Неразрезанные страницы

Тела Платона

Александр Иличевский 4 февраля 2024
Поделиться

В издательстве Freedom Letters вышел роман «Тела Платона» Александра Иличевского, лауреата «Русского Букера» и «Большой книги». Писатель уже давно живет в Израиле, но герои его книги обитают в Москве и Иерусалиме, Италии и Америке. Как всегда в прозе Иличевского, большую роль в романе играют характеристики пространства и ландшафта.

Роман написан в 2022 году. Некий безвестный писатель Н. Глухов, перед тем как отправиться в зону боевых действий, присылает главному герою свои черновики. С этого начинается повествование. Жанровые и прочие особенности текста лучше всего объясняет сам автор: «То, что мне пишется сейчас, это своего рода астероидный пояс записей, историй, набросков, возможностей определенных сюжетов, набор метароманов, когда требуется не писать роман, а говорить о возможности того или иного сочинения. И на самом деле это оказывается даже интересней самого продукта».

 

Александр Иличевский
Тела Платона
Freedom Letters, 2023. — 346 с.

*  *  *

С Глуховым в юности всегда было интересно и надежно выбраться в какое‑нибудь безрассудное путешествие. Сплавиться по сибирской реке, пожить без денег на крымском берегу в палатке, забуриться на необитаемый остров в дебрях волжской дельты или попытаться перейти границу с Ираном.

При избытке свободного времени (программист) он совершенно не чувствовал рисковости приключений и доверял моим интуициям. А они были примерно такие же безрассудные, как художественный вымысел.

Однажды мы с ним в совершенно диком месте, пересекая Волгу, тонули на байдарке, груженной скудными запасами, снарягой и моими черновиками. Но спаслись и выудили все пожитки.

И в конце каждого похода, перед тем как расстаться (происходило это обычно на «Комсомольской»), я его неизменно спрашивал: «Ну как, Глухов, тебе понравилось?» — «Да, запомнится», — стоически отвечал он.

Так вот, в определенном возрасте начинаешь к жизни относиться как Глухов к походам: что‑что, а запомнится точно.

Александр Иличевский. Москва. 2008

*  *  *

Я родился в Сумгаите в 1970 году. Жил в Воскресенске, Москве, Долгопрудном, Реховоте, снова в Москве, Сан‑Франциско, Сакраменто, Тускалусе, Тарусе, Тель‑Авиве, Иерусалиме и вот теперь в Бар‑Гиоре. Все это крохотные городки и селения, столицы безвестности и провинций. Это при том, что, начиная работу, я всегда принимаюсь за Вселенную. Однако даже теперь никакая машина времени не сделает мое прошлое соблазнительным, хотя иногда я был счастлив. И все же заставить меня прожить такое еще раз — нет уж, увольте.

В какой‑то ведомости я числюсь изобретателем прозрачных камней. Однажды я ехал из Сакраменто в Сан‑Хосе на поезде. И где‑то по пути на страшной скорости локомотив сшиб на переезде тележку, полную барахла бездомного, который успел отскочить. Поезд затормозил, и это мне рассказал кондуктор. Я слышал проволочный звук удара, будто кто‑то провел по натянутым слабо струнам.

Вот как судьба поступает с тележкой, груженной и моими намерениями.

Та железная дорога была когда‑то путем битников, заскакивавших в вагоны грузового поезда без спросу. Когда‑то и я путешествовал в осенний Крым в теплушке с четырьмя лошадьми, спал на сене, просыпался в яблоневом саду, в пристанционном тумане. Все самое важное в моей жизни всегда происходило помимо моей воли.

Однажды девушка, с которой у меня в юности был роман, сказала: «Знаешь, ты похож на святого Себастьяна из Дрезденской галереи». В самом деле, сходство имелось, и мы ему удивились. Но теперь я понимаю главное: главное — стрелы. Стрелы намерений и столб судьбы — вот все, чем мы держимся. В каком‑то смысле так и устроен мир — не на китах он стоит и не на Ньютоне и Эйнштейне. А держится на стрелах.

Однажды отец рассказал мне, что, когда работал на заводе Pasco, он, чтобы посылать мне немного денег, старался сэкономить на мотеле и потому ночевал в машине, запарковав ее на площади перед заводом. Но на третий день приехали полицейские и спросили его: «Против чего бастуешь?» Отец отправился в гостиницу. Он не сказал им, что его сын поэт, что обратно до дома два часа езды вдоль берега реки Сакраменто и, поскольку в некоторых местах на этой дороге нет отбойников, он возит с собой молоток под пассажирским ковриком, чтобы выбить стекло машины, когда заснет и свалится в реку.

Иногда я вспоминаю этот случай. Мы дети своих родителей и яблонь. Вот почему я тоже вожу монтировку под ковриком с пассажирской стороны. У меня тоже есть своя черная река, в которую я опасаюсь свалиться во сне.

*  *  *

Бабушка Циля всегда отличалась отменным нигилизмом, который начинался с мизантропии. Семейное предание гласит, когда меня принесли из роддома, она пробормотала: «Ну, вот еще один мученик народился». Мама этого свекрови так и не простила, но всегда ее жалела. Впрочем, как еще было относиться к женщине, потерявшей в войну мужа и дочь и оставшейся с двумя маленькими сыновьями одной. Военный врач, бабушка Циля вторую половину стажа проработала на скорой помощи. Ее самый частый диагноз назывался так: simulanticus naturalicus. Я бывал счастлив, когда она брала меня с собой на вызовы. Это было настоящим путешествием — например, в какие‑нибудь апшеронские трущобы, где случилась вспышка дизентерии. Образ жизни у нее был простой: работа, собаки–кошки — и чтение медицинской и художественной литературы. Дом был набит книгами, во дворе обитали несчетные котообразные, из которых я помню безумную Машку, способную с голодухи сожрать неразмороженного минтая целиком, и старого кота Аксакала, засыпавшего на ходу, пересекая веранду: бредет, бредет и брык — валится на бок, и так раза три, пока достигнет двери. Псы были злющие, мощные, с обрезанными ушами и хвостами, — когда они на издыхании возвращались после очередной собачьей свадьбы, бабушка снова принималась штопать их шкуры специальной ниткой, наклонившись из плетеного кресла‑качалки, стоявшего в саду. Циля работала в режиме сутки через двое и имела способность засыпать в любую минуту. Читала она чаще всего Чехова и Толстого, всю сотню томов, с письмами и дневниками. Засыпала среди страниц, просыпалась среди страниц, читала дальше… Еще она слушала BBC и радио «Свобода», для пущей слышимости поместив плашмя радиоприемник в пустой медный таз, где варила варенье из лепестков роз, инжира и других сокровищ сада. Людей, повторюсь, она недолюбливала, и завоевать ее расположение было трудно. Меня она несколько раз выгоняла из дома, но всегдашняя рассеянность заменяла ей прощение и мне примирение. Впрочем, я не сильно обижался, благодаря внушениям матери, и тем более у меня в трех верстах имелось иное убежище — дом моей другой бабушки, совершенно ангельского человека. Вспоминаю я обеих часто — как‑то получилось, что они всегда со мной — включая всецело телесно, я помню их не только до последней черточки характера, но и каждую морщинку. И Цилю я вспоминаю особенно сейчас, когда взялся перечитывать Чехова — с его важнейшим рецептом: «Садиться писать следует только с холодной головой». Рецепт этот медицинский, ибо только с холодной головой можно кого‑нибудь вылечить.

*  *  *

Если коротко, смерть других ставит под сомнение ваше собственное существование. Особенно если это родители. Струна, связывавшая вас с теми, кто произвел на свет ваши боль и наслаждение, звучит при обрыве пронзительно и нестерпимо. Тем не менее некоторые пытаются этот звук развернуть в элегию.

Когда умирает мать, рвется еще и пуповина. Все время слышу мамин голос: делай то, не делай это. Мать — особенно тревожная мать — это проблема для ребенка и, следовательно, для мироздания. Семья моей мамы — сплошь ссыльные, иными словами, пришибленные, жители Пришибов: этому названию небольших поселков несть числа на границах империи. Сталинское время — страх быть сосланным снова (и теперь в более прохладные края) — вот что владело членами моей семьи в течение двадцатого века. Естественно, печать тревоги осталась на потомках.

Когда мы с мамой должны были встретиться в городе, это происходило всегда на том же самом месте — на Тверской у телеграфа. Всегда буду помнить, как поднимался однажды от метро мимо гостиницы «Интурист» и увидел маму, стоявшую на тротуаре посреди московского июня с дорогущими лайковыми перчатками в руках. Мама стояла и плакала. В тот день объявили результаты зачисления студентов в МФТИ, и она не знала, что я поступил, всегда предполагая худшее. Перчатки она купила потому, что я всегда о них мечтал, обходясь варежками. Заплаканная, она протянула мне перчатки, а я обнял ее, и мы пошли на телефонный переговорный пункт сообщать отцу об успехе.

Когда умирает мать, обваливается половина мира, исчезают стены между тобой и пустотой.

*  *  *

Людей жалко больше, чем историю. Люди — мы все так или иначе стали беженцами. Мы все покинули раковины своих представлений и теперь болтаемся в мутной взвеси штормовой волны. Ничего хорошего в этих приключениях нет. Как нет почти ничего полезного в эмиграции как таковой. Зато есть некий союз между тобой и судьбой, не всегда прочный, но сама возможность такого сотрудничества с провидением иногда может вывести на новый уровень восприятия самого себя. В любом случае лучше сотрудничать с Б‑гом, чем с властями. Те же, кто остался, рано или поздно выедут на свои дачи, посадят огурцы и цветочки, станут ходить на речку купаться, любоваться лесами и полями — и постепенно забудут саму постановку проблемы. Так устроен человек — он не блоха, ко всему привыкнет. В этом есть отчетливая низость, конечно. Случались ситуации в истории, когда целые национальные культуры бывали исторгнуты прочь из своих земель. Но удивительным образом продолжали существовать в небесном своем качестве. Однако возможным это сохранение становилось только с помощью текста. Иными словами, сейчас невероятно важным для культуры становится текст. Ясно, что пока еще вопрос — время ли браться за слова, ибо скорбь всесильна и затыкает рот комом немоты. Но придет пора, когда сознание потребует от действительности прав на выживание — и тексты станут той движущей силой, благодаря которой начнет работать процесс воссоздания по крупицам того, что было поругано, растоптано, размолото, сожжено.

*  *  *

В целом Глухов был, очевидно, восходящий и обреченный на неприкаянность гений, шедший своим неизведанным путем. Он писал кружевные, полные воздуха стихи со множеством местоимений и издал их потом безымянно — без имени автора на как бы слепой обложке. Любимец девиц, ценящих ум и нежность, он, разумеется, некоторых раздражал. Занимал деньги и не отдавал, мог забрести в чужую комнату и умять с голодухи сковородку жареной картошки, доходившей под крышкой на электроплитке, покуда хозяева мыли посуду и метались по комнатам, одалживая у соседей хлеб. Симпатичный и тонкий, Глухов был знаменит еще тем, что мог спать с какой‑нибудь девушкой в одной постели, но к ней не притронуться. Рожденный в Ленинграде, в этом особом городе, чьи бесконечные набережные и близость открытого моря превращали человека в существо мечтательное, он был для нас почти инопланетянин. Глухов безотказно решал нам сложные задачи по квантовой механике и самостоятельно занимался неизведанной супергравитацией. Выросший без отца, он часто ссорился с матерью, остававшейся в квартире на Каменноостровском проспекте вместе с лежачей свекровью и нездоровым младшим сыном, который среди прочего мучился еще и суицидальными наклонностями. Кто бывал у Глухова в гостях, знал, что он жил в квартире на высоком этаже, с установленными на окнах решетками. Я сам слышал однажды, когда его позвали к телефону на вахте: звонила соцработник во время очередного приступа у брата, и Никита строго отчитывал его, требовал закрыть окно, потому что, во‑первых, холодно и, во‑вторых, потому что «потому».

Знали мы еще, что мать Глухова показывала стихи сына другу Бродского — Анатолию Найману, который был когда‑то дружен с ней в молодости. Найман отозвался так: поэтическое содержание присутствует, а вот языкового вещества не хватает. Говорят, Глухов не принял этот отзыв.

*  *  *

Кто хотя бы однажды зимою в Москве покупал в неотапливаемом киоске бутылку замороженного пива, а потом оттаивал ее на груди по дороге в общагу, скажем, в метро и затем в вагоне электрички, этот человек знает о времени кое‑что особенное. Все‑таки какая‑то неуничтожимая нить связывает меня — когда‑то двадцатилетнего — и нынешнего. Вероятно, сделана она, эта нить, из особенно прочных волокон, наверное, их происхождение гравитационное, хотелось бы верить, что космическое, — то, что не дает распасться Млечному Пути.

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

Александр Иличевский. Литература как способ найти опору

Мы с вами сейчас сидим в бункере госпиталя «Хадасса Эйн Карем» на минус каком‑то этаже. Мы занимаемся радиологией, и, чтобы среда была защищена от радиации, излучаемой медицинскими ускорителями, приходится работать в бункере. Такое госпитальное существование. Мне очень повезло, потому что госпиталь — это фаланстер, некое идеализированное пространство, в котором все заинтересованы друг в друге.

Восхождение в бездонный город

По сути, вся книга Иличевского это персональный Страшный суд над миром — и над иными мирами, — но суд милостивый. Мистические наития, которыми изобилует «Исландия», всегда производны от детально описанных обстоятельств места и действия, что придает его духовным эскападам вещественную убедительность... «Исландия» — это великий гимн нашей стране и Сиону: «О, Израиль! Ты вселенная на краю апокалипсиса. Ты форпост у безбрежья пустоты».

Меня спросили на иврите…

Можно прожить 30 лет в Израиле, но оставаться человеком русской культуры, русского языка. Тургенев мог сколько угодно жить за границей, но он все равно писал по‑русски для русской публики. Есть, скажем, роман Александра Иличевского «Матисс». Для человека, выросшего в русской культуре, там буквально за каждой фразой открываются бездны. А ивритоязычный читатель... Я не знаю, что он сможет из этого романа вычитать.