литературные штудии

Шлемиль Хемингуэя

Дэн Гроссман 9 сентября 2018
Поделиться

Материал любезно предоставлен Tablet

Выходя на боксерский ринг против своего друга Эрнеста Хемингуэя, Гарольд Лёб всякий раз опасался, что тот разделает его под орех: как‑никак Хемингуэй был моложе и мускулистее. Было это в 1924 году в Париже, и, хотя Хемингуэй и Лёб, два писателя‑экспата, были в хороших отношениях, Лёб помнил, как в его присутствии Хемингуэй задал трепку их общему знакомому — Полу Фишеру. В этой ситуации Лёб делал ставку на стратегическое мышление и доверчивость одновременно; он выстраивал стратегию боя, приметив, что направление взгляда Хемингуэя предвещает его следующий удар, а в своей доверчивости черпал надежду, что друг его не изобьет. Лёбу везло — Хемингуэй щадил его, как минимум, пока не написал свой первый роман «И восходит солнце» (1926), где выставил Лёба в образе еврея Роберта Кона — нелепого романтика, который все делает невпопад и тем опасен для окружающих. «Эта книга стала для меня ударом — настоящим апперкотом», — признался Лёб на закате своей жизни.

Ирония судьбы — а также подсказка, предвещавшая удар Хемингуэя, — состояла в том, что в романе «И восходит солнце» Роберт Кон выставлен опытным боксером, бывшим чемпионом Принстонского университета; как сообщается читателям, Кон занялся спортом, чтобы компенсировать свою еврейскую робость. Вначале Кон дружит с героем‑повествователем, похожим на Хемингуэя, — Джейком Барнсом, затем влюбляется в очаровательную леди Брет, сбегает с ней к морю, а в итоге, жалостно хныкая, ходит за Брет по пятам на фестивале корриды в Испании, осмеиваемый и оскорбляемый приятелями Барнса. («Уберите свою скорбную еврейскую физиономию» , — орет на Кона жених Брет). В одной из кульминационных сцен Кон одним ударом валит Джейка Барнса и, расплакавшись, уединяется в своем гостиничном номере. К такому персонажу нелегко проникнуться симпатией.

И все же я всегда любил Роберта Кона именно за то, что Кон — недотепа‑романтик, еврейский Дон Кихот, мыслями витающий в облаках, меж тем как ноги занесли его, так сказать, в осиное гнездо — в компанию WASPs , белых американских протестантов англосаксонского происхождения. Как указывает Рут Виссе, Кон наделен всеми чертами шлемиля — мечтательного, незадачливого глупца из еврейского фольклора, персонажа, чья беспомощность самым уморительным образом перерождается в своеобразную силу характера. Но вместо того, чтобы изображать недостатки Кона с юмором, Хемингуэй высмеивает его за несоответствие героическим критериям тореро и смельчаков. Я хотел, чтобы Кон был отомщен, хотел услышать его версию случившегося. А теперь вообразите себе мое воодушевление, когда я узнал, что в 1959 году Гарольд Лёб опубликовал мемуары под воинственным названием «Как это было». Я помчался в Нью‑Йоркскую публичную библиотеку; мне не терпелось заказать книгу и узреть, как второстепенный персонаж отстаивает свою честь. Вообразил свой подзаголовок для этой книги — «Еврей наносит ответный удар». Но то, что я обнаружил на страницах книги, оказалось намного забавнее. Автор мемуаров «Как это было» писал с интонациями… Роберта Кона.

Эрнест Хемингуэй (слева), Гарольд Леб, леди Даф Твисден, Элизабет Хэдли Ричардсон (первая жена Хемингуэя), Дональд Огден Стюарт и Пэт Гатри. Кафе в Памплоне. Испания. 1925

Несомненно, Лёб был гораздо более глубоким человеком, чем Кон, но почти все их черты совпадают. Лёб тоже вел себя в обществе как недотепа, читал выспренние книги о путешествиях и был неизлечимым романтиком. В жизни он демонстрировал экстраординарную способность слепо увлекаться идеями, начинаниями, людьми. «Как это было» — каталог заоблачных грез и неизбежных неудач. В истории еврейства Лёб — редкостный типаж, не то чтобы «ложный шлемиль», но шлемиль, оторванный от своих еврейских корней; тем не менее истовость его самообмана становилась для него спасательным кругом.

В «Как это было» Лёб посвящает всего несколько страниц своей семье, которая, как и семья Кона, была одной из богатейших в Нью‑Йорке. Отец умер, когда Лёб был еще ребенком, об отношениях с матерью, дочерью Меира Гуггенхайма, почти ничего не сказано: Лёб сообщает лишь, что у нее произошел нервный срыв. Воспитанный в мире, защищенном от внешних бурь, но лишенном душевной теплоты, он не обрел ни уверенности в себе, ни чувства своего призвания; окончив Принстонский университет, Лёб попробовал пожить среди простых людей на ранчо в Альберте, потом женился и основал книжный магазин «Посолонь» (Всю жизнь у Лёба проявлялся злополучный талант к выдумыванию самых неудачных заглавий. Его романы назывались «Причиндал», «Профессорам нравится водка» и «Гулявник высокий».) В 1921 году он бросил жену и детей и переехал в Париж, чтобы основать международный журнал «Broom» («Метла»), который сделался для него пропуском в высшие эшелоны культуры 1920‑х годов. Он общался со столькими знаменитыми деятелями культуры, что его мемуары местами похожи скорее на маршрутный лист, чем на воспоминания: он скороговоркой перечисляет свои споры с Уоллесом Стивенсом или Пикассо, упоминает, как сыграл в шахматы с Дюшаном и поужинал с Джеймсом Джойсом (последний, к досаде Лёба, желал поддерживать разговор только о кухне французских регионов).

В Хемингуэя Лёб вообще втюрился по уши: мальчишеская улыбка и залатанный пиджак Эрнеста символизировали в глазах Лёба идеальный образ настоящего американского мужчины: «Я восхищался тем, что в нем сочетались суровость и чувствительность, любовь к спорту и преданность писательскому делу. Я давно уж заподозрил, что в Соединенных Штатах так мало хороших писателей, в том числе, из‑за распространенного мнения <…> будто творческие люди — не вполне мужчины». Напротив, тогдашняя подруга Лёба Китти Кэннелл, работавшая корреспондентом в журналах мод, сочла Хемингуэя притворщиком — тот, мол, лишь разыгрывал роль «бессердечного, чуждого интеллектуальной жизни самца с волосатой грудью», «чтобы задушить в себе сострадательность». Ну а Лёб именно под давлением своих личных страхов — опасений оказаться «не вполне мужчиной» — стал преклоняться перед человеком, который неизбежно должен был предать его; казалось, Лёб сам выискивал людей, способных растоптать его душу.

В женщин Лёб тоже влюблялся, снова и снова: вначале в Кэннелл, которая «со спокойным пониманием» восприняла его робость в интимной жизни, а позднее в Даф Туисден, которая стала прототипом Брет, героини романа «И восходит солнце». Совсем как Брет, Даф славилась своим шармом, смелостью и бурными загулами. Рассказ Лёба об их романе душераздирающе смешон. Смех Даф, пишет Лёб, «отличался той же текучестью, что и певучесть пересмешника, поющего для Луны» — интересно, как это вообще звучало? — а ночами Даф «бродила по трясинам пропащих душ, не утрачивая определенной отрешенной величественности». После первого интимного свидания в Париже, омраченного неуверенностью Лёба, пара сбегает к морю. Для Лёба начинается райская жизнь: он работает над своим первым романом, Даф — рядом; и все же он ведет себя так, что на его примере можно было бы составить инструкцию «Чего нельзя делать во время романтической вылазки с любимой».

Не успевают они заселиться в пансион в Сен‑Жан‑де‑Люз, как Лёб признается Даф, что влюблен. «Осторожнее, милый, — отвечает Даф, прогуливаясь с ним по пляжу, — давай не будем путаться в понятиях». За ужином, когда Даф показывает ему свой альбом с зарисовками (талант, которым Хемингуэй не стал наделять свою героиню — вечно слегка поддатую Брет), Лёб бежит наверх в номер и возвращается с выпуском «Broom», где опубликована его статья «Мистицизм денег»; Даф не находит в статье ничего вдохновляющего. Даже в райском местечке с любимой женщиной Лёб живет рассудком и ничего не может с собой поделать. В один из последних вечеров их житья на побережье Даф предлагает совершить ритуал:

 

« — В Шотландии, когда Черная Стража поднимает тосты, все швыряют свои бокалы об стену, чтобы из них больше никогда никто другой не пил… За нас! Чтобы мы всегда видели друг друга такими глазами, как в этот вечер!»

Она швырнула свой бокал во тьму. Я услышал, как он разбился о каменную стену.

Я выпил и, что было мочи, швырнул свой бокал вслед ее бокалу. Он налетел на ветку и отскочил рикошетом. Мы услышали глухой стук его падения о землю.

Вдали залаяла собака. Интересно, подумал я, лаяла ли она раньше. И поежился.

 

Ой‑ой‑ой. Эта сцена, достойная братьев Маркс, Вуди Аллена или Джерри Сайнфелда, удручающе печальна, так как Лёб не находит в ней ничего комического. Вместо того чтобы посмеяться над собой, бедняга ежится, словно персонаж дамского романа — гордый дворянин, для которого любое недоразумение — пятно на чести. Лёб не знал еврейской культуры, а потому не мог подтрунивать над своей сверхъестественной незадачливостью: застрял на полпути между еврейским фольклором, которого не знал, и еврейско‑американским ерничаньем, которое возникло лишь позднее, был обречен жить в нееврейском мире, не имея еврейского юмора, который стал бы ему щитом и мечом. Неспособность счесть себя шлемилем сделала Лёба — и в этом есть свой черный юмор — еще большим шлемилем.

Когда Даф возвращается в Париж, покинув Лёба на побережье, я начал подмечать, что именно Хемингуэй присочинил в романе, с какого момента пути Кона и Лёба расходятся. В романе «И восходит солнце» Кон едет в Испанию, не считаясь с тем, что остальная компания не желает его там видеть; однако Лёб в своих мемуарах намекает, что поехал туда по приказанию. Он цитирует полученное от Даф письмо с признанием в любви (вскоре Даф возьмет это признание обратно), а также письмо Хемингуэя, где тот зовет составить им компанию в заграничном путешествии. Хемингуэй словно бы сочинил сценарий того, как испортились отношения в паре его друзей, срежиссировал события, чтобы идеалистическое преклонение Лёба перед Даф разбилось о суровую реальность, а именно об ее жениха — скользкого типа, который в романе зовется Майк, а в жизни звался Пэт. Фестиваль корриды становится для Лёба — как и для Кона в романе — катастрофой. Лёб ненавидел корриду за жестокость, но сносил все предвзятые насмешки над собой, так как вопреки всему надеялся вновь пробудить в Даф страстную любовь. И в художественном произведении, и в жизни готовность Кона/Лёба пройти через унижение ради близости с женщиной — зрелище почти невыносимое.

Еще хуже, что на самом деле Лёб не ударил друга. В «Как это было» оскорбленный Лёб требует от Хемингуэя сатисфакции, они ищут, где бы устроить поединок… и тут Лёб высказывает вслух опасения за сохранность своих очков. Хемингуэй шутит, что готов их подержать; оба начинают улыбаться, договариваются о перемирии, а наутро Хемингуэй оставляет Лёбу письмо с извинениями — «прощай и всего тебе хорошего». В жизни никто никого не ударил.

Но удар кулаком, естественно, просто дожидался воплощения в художественной литературе. В романе «И восходит солнце» Джейк Барнс «непростительно завидует» Кону, когда тот сбегает на море с Брет; точно так же Хемингуэй воспринял роман Лёба с Даф Туисден. Барнс — импотент, у Хемингуэя тогда была жена, но досада из‑за амурных успехов коллеги‑еврея (и томление по недостижимой женщине, Брет/Даф) повторяется, как эхо. Все парижские экспаты знали, что Кон списан с Лёба; итак, Хемингуэй, написав сцену, где жалкий Кон сшибает с ног Джейка Барнса, одновременно выдумал драматическое столкновение и в буквальном смысле задумал месть.

Мемуары Лёба разочаровывают тем, что Лёб отказывается наносить Хемингуэю ответный удар. В «Как это было» Лёб обрывает рассказ в 1925 году, спустя каких‑то несколько месяцев после фестиваля корриды; описывает, как его печалила потеря Даф, но утешала мысль: «То, что произошло между нами, было чудесно». Возможно, есть какая‑то связь между тем, что в мемуарах ничего не говорится о романе «И восходит солнце», и тем фактом, что из них словно бы вымараны любые упоминания о евреях; такое ощущение, будто, признав существование романа Хемингуэя, Лёб был бы вынужден затронуть и еврейский вопрос. На заре дружбы Лёб повел Хемингуэя к издателю Леону Фляйшману, который вызвался передать коллегам первый сборник рассказов Хемингуэя. После встречи неблагодарный Хемингуэй сказал, что Фляйшман — «низкий ______» (именно в такой форме, опустив часть фразы, процитировал его слова Лёб). По реакции Китти Кэннелл мы догадываемся, что «______» — какое‑то оскорбительное слово, но Лёб отстаивает право Хемингуэя «выражать свое мнение резко». Слово «еврей» так и не появляется, однако на протяжении всей книги Лёб страдает от иссушающего одиночества, а один раз вопрошает: «Что же такое во мне сидит, отдаляющее меня от всех?» Странно. Неужели Лёбу действительно невдомек, почему в нем видят чужака?

 

Тот факт, что Лёб вычеркнул из своих мемуаров все следы принадлежности к еврейскому народу, выглядит странным еще и потому, что в 1926‑м, когда Хемингуэй издал «И восходит солнце», Лёб работал над романом, где вожделение и еврейская идентичность сталкиваются в феерически извращенной форме. Роман называется «Профессорам нравится водка» (1927), его главный герой, альтер эго автора, — Джон Меркадо, степенный американский профессор, в поисках приключений приезжающий с коллегой в Париж. В русском кабаре он мгновенно очаровывается милым детским личиком и мускулистыми руками эмигрантки по имени Клеопатра. Они проводят вместе несколько вечеров, идут в ночной клуб, где танцуют в паре две чернокожие женщины. Меркадо язвит по их поводу, а Клеопатра принимает его гомофобию за расизм. Смутившись, Меркадо парирует: «Я часто слышал, что вы, русские, ненавидите евреев», а Клеопатра отвечает на это похвальбой, чуть ли не самой шокирующей похвальбой в истории литературы:

 

« — Евреи! — сказала она и мечтательно взглянула на отполированный ноготь на большом пальце своей левой руки. — Но они вообще не люди.

— Я убила много евреев, — добавила она, соглашаясь со мной».

 

Что ж, это все меняет! В послесловии к «Профессорам нравится водка» Лёб подтверждает существование реального прототипа Клеопатры и свою одержимость «ее огромными, могучими руками, которыми она могла бы раздавить мои руки». Во время революции 1917 года она воевала в конном отряде своего отца и после разорения очередной деревни обнимала связанных евреев, держа между своих грудей кинжал. Даже если Клеопатра что‑то приукрашивала или Лёб что‑то неправильно запомнил, тенденция налицо — Лёба влекло к всему грубому, будь то дерзкая любовь Даф Туисден или наклонность Хемингуэя «выражать свое мнение резко», поскольку грубость и резкость — даже вербальная — то, что не способен ни проявить открыто, ни обрести Лёб, этот тонко чувствующий, сомневающийся в себе «не вполне мужчина».

Как бы то ни было, одержимое влечение к еврееубийце приводит в неизведанный мир, и в сознании Меркадо, этого альтер эго Лёба, с калейдоскопической быстротой сменяются все реакции, которые вы только можете вообразить. В первый момент он испытывает шок и омерзение; позднее начинает подсмеиваться. А затем с Меркадо происходит метаморфоза: он расстается со своим тщедушным, нервозным «я», наливается еврейской гордостью, которую много лет вытеснял в подсознание: «Преподаватель английского языка растаял в воздухе. На его месте возник гордый надменный мужчина, упивающийся эмоциями, которые ужаснули бы его прежнее “я”. Он чувствовал, что вырастает все выше и выше… Он ожил». Он воображает себя в одном строю с царем Давидом и Саулом, сыном «расы воинов», который станет орудием Б‑жественного воздаяния, отомстив хананеянке Клеопатре. А в следующую же секунду начинает желать эту синеглазую девушку с могучими руками, желание овладеть ею становится «сильнее жизни». А еще через миг чувствует одиночество и отвращение к себе. Вот, наконец‑то, дилемма, с которой не способен справиться даже чересчур активный мозг Лёба, вот гордиев узел в его сердце, таинственное переплетение двух острейших потребностей, которые испытывает Лёб, — в близости с женщиной и в еврейской идентичности.

Меркадо продолжает ухаживания, задумав однажды признаться, что он еврей, чтобы шокировать Клеопатру, отбить у нее предвзятость. Он увлечен не только Клеопатрой, но и драматизмом ситуации: «Казалось, это славный подвиг, когда сочетаются воедино любовь мужчины к женщине, символическая ненависть к расовому врагу и страх, страх неведомого». Славный подвиг? Но, если подумать, спать с врагом — в некотором роде подвиг, потому‑то таков один из прочных мотивов еврейского искусства, присутствующий как в сериале «Умерь свой энтузиазм» (серия «Палестинская курочка»), так и в стихотворении Генриха Гейне «Донна Клара» или библейской книге Есфирь. Тут уловлена самая смелая еврейская фантазия, химическая реакция, в которой влечение к «другому» сосуществует со страхом, что «другой» замышляет тебя убить. Притягательность Клеопатры в том, что с ней Меркадо может чувствовать себя грандиозным, острохарактерным евреем, покуда пытается завлечь ее в постель.

Наконец, после многостраничного ухаживания, а затем ночи любовных утех, Меркадо раскрывает Клеопатре всю правду. Если в превращении Меркадо в «гордого надменного мужчину», в том, как в Меркадо наливается силой воин‑еврей, есть нечто пугающее, то с Клеопатрой происходит обратная метаморфоза. Она в истерике обнажает свою грудь, протягивает Меркадо кинжал — свой кинжал, предназначенный для убийства евреев! — и умоляет заколоть ее. Затем впадает в забытье, в какой‑то ступор, точно несмышленый ребенок. Когда фанатичная предвзятость изобличена, фанатик впадает даже в большее замешательство, чем его жертва. А Меркадо теперь, выполнив свою миссию, снова съеживается, становится прежним: невротиком, который живет рассудком, а при последней встрече с Клеопатрой оказывается бессилен за себя постоять. Ненадолго сделавшись еврейским воином и «гордым надменным мужчиной», Меркадо возвращается к своей нормальной жизни — жизни шлемиля поневоле.

 

Если учесть слабость Лёба к грандиозным концепциям и его новообретенную еврейскую идентичность, вряд ли удивительно, что в конце 1920‑х годов он увлекся сионизмом, особенно идеалистической концепцией кибуца. Он прожил несколько месяцев в иерусалимском пансионе, а также совершил путешествие по северу Палестины со своей тогдашней подругой (и будущей женой) Никки (позднее, во время поездки на Дальний Восток, Лёб застукал ее в постели с солдатом французского Иностранного легиона). После Великой депрессии Лёб, сохранивший свое личное состояние, вернулся в США и написал трактат, где излагалась модель нового общества — технократической утопии, которая посвящала бы себя искусству. Он поступил на государственную службу в качестве экономиста и теперь давал своим книгам такие названия как «График изобилия: исследование производительности Америки, основанное на выводах из “Общенационального обзора потенциальной производительности”». В годы Второй мировой войны комиссия по расследованию антиамериканской деятельности, которая действовала в палате представителей США, объявила Лёба сумасбродом из‑за его утопических представлений о технократии. Деятельность Лёба в качестве технократа указывала не на крах романтизма, свойственного ему в молодые годы, а скорее, на успешную конвертацию этого романтизма в другую форму: вначале Лёб увлекался литературой, затем женщинами, затем сионизмом, затем методами социальных преобразований. Он еще дважды вступал в брак. Умер в 1974 году в Марокко, на 84‑м году жизни, так и оставшись скитальцем.

Излив на бумаге пережитое в книге «Как это было» (1959), Лёб, вероятно, почувствовал, что у него камень с души свалился. Но в 1966‑м Аарон Эдвард Хотчнер опубликовал свою книгу «Папа Хемингуэй», плод легковерного обожания. В книге Хотчнера приведен рассказ Хемингуэя: Лёб, прочитав «И восходит солнце», якобы распустил слух, что хочет убить Хемингуэя, и Хемингуэй три дня дожидался Лёба в одном и том же баре, но Лёб струсил. На эти измышления Лёб ответил резким выпадом — статьей «Обида Хемингуэя», в которой наконец‑то позабыл о вежливости. В этой статье Лёб бьет ниже пояса, обращаясь к слухам и россказням, известным ему с чужих слов. Ставит Хемингуэю диагнозы: паранойя, посттравматическое стрессовое расстройство, заработанное в окопах Первой мировой войны, а также неуверенность в своей половой принадлежности, вызванная тем, что мать Хемингуэя обычно наряжала его в одежду для девочек. Лёб высмеивает утверждения, что Хемингуэй хотя бы недолгое время жил в бедности. Правда, на тему антисемитизма Лёб все еще осторожничает, но оскорбительную фразу Хемингуэя об издателе Леоне Фляйшмане теперь приводит без купюр и эвфемизмов: «Этот проклятый пархатый». Статья так и пышет гневом, и по ней становится ясно, каким бессильным и опозоренным, должно быть, чувствовал себя Лёб, увидев свое отражение в кривом зеркале, — в образе Роберта Кона. «В наших отношениях не было ничего, — пишет Лёб с катарсической честностью, — чем можно было бы оправдать искажение образа, превратившее настоящего друга, которым я был, в Роберта Кона в “И восходит солнце”».

Я принялся разыскивать ответ Хемингуэя на статью Лёба. Не нашел. И тут осознал очевидный факт: «Обида Хемингуэя» написана в 1967 году, спустя шесть лет после того, как Хемингуэй — состарившийся пьющий нобелевский лауреат, рассорившийся с друзьями, человек, у которого не осталось никого, кого он мог быть предать, — выстрелил себе в голову.

«Склонность пренебрегать реальностью ради романтических бредней — корень чуть ли не всех бед человека», — пишет Лёб в книге «Профессорам нравится водка»; что ж, хотя мечты Лёба действительно доводили его до бед, именно мечты его и выручали. В боксерском поединке с Хемингуэем Лёб не имел никаких шансов, зато отличался несокрушимым романтизмом, который уцелел после позора, предательства, одиночества, предвзятости, неверности любимых женщин и неуклюжих поступков по собственной инициативе. У Хемингуэя есть фраза: «Все сентиментальные люди многократно становятся жертвой предательств». Хемингуэй вложил в эти слова мрачный фатализм, подразумевая беспрерывные страдания нежного сердца, и, пожалуй, это применимо к его собственному саморазрушительному романтизму. Напротив, история Гарольда Лёба, который на 20 лет пережил Хемингуэя, ассоциируется с трагикомической картиной: чтобы вечно быть жертвой предательства, нужно вечно надеяться на лучшее; шлемиль, поверженный в грязь, снова встает: мечты разбиты, но способность мечтать цела и невредима. 

Оригинальная публикация: Hemingway’s Schlemiel

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

Гитлер в Медисон‑сквер‑гардене

«Вечер в саду» читается как послание из прошлого, возрождение затертой истории и пролог‑предостережение настоящему. «Материал необычайно сильный, и удивительно, что он не включен во все школьные курсы истории, — говорит режиссер Карри. — Но думаю, этот митинг выпал из нашей коллективной памяти отчасти потому, что он приводит нас в оторопь и пугает».

Долгая история политически обусловленных запретов на въезд

Можно убедительно доказывать, что запрещать визит Тлаиб и Омар было не очень хорошей идеей. Можно указать на то, что Нетаньяху успел поменять свое мнение на прямо противоположное. Еще можно возносить хвалу двухпартийности или открытому обществу со всеми его достоинствами либо превозносить способность диалога трогать сердца и умы. Но называть этот запрет невиданным‑неслыханным нарушением демократических норм, причем в новостной заметке, а не в аналитической статье или колонке, — это просто глупость.

Побег

Вариан Фри пришел к нам очень растерянным. Ему стало известно, что инструкции внезапно ужесточились. Чтобы пройти туннелем, необходимо иметь разрешение на выезд из страны. Ни у кого из нас таких бумаг не было. Не оставалось ничего иного, как идти через Пиренеи. Наше с Лионом положение оказалось наихудшим. Франц Верфель был чехом, Генрих Манн имел чешские документы, Голо — тоже. Вариан отвел Лиона в сторону и объяснил ему, что все было бы в порядке, но он, Лион, очень опасен для остальных. Вся операция по спасению может провалиться из‑за нас, Лиона и меня. Лион прекрасно все понял.