Тевье против Тевье
Материал любезно предоставлен Tablet
«Скрипач на крыше» мне никогда не нравился. Но, посмотрев с отцом «Тевье», фильм на идише, снятый 80 лет назад, задолго до появления мюзикла, я изменил отношение к его легендарному герою.
Мне было лет пять‑шесть, когда в 1969 году мама взяла меня с собой на бродвейский мюзикл «Скрипач на крыше». До сих пор помню, как грустно мне стало к концу представления. Тевье со своей раздолбанной деревянной телегой появился на сцене в последний раз — далеко позади всех, замыкая процессию обитателей Анатевки. Его одиночество без всяких посредников обращалось к одиночеству маленького мальчика. Что теперь его ждет?
В следующий раз, это было в 1971 году, когда мне уже исполнилось восемь, мы всей семьей отправились смотреть экранизацию мюзикла. Я стал немного старше и грустил уже иначе. Эта безнадежная грусть угнездилась где‑то глубоко‑глубоко и не отпускала меня еще долгое время после окончания фильма. В то время как родители и все, кого я знал, восторгались игрой актеров (и впрямь великолепной), я воспринял эту экранизацию как приговор современности и оказался проигравшей стороной.
Даже в том возрасте я смог почувствовать, что «Скрипач» с неизбежностью псака — галахического закона — засвидетельствовал: современность и ассимиляция неизбежны. Помню, как с огорчением услышал разговор в мужском туалете после сеанса: ассимиляция ждет нас всех, и лучше бы нам привыкнуть к этой мысли.
Хотя моя семья была глубоко религиозной, я начал думать: если такова наша судьба, то стоит ли ей противиться? Может быть, этот фильм и есть главенствующая реальность, а наша жизнь всего лишь фантазия? Может быть, и Б‑гу придется ее принять — по велению Голливуда. Мир изменился, и Тевье был рупором этого мира, новым раввином, который учит реальности и поставлен богами шоу‑бизнеса, а им следует, пусть и неохотно, повиноваться. Современность побеждает — вот в чем, судя по всему, убедил меня «Скрипач» в мои восемь лет.
И вот так калейдоскоп образов из фильма преследует меня все юные годы: Тевье в одиночку тащит телегу по бескрайнему пространству заледенелой грязи; жители Анатевки плывут на барже; раввин читает кадиш посреди клочка земли, похожего на тундру; и, наконец, Тевье, один как перст, стоит на своей собственной Виа Долороза, оборачивается и видит скрипача, который вымучивает очередную мелодию. Скрипачу, можно сказать, принадлежит последнее слово, будто все, что еще могло остаться от веры, — это нигун, напев без слов. Может быть, и мне, подобно Тевье, суждено сыграть роль своего рода последнего борца‑идеалиста за умирающего Б‑га и Его измученный загнанный народ. Эти тревожные, печальные, рвущие душу чувства так терзали меня много лет, что пересмотреть «Скрипача на крыше» я был не в состоянии.
Около двух лет назад, когда дни моего отца были сочтены, мой интерес к идишу, его маме лошн, сопровождавший меня всю жизнь, усилился. Любовь к идишу стала одной из нитей, нас связывающих, и он предложил мне смотреть вместе с ним идишские фильмы. Одним из них была классическая лента Мориса Шварца «Тевье» — исполнилось 80 лет со дня ее выхода на экран. Картину снимали в Джерико (на Лонг‑Айленде) в 1939 году, когда немецкие танки уже катили по Варшаве. И время съемок (фильм вышел, как раз когда нацисты начали геноцид нашего народа), и демографические изменения (американские евреи перестали говорить на идише) обрекли фильм на забвение.
Что происходит с книгой, которую не читают, с фильмом, который не смотрят? Они исчезают в пыльных хранилищах, застывают янтарем в библиотеке времени. Однако в конце 1970‑х «Тевье» каким‑то образом вернули из небытия, и Национальный совет США по сохранению кинофильмов включил его в свой регистр.
Я пришел к отцу, и все началось, как обычно: я поставил перед отцом стакан газировки со льдом. Он смочил губы в пузырьках и вернул стакан на место. Рука со стаканом слегка дрожала. В движениях неуверенность, кожа рук пожелтела — все признаки угасания. Кто знает, сколько ему еще оставалось? (Тело знало: он не прекращал кашлять уже несколько дней. «Ди хуст хеп зих нит оп, — сказал отец. — Кашель не отпускает».)
Начался фильм.
Первые кадры, Хава у реки. Работающие в поле парни ей свистят, и мы видим, что Хаве это нравится. Федя, ее возлюбленный, подкрадывается сзади и жарко целует девушку. Для домочадцев Тевье не секрет, что Хава заигрывает с гоем, но от самого Тевье это скрывают.
В следующей сцене к Тевье приходит галэх (христианский священник). «У тебя красивые дочери, — говорит он. — Стыд и срам, что они должны страдать из‑за грехов своих предков. Ты выдашь их за хунякес (горемык), и будут они горе мыкать и в этом мире, и в мире ином». — «Можешь оставить себе свои миры, что этот, что иной, — кипятится, повышает голос Тевье. — Если кто из дочерей моих выйдет за одного из твоих парней, пусть лучше она умрет или я умру. Да будь у меня десять дочерей, пусть лучше все они умрут, чем выйдут за кого из ваших».
Отец повернулся ко мне.
— Да, Исраэль, у Мориса Шварца Тевье не шутит, рубит с плеча, — сказал он. — Режет правду‑матку. Настоящий пойлишер йид, варшавер, — а варшавские евреи были известны как люди резкие, язвительные, прямые.
В ряде эпизодов Тевье беззастенчиво впадает в своего рода расизм наоборот: называет христиан пьяницами, избивающими своих жен. «Наши добрые друзья и соседи из гоев первыми явятся на погром и станут бить наши окна, это ж симха для них», — мрачно говорит он Хаве, безуспешно пытаясь ее напугать и тем отвратить от злосчастного романа.
В идишском «Тевье» мы не услышали ни одной песни, ни одной реплики, которая могла бы что‑нибудь смягчить. Главный герой фильма Шварца и впрямь куда менее противоречив, чем Тевье в «Скрипаче», и далеко не так «современен» в своих рассуждениях. Да, его речь тоже насыщена пресловутой гамлетовской тревогой, но в ней явно больше прямоты. Он цитирует (иногда с ошибками) отрывки из Талмуда. Он с пугающей жестокостью отрекается от дочери, когда Хава выходит замуж за Федора, иноверца, и ему неведомы колебания.
В сущности, весь фильм Шварца именно об этом. В нем отсутствует целый ряд эпизодов более поздней версии — «Скрипача на крыше». Здесь у Тевье не пять дочерей, а всего две. Здесь нет Перчика, нет Мотла Камзола, нет раввина, сцены субботних благословений, хупы, Лейзера‑Волфа и уж точно никаких танцевальных номеров вроде «Лехаим», «Традиции», «Рассвет, закат», как нет и безумного сна‑реквиема Фрумы‑Соры. Более того, сам «скрипач на крыше», этот непременный образ позднейших версий, в «Тевье» вообще отсутствует.
А мы продолжали смотреть «Тевье» Шварца. Там есть драматическая сцена: Тевье в горе сидит шиву по Хаве, которая вышла за Федю. Этот брак буквально убивает Голду, и в фильме есть сцена у ее смертного одра, где Хава стоит за окном на морозе, пока ее мать испускает последний вздох.
Старейшины местечка изгоняют Тевье из Анатевки. Хава в слезах возвращается к своей семье, своим близким, своему народу. «Я всегда думала о тебе, тате, — говорит она отцу. — Там, с гоем, было мое тело, а душа оставалась здесь. Твоя вера самая великая. Каждый Йом Кипур я постилась и приходила на мамину могилу».
Сначала Тевье не прощает дочь, но постепенно смягчается. Похоже, что финал фильма выносит современности совсем не тот приговор, который позже вынесет «Скрипач на крыше». Здесь семья, свой народ, своя вера одерживают верх.
Так что же — разный финал для разных зрителей? Чтобы удовлетворить желание американских евреев (и неевреев) увидеть «что‑то еврейское», потребовался другой, говорящий по‑английски Тевье — в бродвейском мюзикле с грохочущей музыкой и танцевальными номерами. Такой Тевье из «Скрипача» со всей очевидностью обращен к гоим или к тем из евреев, кто тяготеет к ассимиляции: посмотрите, как счастливы и веселы эти крестьяне в красочных костюмах. Еврейская традиция, разумеется, чтима, но подается с некой иронией и как бы извне: вы только представьте — вот местечко, вот сват, а вот раввин воздает хвалу царю и произносит благословение над швейной машинкой. Только послушайте, как чудесно они поют в канун субботы, вглядитесь, какую они прожили жизнь, — из века в век предсказуемую и в то же время бурную, зыбкую и все же прекрасную.
«Скрипач на крыше» — не первая история из старой жизни, которую пригладили и приспособили к американскому зрителю. Так, публику уже ознакомили с несколькими версиями «Ночи» Эли Визеля, при этом идишская версия резче и непримиримее английской. (Правда, идишские версии не всегда были просто мрачнее: в 1903 году появилась постановка «Кукольного дома» Ибсена на идише, куда добавили четвертый акт, где Нора благополучно возвращается к мужу. Святость семьи была одной из немногих абсолютных ценностей идишской традиции.)
Фильм закончился, отец отхлебнул газировки и кашлял так долго, что я встревожился. Вентилятор под потолком крутился в полную силу, и редеющие волосы на наших головах трепетали на этом рукотворном ветру.
Отец промокнул глаза. Его переполняло сочувствие к Хаве.
Я помню, как он фарклемпт , посмотрев бродвейского «Скрипача», но ведь эта идишская версия истории Тевье отнюдь не сентиментальна, и гой, дружок Хавы, выведен в ней как йолд, полное ничтожество?
Я откашлялся.
— Отец, я знаю, еврею не к лицу критиковать Шолом‑Алейхема, но разве эти бродвейские постановки не переходят границу между искусством и китчем, а то и халтурой? Это же просто жвачка на потребу массового зрителя, — сказал я.
Отец смерил меня взглядом.
— Ну что ты за человек? Как ты можешь не сопереживать этим людям? Ведь мы говорим о любви!
Конечно, о любви. Проблема в том, что Шолом‑Алейхем обращается напрямую к еврейскому сердцу моего отца, а в какой упаковке преподносится его история, значения не имеет. Вот они, безотказные образы и мотивы: бесприютность и беспомощность евреев на чужой земле, пронзительное воскрешение в памяти еврейских традиций, сентиментальность, щедро приправленная страданием, обязательные еврейская ученость и еврейское образование. Отец легко погружался в пучину человеческого горя, и это — на какое‑то время — лишало его способности задуматься поглубже. Так что да, это была любовь, но любовь, изготовленная в идишском театре на Второй авеню, окруженном забегаловками с бастурмой, в мире популярных у женщин актеров вроде Джейкоба Адлера и Бориса Томашевского . Во власти сентиментальности человек превращается в одного из неискушенных зрителей театра на Второй авеню старых еще времен, которые не в силах противиться сомнительному обаянию примитивного фарса, приправленного религией и слащавым вздором.
Будь отец раввином, он мог бы выделиться из этой массы, но в нем таилось нечто очень глубокое, позволявшее ему понимать томление простых людей — таких, как Тевье, — пусть неученых, но прекрасно освоивших, как положено вести себя еврею, включая семейные склоки и тому подобное.
Идиш, английский — для отца язык не имел значения. Он любил все произведения Шолом‑Алейхема. Когда его герои пели, пел и он; когда они лили слезы, он плакал вместе с ними.
Что касается меня, то мой изощренный и одновременно скудный и напуганный разум юнца принимал за раввина любого обладателя громкого голоса. Именно поэтому меня так напугал бродвейский Тевье из «Скрипача на крыше».
Этот Тевье стал для меня «испорченным раввином», который отошел от традиции. Да, он страдал от внешних причин — погромов, бедности, изгнания, но потеря дочерей совершенно разрушила его изнутри, лишила опоры. Остались лишь он и скрипач. Вдали от людей, один‑одинешенек среди сибирской зимы, Тевье тащит свою телегу.
Как психоаналитик и человек уже взрослый, я понимаю, какие психологические причины объясняют то, что я так остро чувствовал и переживал, будучи ребенком: распад своего мира, утрата себя, утрата связи со своим народом — вот чего люди боятся больше смерти.
Сорок с лишним лет я всячески уклонялся от возможности посетить бродвейскую постановку «Скрипача». В тот зимний день два года назад в доме отца я совсем не хотел смотреть с ним финал фильма Шварца. Я боялся ощутить прежний страх. Мне пришлось бы снова увидеть одинокого и сломленного Тевье, бредущего по ледяной пустыне, — тяжкое зрелище, особенно в преддверии окончательного расставания с отцом.
Но вот какая неожиданность! В фильме Шварца Тевье собирается ехать в Палестину — торговать молоком и сыром, посещать могилы предков и, самое главное, изучать Талмуд; он не утратил веру, а только в ней укрепился. Его могли вышвырнуть из черты оседлости или из польской глубинки, но себя он не потерял. И меня внезапно воодушевило как раз то место фильма, которое скорее всего должно было повергнуть во мрак. Скоро нам с отцом предстояло потерять друг друга, но фильм придал мне сил: кто знает, может быть, мы не потеряемся.
Бродвейский Тевье из «Скрипача» обосновался в Америке. Можно представить, что спустя поколение его образ срастется с этой страной, его дети будут ходить в синагогу в пригороде, а в Йом Кипур — рыдать на фоне своих сокровищ. И человек, который пел «Если б я был богат», конечно же, увидит, как разбогатели его потомки. Однако все сокровища Вавилона не в силах погасить в душе еврея чувство пустоты. При реках Вавилона, там сидели мы и плакали. Плакали, потому что у нас были деньги. У нас были деньги, но мы были потеряны — на чужбине.
После фильма я перечитал последнюю реплику оригинального текста пьесы 1916 года, на котором и основаны все постановки «Тевье» и «Скрипача». «Завтра мы можем оказаться в Егупеце, Одессе или Америке… Счастливого пути, — говорит Тевье, обращаясь к евреям. — Передайте от меня привет нашим братьям евреям и скажите им, где бы вы их ни встретили: пусть не тревожатся — жив еще старый Б‑г Израиля».
Оригинальная публикация: Tevye vs. Tevye