В местечке, которое мой дедушка так долго скрывал от мирских тревог, все перевернулось. Теперь его неизменяемости угрожали со всех сторон. Через несколько месяцев после нашего приезда молодежь организовала сионистское общество. Кое-кто симпатизировал большевикам. В Доме Учения юные верующие разделились на две группы-партии: «Мизрахи» и традиционалисты. Мой друг Ноте Швердшарф организовал отряд «пионеров» — «А-халуц», или «А-шомер», который присоединился к шайкам детей, именовавшим себя «Зебим» («волки»). Не знаю, было ли в больших городах то же, что в Билгорай. На улице мальчики, встречая друг друга, вытягивались, щелкали каблуками на манер австрийцев и восклицали:
— Хазак! (Будь сильным!)
Теперь по вечерам в местечке, которое год назад было погружено в спячку, происходили всевозможные дискуссии. Варшавский драматический театр исполнил в здании пожарной команды «Суламифь». Австрийцы открыли в местечке школу и воздвигли на рыночной площади театр. Хасиды возмущались моим дядей за то, что он не воспротивился этому, как сделал бы его отец. Но у сына не хватало воли и авторитета.
Иона Аккерман, третьеразрядный адвокат, открыл в своем доме библиотеку светских книг. Он был сыном просвещенного человека, остроязычного противника хасидизма. Когда в местечко прибыл ребе из Горлица, и его встречали музыкой и колоколами, старик Аккерман стоял на своем пороге и шипел: «Идолопоклонники!»
Иона Аккерман был склонен к компромиссу. Адвокат, говорил он, не должен воевать со своими клиентами. В сюртуке длиною в три четверти, хасидской шляпе, он проводил субботу в том самом Доме Учения, который отец его проклинал. Он носил желтую остроконечную бородку, был воспитан на русской литературе (не на Толстом и Достоевском, а на их предшественниках, вроде Ломоносова и писателей-моралистов), обладал принципами, которые прилагал ко всему, и обожал дискуссии о морали. Педант с каллиграфическим почерком, он был особенно чувствителен к грамматике и синтаксису.
Его личность, казалось, возникла из прочитанного. Он обладал потрясающей памятью; говорили, что некоторые законы он знает наизусть. У него также было множество словарей. Под конец он решил открыть библиотеку и заказал книги на идише и на иврите. Был он, в общем, простодушным старым холостяком, старомодным и несколько эксцентричным.
К тому времени мое знание литературы на идише ограничивалось Менделе Мойхер Сфоримом, Шолом-Апейхемом, Перецом, Ашем и Бергельсоном, но я не все у них прочел. Теперь я с энтузиазмом читал поэзию Бялика, Черняховского, Якоби, Когена, Шнеура и жаждал еще. Я никогда не забывал двух томов «Преступления и наказания», которые так увлекли меня, хотя я вряд ли понял много.
Теперь, в саду под яблоней, я начинал книгу сегодня и заканчивал ее завтра. Часто, сидя на чердаке на перевернутой этажерке, среди старых горшков, разбитых ящиков и страниц, вырванных из священных книг, я читал. Жадно поглощал рассказы, романы, пьесы, эссе, книги, написанные на идише, и переводы. Читая, я решал, что хорошо, что плохо, что посредственно, где ложь, где истина. В то время Америка посылала нам мешки белой муки и переводы европейских писателей на идиш. Эти книги очаровали меня. Я читал Рейзена, Стринберга, Дона Каплановича, Тургенева, Толстого, Мопассана и Чехова. Однажды я проглотил «Проблему добра и зла» Цейтлина. В этой книге Гиллель Цейтлин подытоживает всемирную философию и философию евреев. Несколько позднее я открыл книгу Ступинского о Спинозе.
Я помнил, как отец говорил, что имя Спинозы следует вычеркнуть, и знал, что, по мнению Спинозы, Б-г — это вселенная, а вселенная — Б-г. Отец, помнится, говорил, что у Спинозы нет никаких заслуг, он только повторил знаменитого Баал-Шема, который тоже считал мир Б-гом. Правда, Баал-Шем жил после Спинозы, но отец утверждал, что Спиноза почерпнул свои взгляды из древних источников, — ни один из последователей Спинозы не отрицал этого!
Учение Спинозы перевернуло все в моей голове. Его концепции (Б-г— это субстанция с бесчисленными атрибутами, Он не может отступать от собственных законов, нет свободной воли, нет абсолютной морали и цели) взволновали меня. Я был вдохновлен, опьянен, как никогда прежде. Мне казалось, что истина, которую я искал с детства, появилась, наконец.
Все было Б-гом — Варшава, Билгорай, паук на чердаке, вода в колодце, облака на небе и книга на моих коленях. Все — Б-жественно, все — мысль и протяжение. У камня есть его каменные мысли. Материальное существо звезд и мысли звезд — две стороны одного и того же явления. Помимо физических и духовных свойств, есть бесчисленное множество других признаков, по которым можно определить Б-жественность. Б-г вечен, независим от времени. Время или продолжительность властно только над модусами (модус — преходящее свойство предмета, присущее ему только в некоторых состояниях, в отличие от атрибута) — пузырьками в котле Б-жества, где они вечно формируются и лопаются. Я тоже модус, что и объясняет мои колебания, мое беспокойство, страстность, сомнения и страхи. Но модусы тоже созданы из Тела Б-жия, из Б-жьей Души и могут быть объяснены только через Него…
Когда я сегодня пишу эти строки, я отношусь к ним критически, зная все недостатки и ошибки Спинозы. Но в то время я на многие годы попал под его очарование.
Я был в экстазе: все казалось хорошим. Между небом и землей не было разницы, как и между самой дальней звездой и моими рыжими волосами. Мои путаные мысли были Б-жественны. Муха, опустившаяся на мою страницу, должна была быть здесь, точно так же, как океанская волна или какая-нибудь планета должны находиться в определенное время там, где они находятся. Мои самые нелепые фантазии внушены Б-гом… Законы природы Б-жественны, истинные науки Г-спода — математика, физика и химия.
К моему удивлению, другие юноши, Ноте Швердшарф и Меир Ходас, вовсе не интересовались моим открытием. Их равнодушие поразило меня, они только подсмеивались над моей увлеченностью.
Однажды Ногте подошел ко мне и спросил, не хочу ли я преподавать иврит.
— Кому?
— Начинающим. Мальчикам и девочкам.
— А как же Мотл Шур? — спросил я. — Он ведь учит ивриту.
— Его не хотят.
Я до сих пор не знаю, почему Мотла Шура не хотели, разве что он поссорился с руководителем вечерней школы, и они тогда решили обратиться ко мне. У Мотла была слабость говорить людям, что он думает о них, он также чересчур хвастал и, возможно, запросил много денег. Я с трудом решился принять предложение, понимая, что это потрясет маму, а город просто оцепенеет. Но что-то заставило меня согласиться.
В частном доме, где занимался первый класс, я обнаружил, что мои ученики — не дети, как я думал, а юноши и девушки (и девушек как-то больше). Эти девушки, мои ровесницы, некоторые даже старше меня, надели свои лучшие платья. Я предстал перед ними в длинном лапсердаке, бархатной шапке, пейсы развевались… Как у меня, застенчивого по природе, хватило наглости занять эту должность, не знаю, но по опыту мне известно, что застенчивые люди иногда храбры. Я рассказал им все, что знал об иврите. В городе был шум. Подумать только, внук раввина учит ивриту светских юношей и девушек!
После урока девушки окружили меня, спрашивали, смеялись… Внезапно меня поразило узкое лицо, черные, как уголь, глаза и неописуемая улыбка темноволосой девушки.
Я смутился и, когда она задала вопрос, не понял, что она говорит. Много романов и уйма поэзии наполняли в то время мой ум. Я был готов к тому смятению, которое писатели зовут «любовью»…
(Опубликовано в газете «Еврейское слово», № 34)