Выжившие в Холокост встретились в Катскильских горах
Материал любезно предоставлен Tablet
Гостиница Hudson Valley Resort and Spa расположилась на пологом склоне и смотрит на не столь отдаленную цепь гор, где начинается заповедная природа. Безмятежность пейзажа — залитые солнцем холмы зеленых и изумрудных оттенков — омрачает лишь легкая грусть об утраченном. «Мы собираемся назвать номера в честь закрывшихся старых гостиниц, — объявил Йоси Заблоцки, недавно ставший владельцем единственного, по его словам, сохранившегося кошерного курорта во всех Катскильских горах. — А их были сотни!»
До того как выкупить бывший отель Granit в Керхонксоне у китайской компании, планировавшей снести опустевшие бетонные коробки, в которых были номера, сровнять с землей два пыльных кинотеатра, расчистить бульдозером спа и музыкальную гостиную, которые могли бы когда‑нибудь стать саунами и кальянными для отдыхающих строго ортодоксальных нью‑йоркцев, Заблоцки был последним менеджером и владельцем Kutsher’s — самого почтенного долгожителя из прежних курортов легендарного «борщового пояса» . Курорт, находящийся в семейном владении, продали в 2013 году, когда по соседству построили казино и цена недвижимости подскочила, — тем самым была поставлена жирная точка: нынешний цинизм и отчаяние поглотили все, что оставалось от стародавнего сплава социальных устремлений, хорошего вкуса и еврейско‑американской особости, — всего того, что и породило Катскиллы.
Хотя, возможно, и не такая уж жирная: по телефонному номеру, по которому в Kutsher’s названивали чуть не столетие, теперь, по словам Заблоцки, отвечает его секретарь. Пока мы разговаривали, бригада рабочих выкладывала белым мрамором пол в холле, который все еще кажется слишком просторным, даже несмотря на недавно подвезенные деревянные скульптуры, изображающие представителей местной флоры и фауны. Том Талмуда маняще выложен на журнальном столике в жилой центральной зоне обширного салона‑вестибюля. Мимо прошли ребятишки с пейсами — в кроксах и очках для плавания.
В середине июля 2022 года главным делом Заблоцки было принять 56 нью‑йоркцев, выживших в Холокост, в рамках летней программы, которую спонсирует нью‑йоркская организация Blue Card — еще в 1934 году она начала помогать евреям, подвергшимся преследованиям в нацистской Германии. Участники программы, прожившие здесь почти целую неделю, сочетая отдых с развлечениями и занятиями физической культурой, готовили халу в одном из актовых залов. За длинным столом посреди поблекшего, без окон, зала последние евреи из довоенной Польши и Венгрии, в основном женщины — в париках, повязанные платками, они выглядели моложе своих лет, — заплетали в косички длинные полосы теста и переговаривались на идише с английской интонацией. У троих из присутствующих здесь на предплечье вытатуирован номер, сказала мне Рухи Сиcнер, молодая социальная работница из Nachas Health and Family Network — некоммерческой оздоровительной организации Боро‑Парк , одна из целей которой — помощь жителям района, выжившим в Холокост, она же — один из организаторов этого дома отдыха.
Blue Card организовала день для прессы — и мы могли убедиться, какой заботой окружены последние живые ниточки, связывающие Нью‑Йорк с Холокостом и еврейской Европой. Каждый из 56 присутствующих многое мог бы поведать об ужасах, оставивших след в сознании каждого еврея на земле, но триумфаторский настрой современной многонациональной Америки фактически обрек их на то, чтобы оставаться в тени. Таким непроницаемым был постисторический американский кокон богатства и защищенности, таким полным — послевоенный разрыв с наследием покинутой страны, что как‑то забылось: переехать в Америку вовсе не означает родиться заново, и для миллионов евреев в течение сотен лет прошлый жизненный опыт — когда их лишали собственности, преследовали, убивали — оставался неизбежным фоном их жизни в США.
Когда нацисты вторглись в Польшу, семья Ахувы Якобер бежала на восток, и им повезло: они оказались в Советском Союзе. «Повезло» в данном случае означает, что их отправили в трудовой лагерь в Сибирь, а после в Казахстан, где депортированных евреев было так много, что для них пришлось открыть школу с обучением на польском языке. В Польшу Ахува вернулась в 1946 году, но «они били евреев, и мы там не остались». После этого — лагерь для перемещенных лиц, затем пребывание в Израиле, ну а большую часть жизни она прожила в Бруклине, где сохранила и польский акцент, и идишские интонации.
«Вот и все. Такая наша жизнь, — произнесла скрипучим голосом пожилая женщина, подводя итог этому краткому перечню испытаний. — Вам будет чем заняться — есть о чем написать».
«Вот и все» — простая череда событий, сейчас уже достаточно знакомая. «Вам будет чем заняться» — и если вас там не было, что это была за жизнь, вам просто не узнать. И очень скоро никто об этом знать не будет.
Это не лирика и не попытки выжать слезу: вскоре уйдут последние живые свидетели, которые помнят как исчезнувшие еврейские миры Варшавы и Будапешта, так и разрушившую их кампанию по уничтожению людей, — и наступит забвение, оптимистически называемое «историей». В этот момент — а с каждой уходящей секундой он все ближе — ответственность за память и подробности о Холокосте ляжет на плечи людей, которых там не было.
Далеко не очевидно, что мы готовы принять этот вызов. Вскоре у евреев и человечества в целом не будет ни одного живого напоминания и ни одного живого обвинителя. Вместо этого нам придется, напоминая, винить себя и друг друга — неприятное занятие, и большинству людей, и, конечно, большинству евреев может и впрямь показаться, что лучше обойтись без этого.
Если память о еврейской Европе и Холокосте удастся сохранить в целом без искажений и самовозвеличивания, хотя это маловероятно, все равно можно ожидать, что эти рассказы сведутся к риторическим приемам, метафизическим умственным построениям или к ряду банальных политических клише с учетом текущих политических задач. Это уже происходит, опошление усиливается буквально с каждой неделей. Анна Франк становится все более заметным трендом в твиттере, а недавно поводом стала бестактная шутка сотрудника одного из спорт‑баров в штате Род‑Айленд . Но даже эту отвратительную выходку затмевает британский фонд Anne Frank Trust, использующий имя убитой еврейской девочки для прикрытия своей универсалистской фабрики банальностей по расширению прав женщин, ставящей в пример нынешней молодежи антисемиток вроде Вирджинии Вулф и Элис Уокер .
Грубые попытки идеологов эксплуатировать имя и образ Анны Франк в свою очередь меркнут перед тем, что делает нью‑йоркский Институт изучения истории Холокоста и прав человека имени Ольги Лендьель, пытающийся «обучать учителей <…> как рассказывать о правах человека и социальной справедливости сквозь призму Холокоста». Присваивая себе моральный капитал памяти о Холокосте, этот институт насаждает новомодные и все еще спорные «инициативы справедливости», введенные в государственных школах США после мнимого американского расового примирения 2020 года, которые имеют странную тенденцию маргинализировать и не принимать в расчет ныне живущих евреев. На институтском интернет‑сайте в разделе «О нас» и в видеоролике лишь очень туманно упоминается о еврейской идентичности подавляющего большинства жертв нацизма.
Пока ныне живут евреи, пережившие попытку уничтожения своего народа не только как национальное, но и как личное горе — как насилие, которое совершили над ними, их близким кругом и их родными реальные и опознаваемые преступники, — все еще можно узнать, чем на самом деле был Холокост и что он разрушил. И все еще можно, в этот отчаянно сужающийся отрезок времени, осознать всю тяжесть задачи, которая будет на нас возложена, как только последний из выживших покинет этот мир.
Пятьдесят шесть выживших в одной комнате — даже задумаешься, с чего начать. Я сказал Сизнер, социальной работнице из Nachas, что недавно был в Кракове в восточной Польше. Может, в этом актовом зале кто‑нибудь помнит Казимеж — мощенный булыжником хипстерский район, трогательный, но немного зловещий еврейский музей под открытым небом, — каким он был до того, как тот мир исчез. «Миссис Микель, послушайте! — позвала Сизнер. — Он только что из Кракова!»
Внушительных форм пожилая женщина с ярким макияжем, в парике, в котором белокурые пряди элегантно перемежались седыми, направилась было к нам. Эрна Микель после того, как немцы в 1939 году захватили Польшу, шесть лет провела в различных лагерях и гетто. Сначала в Краковском гетто, стены которого напоминали — согласно замыслу — огромные еврейские надгробия, затем были ужасы концлагерей Плашова и Равенсбрюка и других локаций немецкой кампании по уничтожению евреев. Она спаслась во время марша смерти, когда небольшая группа узников, сделав вид, что хотят облегчиться на обочине, кинулась в лес. Сегодня ее дети живут в Лос‑Анджелесе, Торонто и Монси (штат Нью‑Йорк, США). Одна ее дочь — юрист. Одному из сыновей она запретила даже ненадолго съездить в Польшу. «Дети у меня очень хорошие, — сказала она. — И каждый день мне звонят».
Ее родным городом был еврейский Краков. Отец, продавец обуви, был из белзских хасидов, по случаю шабата он надевал штраймл . Она жила в доме, «где у меня было все», в том числе няня. «Мой дедушка жил через дорогу от кладбища», — вспоминала Микель, стиснув руку Сиснер и запрокинув голову. На старинном кладбище в центре Казимежа сохранилось несколько могил раввинов, а его стены теперь смотрят на ряд «традиционно еврейских» ресторанов и бутик‑отелей. «Там были ужасные квартиры, — сказала она. — Только самые благочестивые люди жили на этой улице <…> они отдали свою жизнь за идишкайт ».
«Никто не понимает, никто, — говорила Микель о том, что случилось после. — Потому что никто не прошел через то, через что мы прошли». Я почувствовал, что она говорит не обо всем еврейском народе, а о выживших — и, возможно, даже не о каждом выжившем. Возможно, лишь польские евреи понимали, через что они прошли. Потому что Холокост начался в Польше в 1939 году, раньше, чем во Франции, или Нидерландах, или Венгрии. Очень мало сейчас тех, кто может рассказать об этом от первого лица. Микель вспоминала, как до нее доносились звуки массовых казней в Плашове. Вспомнила, как пряталась в погребе, который ее отец вырыл в подвале их дома. Позже он погиб в Маутхаузене. «Я хочу рассказать вам все, — сказала она, — но на это нужно несколько дней».
Миниатюрная женщина с копной огненно‑рыжих волос — как выяснилось, таких от природы — подходит к нам и закатывает рукав, показывая татуировку на предплечье. По прибытии в Аушвиц Алису Розенберг, дочь бакалейщика, росшую на территории современной Словакии в семье, где говорили на венгерском, поместили в печально известный детский барак — там содержались близнецы и другие потенциальные объекты медицинских экспериментов. Надзирал за ней Йозеф Менгеле, настоящий изверг, она его видела собственными глазами. «Я была такая маленькая — не воспринимала это всерьез, эту ситуацию», — рассказывает она. Платье, которое она носила в лагере, было ей слишком велико. «Мне выдали большие ботинки, вроде мужских». Нижнего белья не было. В Аушвице ее побрили наголо, но это ее не огорчило. «Мне мои волосы никогда не нравились, потому что рыжие». Кроме нее, никто из ее семьи войну не пережил.
Какое‑то время — по‑моему, момент был просто сюрреалистический — Микель и Розенберг сравнивали свой опыт пребывания в системе немецких лагерей смерти, их разговор становился все оживленнее по мере того, как они углублялись в воспоминания, переспрашивая друг друга, как будто обменивались впечатлениями о старых кварталах или, по крайней мере, о чем‑то менее зловещем, чем то, что обсуждали на самом деле. Обе вспоминали, что по прибытии в новый лагерь у узников отбирали все, кроме обуви. Картофельная кожура была, как известно, переносчиком сыпного тифа и ее ели лишь в крайних случаях. Тем, кто брал себе одежду умершего заключенного, грозил расстрел, но иногда другого выхода не было. В любую минуту тебя могли убить.
«Через десять лет после войны я вышла замуж, — говорит Розенберг. — Ты создаешь семью… но боль остается. И никогда не проходит… Мы старались изо всех сил».
«Мы хотим даже не думать об этом, потому что мы должны с этим жить, — добавила Микель. — Нам нужно жить. У нас дети».
«Видите вон тех двух дам? — спрашивает одна из волонтеров, проходя мимо. — Они у нас самые лучшие картежницы».
Я вдруг оказался в окружении пяти‑шести пожилых женщин. Микель, задававшая тон, казалось, вела к тому, что шесть лет под властью нацистов дались ей тяжелее, чем некоторым венграм, которые перешли под полный контроль Германии только в 1944 году, — для них Холокост был жестоким и смертоносным, зато длился относительно недолго. Венгры, вспоминала она, прибывали в лагеря в мехах, шляпках и с элегантными саквояжами, «разодетые в пух и прах».
В конце концов инициативу в разговоре перехватила у Микель ее землячка, польская еврейка. Покойный муж Тоби Гольдберг числился в списке Шиндлера и пережил геноцид благодаря этому немецкому промышленнику. На предплечье ее мужа была нацистская татуировка с номером, а перед ним буквы KL, что означает Konzentrationslager — концентрационный лагерь. «Когда он надевал рубашку с короткими рукавами, люди спрашивали: это имя вашей любимой девушки?» — рассказывает она, вспоминая первые годы в Америке после войны. Позже работодатель предложил ему денег, чтобы татуировку удалили. «Муж ответил: “Ну нет, она принесла мне слишком много страданий. Пусть остается на своем месте”».
Большую часть жизни эти люди, выжившие в Холокост, провели в США. Большинство из них поселились в Боро‑Парке в Бруклине, одном из оплотов американского ортодоксального иудаизма. Резкость их речи, восклицания, перебивки, спонтанно вклинивающиеся размышления о жизни, короткие афористичные фразы, серьезный юмор, серьезность, сдобренная юмором, — все это следы уничтоженного мира. Они говорили на последнем дошедшем до нас живом идише XX века довоенной Центральной Европы, наложенном на американскую речь с явной мелодичностью и в то же время с острой ноткой диссонанса, как будто без этого смешения лучше было бы обойтись.
«До войны мы жили, можно сказать, нормально. Мы ходили в хедер. Антисемитизм был. Но не такой уж страшный», — вспоминет Бен Краус, родившийся под Будапештом. Голос у него грудной, говорит он словно поет — то громче, то тише, чтобы расставить нужные акценты. Он в черном пиджаке и кипе, покрывавшей всю голову. Как и у других переживших Холокост, у него проницательный, живой взгляд, как у человека на десятки лет моложе. И это удивительно.
О том, что пришли немцы, стало известно за несколько часов до Шавуот в 1944 году, «моя мама как раз готовилась к йонтиф ». Всей семьей они поспешили на квартиру к тете, оставив еще горящую плиту. Краус в конце концов укрылся на «Стекольном заводе»: этот завод немцы признавали независимой территорией Швейцарии, и там в чрезвычайной скудости и постоянном страхе ютились до конца войны более 2 тыс. человек .
После войны Краус вместе со своим ребе и сотнями других сатмарских хасидов, уцелевших в европейской бойне, поселился в бруклинском районе Уильямсберг. В ешиве в его классе было порядка 20 молодых людей — «все выжившие в Холокост». После ешивы Краус женился и занялся изготовлением женских поясов.
«Тогда мода такая была, — добавляет его жена, энергичная женщина родом из Румынии, она периодически вставляет слово, чтобы оживить неспешный рассказ своего мужа. — К каждому платью полагался поясок».
Столы для ланча накрыли в соседнем зале — салат «Цезарь», запеченные с пармезаном баклажаны, все это с кошерной сельтерской водой в бутылках. По пути сюда из города к журналистам присоединился Коша Диллз, израильско‑американский батл‑рэпер, участник комедийного игрового шоу‑сериала Wild ’N Out на MTV. Память о Холокосте он считает частью своей творческой миссии, регулярно выступает в Польше и на одном концерте (я на нем присутствовал) познакомил человека, выжившего в Холокост, с сыном покойного Ol’ Dirty Bastard из группы Wu‑Tang Clan .
Диллз часто носит с собой небольшой усилитель звука: повседневная жизнь в Нью‑Йорке предоставляет бесконечное число возможностей для импровизированного рэп‑выступления, и этот ланч, очевидно, не исключение. «Я решил спеть для этих дам в первом ряду, — пояснил Коша под звуки относительно неагрессивного бита. — Мне говорят: Коша, где сердце твое? — напевал он. — Я встретил женщин из Боро‑Парка!» Несколько сидящих впереди дам по его просьбе послушно воздели руки вверх. Он произнес пару рифмованных фраз на иврите.
«По‑венгерски давай!» — пошутил мужчина позади меня в бежевой рубашке — еще один выживший в Холокост, родом из Будапешта.
«Как вам это неожиданное еврейское рэп‑выступление?» — поинтересовался я. Он в ответ скорчил гримасу на старый манер: ладони к вискам, брови вскинул, губы его растянула озорная улыбка чуть не до ушей. «Я снова в детском саду!» — заявил он. Думаю, он хотел сказать: «Хотелось бы мне смотреть на это с детским удивлением и энтузиазмом!» Но, к счастью или к несчастью, сейчас уже слишком поздно.
Эта программа фонда Blue Card дает возможность выжившим узникам побыть неделю на свежем воздухе, в месте, еще более тихом и спокойном, чем Боро‑Парк, в окружении членов семьи, общаясь друг с другом. Они были счастливы, отдыхали и не чувствовали себя одиноко.
Но все же боль от того, что они видели и через что прошли, пусть почти абстрактная для нас, — некий дискомфорт, который мы ощущаем при попытке посочувствовать, — для них осязаема и постоянна. Эта боль, возможно, даже еще усилилась со временем. Выжившие в Холокосте принадлежали миру, который исчез и о котором с каждым днем все меньше людей помнят. Убийства, совершенные почти 80 лет назад, бесконечно чудовищны, и все же они находятся где‑то на периферии нашей памяти, в то же время выжившие в Холокост — из тех немногих, для кого эти убийства по‑настоящему реальны. Чем дальше отступает в прошлое этот ужас, тем сложнее другим понять, что пережили выжившие, тем сложнее осознать, что подобное вообще происходило.
За ланчем я обратил внимание на жизнерадостную, подтянутую женщину средних лет в светском платье, она говорила на идише с коренастым старцем в классической рубашке, темном вязаном жилете и кипе. Это был ее отец, 96‑летний Давид Эйнхорн. Он родился в религиозной семье в Сегеде на юге Венгрии. В открытом плавательном басейне при гостинице сейчас женское время, заметила дочь Эйнхорна. И спросила, не хочу ли я поговорить с ее отцом, пока она поплавает. Она посоветовала мне записать разговор на случай, если он скажет что‑то новое.
Эйнхорн, круглолицый, с окладистой седой бородой, говорил степенно и уверенно. В 17 лет он попал в Аушвиц, по его словам, это было в 1944 году «за неделю до Шавуот». В Аушвице их с отцом — оба были в штраймлах — тотчас отвели в сторону от трех его братьев, трех сестер и матери. «Я не знал, что означало налево, что означало направо», — рассказывал Эйнхорн о первой сортировке вновь прибывших в лагерь. Немцы — охранники бараков — не исключали возможности, что их родные все еще живы, но узники‑старожилы были лучше осведомлены. «Поляки сказали: твои родители уже горят».
Вскоре Эйнхорна этапировали в один из внешних трудовых лагерей Аушвица, где заставляли работать по 12 часов за смену на глубине 400 метров — в угольной шахте, где прокладывали штольни с помощью динамита. После войны — к этому времени его родные погибли, а венгерские евреи либо уехали из страны, либо были уничтожены — Эйнхорн предпринял попытку влиться в ишув Палестины, но вместо этого провел два года в британском лагере для интернированных на Кипре. В новом Государстве Израиль, как он обнаружил, общество не выказывало сочувствия к тому, через что он прошел. «Вернулся домой из Аушвица — как с неба упал, — вспоминает он. — Ни родителей, ни братьев, ни сестер, ничегошеньки». Он работал в тель‑авивском порту, но одно время вынужден был спать в городском парке. У него не осталось никаких связей с остальным миром, некому было наставить его, а вокруг, похоже, никто не желал слушать о том, что он испытал и что это вообще было. Десятилетиями никто не спрашивал Эйнхорна о номере на его предплечье, и, кажется, никого это не заботило.
В Нью‑Йорке Эйнхорн стал работать в кошерном мясном магазине в Нижнем Ист‑Сайде, женился. Прошли уже десятки лет, но ужасы Холокоста все еще свежи в памяти. Выжившие, и в том числе Эйнхорн, до сих пор видят их в кошмарных снах. «Знаете, я до сих пор вижу во сне Аушвиц, — сказал он. — Мысленно я все еще в Аушвице… Я до сих пор плачу. Плачу ночью, плачу днем. Я еще не вырвался оттуда».
Нельзя по умолчанию предполагать, что все выжившие жили потом долго и счастливо — как будто опыт Холокоста мог быть справедливой платой за то, чтобы провести всю оставшуюся жизнь в Штатах, изготавливая дамские пояски или торгуя кошерным мясом. Если так уж нужно, чтобы опыт войны и послевоенных лет дарил нам какую‑то надежду, то ее следует искать не в отрицании зла и не в естественном желании упростить трагедию, чтобы наш разум мог ее вместить. Нет, надежда придет к нам от власти превыше человеческой и вне нашего разумения.
В рассказе Эйнхорна были странные и жутковатые намеки на то, что Г‑сподь, чьи действия неисповедимы, а помыслы непостижимы, несомненно присутствовал там. В шахте, сказал Эйнхорн, однажды при взрыве динамита осколок породы метил прямо ему в голову, отбросил назад, но чудесным образом не оставил даже царапины. «Старший удивляется: “Как ты уцелел?” Я говорю: “Похоже, ангел меня оттолкнул”». Когда в 1944 году пришло время Коль нидрей, Эйнхорн очень хотел съесть хоть что‑нибудь, чтобы подготовиться к предстоящему посту. «Я вышел из барака и сказал: это день перед Йом Кипуром. Я говорю: “Г‑сподь, у меня нет ничего, как же я вечером буду поститься? Завтра мне надо опять на работу”. В этот момент, по его словам, из проезжавшего мимо грузовика с провизией вывалился кочан капусты и «прикатился прямо мне под ноги».
В товарном вагоне, направлявшемся в Аушвиц, брат Эйнхорна сказал ему: «Я не знаю, куда нас везут, но буду молить Б‑га, чтобы ты выжил». И он молился. «Всех убили, — добавил затем Эйнхорн. — Только я и выжил».
Оригинальная публикация: Survivors in the Catskills