительства, председателем колхоза, директором театра, сотрудником газеты. Писал стихи на еврейском. Знавшие язык восхищенно отзывались о них. Сам же поэт с женой и двумя дочурками, переехав в Подмосковье, принялся писать русскую прозу. О Колумбе и Моцарте.

В те времена кое-кто подобным образом спасался от ареста. Отец умер до начала массовых посадок. Сын уехал до их завершения. Он был из людей, принимающих решение. В жизни их меньшинство, в армии — единицы.

С армией он познакомился, став солдатом писательской роты московского ополчения. Роту основательно потрепали на дальних подступах к столице. Уцелевших направили в военные газеты. Казакевич добился своего и попал в стрелковую часть, в разведку. Даже после одного из ранений (всего был трижды ранен), вопреки предписанию явиться в редакцию, самовольно удрал на передовую, вынудив военную прокуратуру возбудить дело о бегстве на… фронт. Но здесь у него имелись надежные защитники — его бойцы и комдив генерал Захар Петрович Выдриган, угадавший в хилом очкарике талант не просто охотника за «языками» (что никак не мало), но и офицера, умеющего соотносить силы сторон. Генерал, потерявший двух сыновей, дал слово старшему лейтенанту Казакевичу: если тот погибнет, он позаботится о его дочерях.

Не погиб. Когда на «опель-кадете», груженном канистрами с бензином (трофейными шмутками Казакевич брезговал, трофейщиков презирал, бескорыстие почитал одним из высших человеческих достоинств), демобилизованный помощник начальника разведки общевойсковой армии прикатил в Москву, где у него ни кола, ни двора, сестра генерала Выдригана уступила ему комнатушку в общежитии.

Еще в ополчении он подружился с начинающим критиком Даниилом Даниным. Но когда бывший однополчанин нагрянул к нему со стопкой машинописи в руках, испытал смущение. Чем ободришь еврейского поэта?

Пока Казакевич осипшим от волнения голосом читал «Звезду», жена Данина, Софья Дмитриевна Разумовская, не выходила из-за перегородки. Едва он кончил, вышла и, не пускаясь в разговоры, забрала рукопись: «Будем печатать».

Она служила в отделе прозы журнала «Знамя».

Известность не заставила себя ждать. Сталинская премия тоже. Состоялось переселение из окраинного дома в Лаврушинский переулок, в заповедник для известных поэтов и прозаиков.

Сюда я и явился с оригиналом статьи, уже прочитанной Эммануилом Генриховичем, еще кем-то из редколлегии и намеченной в третий выпуск «Литературной Москвы».

В прихожей стеллаж от пола до потолка. Не с книгами, а с пластинками. В кабинете полки с книгами. Кушетка, громоздкий музыкальный комбайн-проигрыватель, радиоприемник, ниша для пластинок. Ближе к окну письменный стол. За ним мне и сидеть, склонясь над собственной рукописью. Казакевич читал другой ее экземпляр, устроившись рядом в кресле. Но начал вступительным словом. Положение альманаха аховое. Атаки усилятся. У него, редактора, дважды лауреата, репутация подмочена. «Да и у вас тоже». Надобна осторожность. И т.д.

Мы медленно шли от страницы к странице. Порой Казакевич просил остановиться, указывал фразу и нависал у меня за спиной.

На отдельном листке я писал новый вариант. Если понимал, что от меня ждет. Когда не понимал, он внятно разъяснял. Следя за моей рукой, иногда просил: «Прямее, еще прямее». Ему не всегда было по себе от своего же нажима. Но я не артачился, видя необходимость такой именно правки.

Минут через тридцать после еще одного «прямее» он опустился в кресло. Перерыв.

«Не возражаете против второго концерта Рахманинова?» И поставил пластинку. 

По рукописи мы двигались медленно. Иногда Казакевич придирчиво перечитывал страницу. Иногда заставлял дважды, трижды «улучшать» фразу.

Музыкальные его вкусы больше не составляли для меня тайны. Он любил классику. Превыше всего Моцарта.

Обедали в соседней комнате, столовой.  Собралась вся семья. Тем больше меня удивил ее глава. Походя опрокинув две-три рюмки, он разговаривал так, словно рядом не сидели дочери. Они, видимо привыкнув, делали отсутствующий вид. Галина Осиповна пропускала мимо ушей солоноватые шутки мужа.

После обеда мы с хозяином вернулись в его кабинет. Но рукопись Казакевич предложил оставить назавтра. Разговор вертелся вокруг двух первых выпусков «Литературной Москвы», прозы ее редактора.

Казакевич с дочерьми Лялей и Женей. Москва, 1947 г.

Встречи наши повторялись еще два или три дня. Казакевич критично относился к альманаху. Когда я осторожно задел его «Дом на площади» — согласился. (Вряд ли я был первым.) Но объяснил: нужна была большая заметная проза.

«Вы верили в значительность «Дома на площади»?» — осмелев, спросил я.

Эммануил Генрихович ответил не сразу. Он верил в значительность идеи. Советский комендант в немецком городе должен олицетворять самое лучшее в человеке, подавляемое, уродуемое нацизмом.

Не чревато ли это засахариванием Лубенцова? Правомерно ли ставить его рядом с ангелами?

Если чревато — вина автора. Быть может, не следовало, пусть и иронически, помещать его подле ангелов. 

Как ни странно, он соглашался: повести «Сердце друга» недостает внутреннего единства. Батальная линия удачнее любовной. Даже о «Звезде» сам проехался с оттенком пренебрежения: слабовато, строго говоря.

Но какое-либо недовольство второй своей повестью «Двое в степи» отметал. Считал — и справедливо — удачей. С самого начала отдавал себе отчет: резкая критика повести неизбежна, не раз ему икнется. Так оно и получилось.

Я услышал граничащую с фантастикой историю публикации романа «Весна на Одере», ее последствия. История эта бытует в разных версиях. Одна утверждает: Василий Сталин пригласил на дачу Казакевича и при редакторе «Знамени» Кожевникове «высоко оценил новый роман».

Сын Сталина командовал ВВС Московского военного округа. Пост в армейской иерархии не слишком высокий. Но генерала Сталина знала страна. На парадах он пилотировал головной самолет, и кинохроника запечатлевала его за штурвалом.

По словам Эммануила Генриховича, Кожевников тянул с публикацией романа, колеблясь от похвал до поношений, пытаясь угадать официальную реакцию. В какой-то час решился. Но — мимо. «Правда», не мешкая, готовила разгромную статью. Из Союза писателей Казакевич получил уведомление: роман будет обсуждаться, имя докладчика не оставляло сомнений, в каком ключе.

Он лежал с ангиной, когда утром позвонил Кожевников и потребовал через полчаса спуститься к подъезду. Ангина? Температура? Пусть обмотает шею шарфом.

Отвалившись на заднем сиденье, Казакевич безуспешно пытался определить маршрут.

«Победа» затормозила у высокого серого здания с часовым у дверей. Кожевников направился в бюро пропусков. Как вошел, так и вышел. Правда, несколько растерянный. Попросил, чтобы Казакевич, на имя которого заказан пропуск, вставил туда Кожевникова.

В главном входе генерал щелкает сапогами: «Милости просим. Командующий ждет».

Коридоры, двери без табличек. Штабной марафет. Полковники и генералы вытягиваются в струнку перед очкастым хиляком.

Распахиваются двустворчатые врата. Адъютант подхватывает пальто и вводит в святая святых. Невзрачный генерал устремляется навстречу.

Что сей сон означает?

Сталин-младший восхищен «Весной на Одере». Весь его штаб, все командование московскими военно-воздушными силами восхищено. Генерал хлопает в ладоши, адъютанты раскатывают на полу крупномасштабную карту.

Жаль, жаль не отражены действия боевой авиации на Зееловских высотах. Но воля художника превыше всего. Не нам учить писателей.

Прежде чем Казакевич запоздало догадывается, Василий Иосифович, одернув китель, торжественно вносит ясность: ночью папа звонил с дачи, наказывал передать благодарность автору «Весны на Одере».

Вернувшись, Казакевич изнеможенно ложится. Снимает трубку назойливо звенящего телефона. Писательский секретариат сообщает: собрание относительно «Весны на Одере» отменяется.

Еще неделя — и дифирамбы в «Правде».

Но и это не финал эпопеи. Фадеев, возглавлявший комиссию по Сталинским премиям в литературе, за рюмкой коньяка посвящает Казакевича в подробности последнего — наутро список огласят в печати — заседания Комитета по премиям. В уже готовом списке Казакевичу за роман «Весна на Одере» предназначена Сталинская премия первой степени.

Однако человек, чье имя носит премия, желает поделиться своими мыслями.

Он прохаживается обок стола, но заседающим не полагается поворачивать головы.

Фадеев воспроизводит интонацию, акцент Сталина. Его монолог о выдающихся достоинствах «Весны на Одере».

Но вождь вынужден упрекнуть товарища Фадеева: плохо воспитывает наших «инженеров человеческих душ». Историю, учит партия, нельзя поправлять, а товарищ Казакевич вместо маршала Жукова, который допускал ошибки, вывел генерала Сизокрылова.

(Замечу в скобках. Либо вождь валял ваньку, либо плохо читал роман. Сизокрылов никак не претендует на место Жукова, он — член Военного Совета.)

Рассуждая о правде истории, Сталин приходит к выводу: ему жаль, но он вынужден рекомендовать выдающемуся писателю Казакевичу Сталинскую премию не первой степени, а второй. «Из-за ваших недоработок, товарищ Фадеев».

Возможно, Казакевич, передавая этот эпизод, кое-что присочинил. Он любил дурачить, разыгрывать, высмеивать. Отзывался и на то, что не всегда замечали другие. Например, на публикацию в «Правде» бесконечных отрывков из второй книги шолоховской «Поднятой целины».

«Я встал ни свет и ни заря/ И стал читать цо./ Но, кроме деда Щукаря,/ Там нету ницего».

О сочинителе приключенческо-детективного чтива, многословном разоблачителе империалистов: «Писатель Николай Шпанов/ Трофейных обожал штанов/ И толстых он писал романов/Для наполнения карманов».

Любивший «выпить и закусить», Казакевич не терпел коммерческого подхода к литературе. Не терпел и глубокомысленных политиканских разглагольствований, своими сатирическими строчками выбивая почву из-под них. По Москве ходило его не совсем пристойное стихотворение о переходе «Литературной газеты» на выход раз в неделю: «Мой любимый старый орган/ Так измучен, так издерган,/ Что теперь он еле-еле/ Может только раз в неделю./ Видно, скоро наш негодник/ Станет вовсе ежегодник».

В нем сочетались проницательность и простодушие, романтика и деловитость, надзвездная мечтательность и вера в тактику, не всегда, правда, оправдывающая себя. Он принадлежал к редкой среди писателей разновидности — не ждал похвал и восторгов, не лез в бутылку, услышав не совсем приятные замечания. Не боялся высказать мнение, идущее вразрез с уже устоявшимся. Скажем, полагал, что не государству бы судить, кому давать премии, но Академии наук, творческим союзам. Премии должны носить имена Ломоносова, Пушкина, Мусоргского, Шаляпина. И вместе с тем, пусть и на свой лад, повторял зады советской пропаганды. Вряд ли ему на пользу пошло увлечение Лениным, возобладавшее среди многих сроднившихся с социалистическими идеалами.

Дочь Цветаевой Ариадна Сергеевна Эфрон пишет о нем, своем сверстнике: «…По всему своему внутреннему складу Казакевич принадлежал к поколению отцов, то есть как бы на целое поколение раньше себя и меня родился.

Он был из тех, кто ленинское вобрал с живого голоса и действия…»

К сожалению, вобранное с голоса притупляло зрение, глушило ищущую мысль.

Но Ленин, пусть и романтизированный Казакевичем, настолько не соответствовал цековским представлениям, что повесть «Синяя тетрадь» запретили печатать. Потратив более двух лет на безуспешные хлопоты, писатель отбил Хрущеву телеграмму (480 слов на последние 160 рублей). Хрущев снял запрет, похвалил повесть. Но Казакевич занес в дневник: один человек из 214 миллионов решает судьбу произведения. «Так литература жить не может…»

Этим «так» литературе удружил непосредственно Ленин со свойственной ему безапелляционностью. Однако Казакевич, нуждаясь в кумире и сотворяя его, расписывал своего Ильича в духе набившей оскомину ленинианы. Нарушение исторической подлинности считалось в порядке вещей. В частности, это касается конфликта Ленина с окарикатуренным Мартовым в рассказе «Враги». (Сейчас изданы произведения и труды Мартова. Его правота в спорах с Лениным вне сомнений. Но и без этих трудов Казакевич мог увидеть, почувствовать губительную неправоту воспеваемого героя.)

Эммануил Казакевич

Оглядываясь на кумира, Эммануил Генрихович вынашивал амбициозный план за двенадцать лет написать эпохальную книгу поколений — «Новая земля». Вынашивал, но не пытался осуществить, так или иначе отдавая предпочтение жизненным проблемам. За год до кончины создал великолепный рассказ «При свете дня».

Для него самого свет померк. Болел он мучительно, стараясь не терять мужества, надежды.

В одну из сентябрьских ночей почувствовал — конец. Однако утром отпустило. Превозмогая слабость, продиктовал ночные ощущения: «Кому-нибудь из собратьев пригодится…»

Часа через три тихо промолвил: «Может, еще и мне самому…»

В это время я вечерами нередко наведывался в Лаврушинский. Семья Эммануила Генриховича состояла из женщин, и решили установить ночное дежурство приятелей. Я был в их числе.

Казакевич скончался, не дожив пяти месяцев до пятидесяти. Первую повесть от последнего рассказа отделяло полтора десятилетия.

 

ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ

Катаклизмы конца минувшего тысячелетия, словно волной, смыли недавний литературный пласт. Даже громкие, верилось, имена зазвучали приглушенно.

Однако волна постепенно пошла на спад. Обозначились не только границы новых государств, но и потребность оглянуться назад, взыскательно отделяя в литературе рожденное талантом от изготовленного на потребу.

Забытая, казалось бы, «Звезда» Эммануила Казакевича сверкнула на горизонте. Художники нового поколения (сценаристы, актеры, режиссер) с тщанием историков и наследников перечитали повесть, когда-то открывшую неизвестного писателя, напряженно искавшего себя. В годы Великой Отечественной он обрел свое ратное призвание, став войсковым разведчиком. Потому и первую повесть посвятил лейтенанту Травкину — командиру разведывательного взвода. Смельчаку и мечтателю, сочинявшему стихи. Это в них мелькнула строчка: «Разведчики ушли и не вернулись».

Киношники концерна «Мосфильм», вложив труд и душу, попытались их вернуть. Восстановить благодарную память о них. И о писателе, ушедшем из жизни полвека назад.

(Опубликовано в газете «Еврейское слово», № 93)

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

Договорить бы…

Друзья называли его Моцартом перевода. Нещедрый на похвалы Иосиф Бродский объяснял «секрет Маркиша» проще: гений! 90 лет назад родился Шимон Маркиш. Мы вспоминаем выдающегося переводчика, исследователя еврейской литературы некрологом Марлена Кораллова, опубликованным в газете «Еврейское слово» в 2003 году.

Елена Ржевская, военный переводчик

Поскольку сейфа под рукой не оказалось, хранить зубы Гитлера, сложенные в коробку то ли из‑под парфюмерии, то ли из‑под дешевых ювелирных украшений, командир группы поручил Елене Каган. Добавив, что она головой отвечает за содержимое коробки, в которой находилось единственное стопроцентное доказательство идентичности обгорелого трупа, обнаруженного во дворе рейхсканцелярии, и Гитлера. «Весь этот день, насыщенный приближением Победы, было очень обременительно таскать в руках коробку», — вспоминала Елена Моисеевна.

«Я говорил от имени России». Встречи с Борисом Слуцким

Мне довелось наблюдать вблизи едва ли не всех видных русских поэтов последних десятилетий XX века — от «любимцев публики» до затворников. У Бориса Слуцкого особое место. Коль иметь в виду эрудицию, багаж разносторонних знаний, то он вряд ли с кем-либо сравним. Но талант и широкая эрудиция еще не гарантируют признания, какое получит Слуцкий.