Неразрезанные страницы

Мастерская дьявола

Яхим Топол. Перевод с чешского Сергея Скорвида 3 сентября 2019
Поделиться

Роман современного чешского писателя Яхима Топола, переведенный на 20 языков, издательство «Книжники» готовит к выходу в свет по‑русски.

В жанре гротескной фантасмагории писатель создает повествование о жителях чешского Терезина, где во время Второй мировой войны находился нацистский концлагерь: они превращают город в Музей Холокоста из лучших побуждений сохранить память о замученных здесь людях и одновременно возродить заброшенный город. Однако идея оборачивается развитием многомиллионного бизнеса, где нет места этическим нормам. Фрагмент из романа предлагаем вниманию читателей «Лехаима».

Крепость в Терезине, бывший концентрационный лагерь

Один из краеугольных камней в основание терезинской студенческой коммуны «Комениум» был заложен тогда, когда летним знойным днем я увидел, как по центральной площади бредет, спотыкаясь, чудесная девушка в шортах и майке, русая коса ниспадала на ее потную спину… я медленно гнал свое маленькое стадо, тех нескольких козочек, которые не были проданы и не угодили в глотки дегенератов, вонь Панкраца из меня уже давно выветрилась, и она узнала меня, да‑да, она приехала из‑за статьи Рольфа, чтобы примкнуть к нам… ей хотелось бы познакомиться с Лебо и вообще помогать нам в нашем деле, сообщила она мне… Пораженный явлением этой девушки, я молча сопровождал ее в клубах пыли, которую вздымали над иссохшей землей козьи копытца, и мечтал о сумрачно‑багровой траве, желая наступления сумерек, может быть, затем, чтобы незнакомка не заметила, что я сам краснею, пунцовею то ли от смущения, то ли от уже овладевшей мной дерзкой горячности, внезапной склонности к этой девушке, которая, пока я ее вел, вопросительно смотрела на меня… а вел я ее к Лебо… в развалюхах на нашем пути местами шевелились занавески… люди выглядывали из приоткрытых окон… сандалии девушки хлопали по мостовой… тогда на наши улицы мало кто забредал… разве что на официальные площадки Музея приезжали автобусы с туристами… Сара отправилась из Швеции в Терезин искать нары, которые будто бы стали когда‑то последним пристанищем для ее дедушки с бабушкой, пока их не убили, она была одной из нароискателей… а таких мы в Терезине уже знали, часто это были молодые люди, которым не давало покоя мрачное прошлое, все те кошмары, что выпали их родителям, дедушкам и бабушкам, их родным, и вообще все то, что случилось тогда… и может случиться вновь? Как далеко способен зайти человек? И как так вышло, что это произошло, например, с моей тетей или двоюродной бабушкой, а меня миновало? А как я бы себя вел… или вела, если бы это меня гнали на смерть? И может ли такое повториться?.. Нароискатели изводили себя этими больными вопросами, в них словно вселился демон… давние смертоубийства, увы, уже и в наши дни пробуравили им мозг настолько, что они вполне созрели для визита к психиатру… некоторые из них на свой страх и риск пускались в путь куда‑то на восток, с рюкзаком за плечами и родительской кредиткой в кармане, и обшаривали отсыревшие развалины в Польше, в Литве, в России… короче, всюду, где давние массовые захоронения — это обычное явление… и вот эти искатели, подобно черным каплям, вливались в подземные воды таинственного континента, каким для них был Восток, поэтому неудивительно, что нередко, объятые ужасом, они впадали в полную депрессию… в Терезин кое‑кто из них тоже иной раз наведывался… искателям нужно было освободить мозг из мучительных тисков, это были не рядовые туристы, которым хватало пройтись по нескольким маршрутам памяти о геноциде, что поддерживал напоказ миру Музей, простые туристы осматривали Терезин так же, как, к примеру, средневековый замок, в застенках и каменных мешках которого посетители делают более или менее удачные фото и видео для семейного просмотра; нароискателям же подобная дурость не приходила в голову, где засели безумная боль и вечный вопрос: если такое истребление произошло один раз, произойдет ли оно снова?.. Для них Терезин и другие подобные места — это было совсем не то, что средневековые замки, тут они ощущали себя в бездне, где разверзлась земля, попада́ли в беспощадный мир, в котором было возможно все… и это разъедало их мозг… Такой больной сюда пришла и Сара, поэтому она хотела обследовать весь город… У меня такое чувство, говорила она под цокот копыт моего стада, что мои где‑то тут оставили сообщение… для меня.

Поначалу Сара ходила по маршрутам, проложенным Музеем, а потом спустилась в наши разоренные кварталы… Я хочу обойти все стены города смерти, хочу узнать, понять, ощутить, твердила она упрямо в клубах пыли под блеяние моего стада… она выглядела обессиленной… и я отвел ее к Лебо.

В тот день так же, как и во все другие дни, я пас коз до наступления сумерек; когда же тьма поглотила последние оттенки красного, я погнал свое стадо по траве назад, мимо комнаты Лебо на первом этаже, и в освещенном окне увидел Сару!.. Она уже успела подкрепиться, тетушки Боухалова и Фридрихова принесли ей кое‑какую снедь, она была важной гостьей, ее приход стал началом пробуждения интереса к нашему обреченному городу, следом за ней к нам словно бы ворвался вихрь, вокруг забурлила жизнь, и тетушки это как будто почуяли.

Она слушала Лебо, человека, который тут, в эпицентре урагана, посреди всех этих ужасов, сделал свой первый вздох… не исключено, что прямо рядом с теми нарами, где обреталась Сарина бабушка… Сара слушала Лебо — а он раскрыл перед ней свою черную сумку с записками, которыми обменивались узники, скобами из подвалов, ржавыми гильзами из расстрельных камер… я уж и забыл, что еще детьми мы нашли где‑то в катакомбах даже два ногтя, которые, может быть, царапали штукатурку, позже смытую подземными водами… Лебо извлек их для Сары, и она могла к ним прикоснуться… она жаждала знать все подробности жизни в городе смерти, и Лебо не таился перед ней… все искатели нар приезжали к нам, они жаждали подробностей, их очень волновало то, что творилось здесь когда‑то… они хотели услышать, что, несмотря на все страшное, что пережили тут их родители или дедушки с бабушками, невзирая на все это — и с этим всем — они могут жить дальше… и искатели нар рассказывали друг другу о Лебо, так что приезжали всё новые и новые, чтобы послушать свидетеля, который родился посреди ада, выжил в нем и продолжает жить в наши дни… и такая встреча с живым Лебо и его коллекцией помогала им пронзать и рассеивать раскаленным острием воображения черные тучи, что омрачили их сознание, когда они впервые узнали о зверствах, учиненных над их предками… а некоторые, как Сара, остались с нами.

Женщина с ребенком на фоне граффити. Варшава, 1948

Сара! Не только ее дедушка с бабушкой испустили здесь последний вздох — человек двадцать из ее родни погибли в Терезине или где‑то в польских лагерях… лишь ее отцу удалось спастись, с помощью Красного Креста он попал с эшелоном детей в Швецию. Сару не занимали те несколько улиц, которые будут сохранены по решению городских властей и правительства… ей было интереснее бродить вдоль ветшающих крепостных стен, лазить по заросшим канавам, водить пальцами по бороздам, в которых все еще могли остаться последние приветы идущих на смерть… с удовольствием участвовала она и в нашей жизни — жизни тех, кто не сдавался, и это было как раз то, что надо, поэтому мы ее любили… а еще она охотно слушала рассказы горстки старожилов, что покуривали на обшарпанных скамейках, стоявших на безлюдной центральной площади, они с гордостью вспоминали те времена, когда тут маршировали полки… а иные из них и сами маршировали в составе этих полков Чехословацкой народной армии либо даже во главе их… Сара навестила пару семей из немногих оставшихся в городе, поговорила с ними по‑немецки, этот язык все старики помнили, для местных шведская девушка, прибывшая из другого мира, была явлением — знамением жизни… они сперва опасливо приглядывались к ней из‑за занавесок, наблюдая, как она всюду ходит, смотрит, завороженно слушает — здесь, посреди кладбища, которое в Праге списали со счетов, обрекая на окончательное разрушение и гибель…

Вскоре перед ней распахнулись все двери; тетушки, кажется, видели в Саре какую‑нибудь свою внучку или племянницу, они с охотой рассказывали ей о своих молодых годах в Терезине — может быть, они знали ее бабушку, даже наверняка знали… и тетушки в своих квартирках, которые пока никто не тронул, принимались вытирать тряпочками пыль с пластиковых салфеток на столе и шарить в буфетах с застекленными дверцами между расфуфыренными куклами, фарфоровыми оленями и замысловатыми чашечками и ложечками, они доставали рюмки и с верхом наливали их для Сары, после чего она иной раз возвращалась в наш сквот, что‑то выкрикивая, или, наоборот, сразу молча забиралась в свой спальный мешок на койке, и, пока я молотил по клавиатуре под диктовку Лебо или зачитывал ему сообщения, поступавшие с разных концов света, Сара сопела во сне, и мы с Лебо старались работать тихо, мы были рады, что она у нас есть… С Сарой скоро начали здороваться все наши старики, не исключая пьяниц, даже безнадежные дегенераты порой робко брели за девушкой по городской пыли, как будто бы она могла вывести их отсюда… когда тетя Фридрихова в ее честь отрубила курице голову и бросила эту голову из окна в речку под городскими стенами, как водилось у нас издавна, Сара пришла в восторг… а пану Гамачеку она с готовностью помогала доставить на главную площадь корзину с брюквой или мешок картошки; включилась Сара и в работу столовой — к примеру, разливала там чай… Сара решила остаться жить в городе смерти, и у меня возникло ощущение, что повседневная жизнь в этом городе действует на девушку умиротворяюще, что она выбирается из своего угнетенного состояния искательницы нар и освобождается от того отчаяния, которое черной тучей заволакивает мозг и — особенно у молодых, пока еще совершенно невинных людей — способно вызвать шок внезапного прозрения, то есть осознания того, насколько чудовищным может быть зло.

Сара предложила съездить в Прагу, которая была совсем недалеко, за сувенирами, чтобы мы могли что‑то продавать тем редким туристам, которые к нам иногда забредали. Туча в ее голове мало‑помалу рассеивалась. А Сара была девушка практичная.

Она понимала, что мы с Лебо делаем полезное дело, когда, сидя за компьютером, устанавливаем контакты, организуем сбор средств и бьем тревогу, но, может быть, именно потому, что она была новенькая и смотрела на разрушение нашего города глазами человека со стороны, она утверждала, что мы сможем гораздо успешнее бороться с бульдозерами, если привлечем в город побольше людей.

Вы должны заинтересовать туристов, привлечь к себе внимание мира.

Только тогда, — говорила Сара, а мы ей внимали, — когда взоры всего мира будут прикованы к гибнущему Терезину, мы сможем начать процесс ревитализации города.

А ревитализация означает оживление или даже возрождение, объяснила она.

Освенцим, Польша. 1981

Сара занималась не только историей, этнографией, литературой, культурологией, религиоведением и тому подобным — все наши студенты, прежде чем попали к нам, обучались таким диковинным специальностям, исключение составлял один я, прошедший лишь училище, да и то не до конца… Сара, кроме того, умела рисовать, и однажды вечером, когда я под диктовку Лебо стучал по клавишам, она вдруг издала победный вопль — да такой, что мы аж подскочили… Сидя на койке, она показала нам майку, на которой, как она сказала, был изображен писатель Франц Кафка, эту майку Сара купила в Праге, но сейчас она начертала под портретом Theresienstadt Терезин (нем.). , а еще нарисовала виселицу и написала: «Если бы Франц Кафка не умер своей смертью, его убили бы здесь»… Вот это и вправду может сработать, заявила Сара и прибавила, что и не подумает обращаться ни в какую швейно‑печатную фирму, майки мы будем по их шаблонам изготовлять сами, вручную и творчески, только такое в нашем случае имеет смысл.

Мы с Лебо кивнули, окей, мы верили ей, как‑никак она пришла к нам из внешнего мира.

Тогда мы с Сарой уже отлично понимали друг друга, поначалу же, когда она, подавленная и с темной тучей в душе, блуждала среди руин, я незаметно следил, как бы ее, к примеру, не затянуло бесповоротно в образовавшуюся после паводка воронку или не унесло одним из потоков черной воды, какие местами, вырываясь из катакомб, заливали низко расположенные развалины… следил, чтобы она не заходила слишком далеко в здание старого цейхгауза с разрушенными стенами, где ей на голову мог упасть кирпич… Сара привыкла ко мне и моему стаду; я показал ей свой хлев, и ее не испугал даже бодливый Боек.

Саре были по душе мои козочки, а я ее однозначно любил, или как это назвать, хотя она меня, скорее всего, нет, этого я уже не узна́ю… как бы то ни было, мы переживали друг с другом и порывы страсти, ведь для этого довольно было просто рухнуть в красную траву. Больше я об этом ничего не скажу. Потому что человека, который при всех без стыда болтает о таких вещах, я бы без колебаний поставил к стенке, совсем как в старые времена.

Под вечер мы поднимались и гнали стадо домой. Люди над нами все равно посмеивались, подшучивали надо мной и Сарой. Ведь пыль с крепостных кирпичей остается на волосах, въедается в одежду и в кожу, и все понимают, почему кто‑то катается по траве.

В Праге мы останавливались в гостинице. Денег у нас хватало, в то время мы их уже даже не считали, а кроме того, наши поездки в Прагу были деловые и, само собой, тоже оплачивались из средств, поступавших благодаря контактам Лебо.

В случае необходимости Лебо, часто в сопровождении Сары или других девушек, отправлялся в банк и снимал нужную сумму. Девушки, конечно, иногда хотели купить кое‑какие девчачьи мелочи, как говорил Лебо, так что некоторое время они проводили в пражских магазинах. За деньгами я не следил, обо всем, что требовалось для компьютерного уголка, заботилась Сара. Одежду мне тоже выбирала она.

Именно Сара приобретала майки и другие сувениры, планировала расходы на издание рекламного буклета, закупала ящики красного вина для наших вечеринок, то есть для учебы через игру, а я был в основном носильщиком, таскал за ней по городу рюкзаки, хотя мы и на такси частенько разъезжали — хорошо, что Сара меня к этому приучила.

Гостиничный номер на неприметной улочке вблизи Староместской площади полнился запахом Сары и был совсем не такой, как мой следующий номер в отеле.

Как раз сейчас мы с Сарой в Праге, в гостинице. За окном бесчисленные улицы, наша улочка — узкая, длинная и кривая, на выщербленном тротуаре тут местами валяется собачье дерьмо и всякий мусор. Но я тут чужой.

Терезин — город по‑военному прямоугольный, так что тебе, деревенщине, легко там ориентироваться, а Прага — средневековая, вся в извивах, изгибах, загибах, объясняет Сара, почему без нее я бы в Праге заблудился.

В этом номере мы во время наших деловых поездок ночуем, разбираем покупки, обнимаемся, треплемся…

Этот ваш Терезин, мой милый старый пастушок, мне даже чем‑то напоминает Венецию, говорит Сара, небрежно опершись о мое плечо; на полу вокруг нас сохнут майки с Кафкой — целая куча маек, у нас был поход за майками, и нас намочило ливнем, я дышу черной влагой пражского дождя в ее волосах… Понимаешь, святой Марк и гондолы — это ваш Музей, который власти содержат напоказ всему миру… а чуть дальше в ветхих домах живут нормальные люди — ну то есть как нормальные, покaчала она головой, фыркнула и уточнила, что повсюду в Западной Европе о массовых военных захоронениях тщательно заботятся и оберегают их, а у вас в Терезине… просто диву даешься, что на месте казней старый пан Гамачек продает брюкву… и что там, откуда отправляли эшелоны на восток, в лагеря смерти, старые тетушки Боухалова и Фридрихова клянут свой бесконечно заедающий гладильный каток… и что вы детьми играли в камерах смертников и трогали друг друга в бункерах! Это же просто ужас, вы, должно быть, все извращенцы, только не знаете об этом… Всюду на Западе подобные детские прогулки были бы строго запрещены, объяснила она… Да ведь у нас тоже, ввернул я. Но вам на это плевать, возражает Сара… Ну да, соглашаюсь я, например, мне какие‑то там запреты абсолютно по фигу, лишь бы не попасться… Она вертит головой. Так мы с ней разговариваем, а потом иногда ложимся в постель.

И вот случилось так, что боевики из Патриотических сил совершили вылазку на той самой улице, где по стечению обстоятельств была наша гостиница. Мы возвращались с покупками и смотрим: смуглые подростки разбегаются по подворотням, цыгане петляют по улочкам, а за ними гоняются молодчики в кожаных куртках, вооруженные ножами и битами. Какие‑то люди высовываются из окон, аплодируя погоне и показывая, куда скрылись беглецы. Сара стоит, разинув рот, пакет с Кафками выпал из ее рук на землю.

Двое парней перегородили вход в нашу гостиницу. Они стоят спиной к нам, и я уже приглядываюсь, не валяется ли поблизости кусок трубы от строительных лесов или хотя бы доска, врезать бы им вот этак по‑быстрому да сзади, на это бы меня хватило, хе‑хе, но как раз сегодня они, видать, даже булыжники из мостовой для себя повыворотили, сволочи.

И мы слышим, как они маршируют, скандируя свои лозунги, по улице за нашими спинами, и вскоре всю ее целиком заполняет шеренга молодчиков из Патриотических сил в черных рубашках и с флагами, с такими лучше не встречаться, я о них наслышан, совсем недавно, к примеру, тетушки в гладильне рассказывали, что это самые настоящие нацисты, и я хватаю Сару за локоть, она только ругается на своем языке, парни дают нам пройти, и уже из гостиничного холла я слышу у себя за спиной: «Эй!» — и один из них, с наколотой на шее свастикой, подает мне Сарин пакет, я хватаю его и волоку Сару по винтовой лестнице наверх, в номер.

Она садится на кровать.

Слушай, я только что видела погром. У них даже форма есть. Мой первый погром! Это надо записать в моем девичьем дневничке, говорит Сара.

И что она все языком мелет? Могла бы и помочь мне. Нагруженный рюкзаком и сумками, я пытаюсь уложить майки на пол.

Снаружи доносится рев и вой полицейских сирен. Кто‑то с криком пробегает по улице. Шум толпы понемногу удаляется.

Ты совсем не похожа на еврейку, и вообще. Хорошо, что ты светловолосая. А про меня они подумали, что я тоже турист, ха‑ха‑ха!

Это меня насмешило. Показалось и вправду забавным.

Меня сейчас вырвет, заявляет Сара, валится навзничь на кровать и смотрит в потолок.

Слушай, мы внешне похожи, говорит она, помолчав, у нас по две ноги, две руки, местами веснушки, мы кое‑как объясняемся друг с другом по‑английски, но это только сбивает с толку! В культурном смысле мы совсем разные. К примеру, я нисколечко не заражена большевизмом, а у тебя все мозги навыворот, хотя ты об этом и не догадываешься. Твои козы гадят в священных местах скорби, а до тебя это не доходит, вообще до вас всех здесь, в Восточной Европе, не доходит, в каком вы дерьме! Этим она меня разозлила, я таскаюсь тут с ней по Праге, рискуя, что поголовье моего стада еще больше сократится, Боек‑то его точно не убережет!.. А говорят, у вас в Чехии есть свиноферма на месте бывшего концлагеря для цыган, это правда? Отвези меня туда, выпаливает она, а я на это, что про свиней вообще не слышал, у нас в Терезине их не было… Господи, тебе это кажется нормальным? Свиноферма на месте массового убийства? Ей не нравится, когда я пожимаю плечами, ну а мне не нравится, когда она кричит, так что я даже подумываю, не заткнуть ли ей рот подушкой… и я рассказываю ей, как Лебо получил свое имя, она ни гугу, но, приглядевшись, я вижу слезы у нее на глазах… Б‑же, ведь той повитухой могла быть моя бабушка… Ну да, твоя бабушка чуть не задушила маленького Лебо! Она тоже была такая злая, совсем как ты!.. Лебо, либо, лебо, либо, повторяет Сара, она немного учится говорить по‑нашему, и я объясняю ей, что чешский язык — легкий, зато словацкий — ужасно трудный, его бы она не выучила, а сами словаки такими уж родились, для них это привычно, беседовать на своем языке… Молчи, козий царь, хрипит она в подушку… заткнись, пастушок! Ладно, я молчу… а вообще‑то я радуюсь, когда она к нам пришла, это была тень девушки, а теперь она, черт побери, живая! А Сара говорит, что никогда еще не спала ни с кем моего возраста, но здесь она в этом не видит ничего особенного, потому что всё, абсолютно всё здесь такое искривленное, несообразное… Мне тоже все равно, отвечаю я, сколько тебе лет, я этого даже и не знаю: девятнадцать? двадцать? а может, уже двадцать один? Мне это, Сара, безразлично, утешаю я ее… Но ты не думай, опершись о локоть, смотрит на меня Сара, я не считаю тебя идиотом, культурное различие между нами — это что‑то более глубокое… мы лежим на спине, повсюду на полу — горы маек с Кафкой, бутылки вина и еще какая‑то мелочевка, чешское стекло, кружки и блюдечки, на которые мы нанесем надпись «Привет из Терезина», и всякая другая сувенирная ерунда в пакетах… и Сара вдруг начинает читать мне лекцию о Восточной Европе, эта ее образованность иногда не дает ей покоя… Я искала этот самый Восток, эту Восточную Европу… ведь отправиться в Восточную Европу — это как раз и значит все время искать ее, понимаешь, говорила она так, как будто меня это интересовало… Моя семья происходит из Словакии, сообщает Сара и набирает воздуха, чтобы поведать мне, как волны злa занесли ее родных в Терезин и понесли дальше… примерно так начинали свои истории все искатели нар, те, которые добрались до города‑крепости автостопом или же вышли из автобуса с кондиционером и, доковыляв с обожженными крапивой лодыжками через заросшие свалки до наших развалюх, принимались осматриваться в городе смерти… Их предки неизменно оказывались родом из какого‑нибудь искореженного историей восточноевропейского населенного пункта, где улицы насквозь пропитаны въевшейся в них грязью, а сам он покоробился, как старая черно‑белая фотография, и название этого места, города или деревни, они выговаривали, сжав губы, как будто уже давно учились произносить его у себя дома перед зеркалом, в те часы, когда к сердцу подступал ледяной страх, бескрайний ужас… Что произошло с моими предками? И почему мои дедушка, папа, дядя, прабабушка из Праги, Брно, Убли Здесь — село в Восточной Словакии. , Киева, Дрогобыча, Пинска, Кракова не бежали вовремя, к примеру, в Нью‑Йорк? Так они говорили себе перед зеркалом, репетируя свои первые слова в нашем сообществе. Мне хорошо были знакомы эти исповеди нароискателей, они заранее их заучивали, часто посещая вначале различные курсы терапии, прежде чем в конце концов попадали на терапию к нам.

Мой дед был родом из Кошице, рассказывала Сара; отлично, в Словакии есть железные дороги, и там берет мобильник, оттуда и начну, решила я и отправилась в Кошице, а когда я там немного огляделась, посмотрела на все эти лавочки, магазинчики и кофейни на главной улице, да хотя бы уже и на залы ожидания на вокзалах, где подчас еще стоят те же самые жесткие деревянные скамьи, какие, наверное, были тут семьдесят лет назад, мне захотелось понять, что, собственно, представляет из себя эта Восточная Европа, с которой мы так похожи, но в культурном смысле так отличаемся… «Где он, настоящий Восток?» — не переставала я спрашивать, потому что словаки упорно твердили мне, что в своих поисках я не туда попала, что они — не Восточная, а Центральная Европа!.. точно так же, как, к сожалению, и эти придурковатые чехи, обитающие чуть подальше, не говоря уж о венграх, которые словно и не живут в Европе, на их территорию мне лучше не соваться, там меня и понимать‑то не будут, объяснили мне в справочной на братиславском вокзале… так вот, там надо мной сжалились и, раз уж я настаивала, признались, что до настоящей Восточной Европы из Словакии рукой подать, нужно только пробраться между волками и медведями в Закарпатье… ага, ясно, Карпаты, найти их на карте — и в путь, говорила мне Сара… однако оказалось, что жители Закарпатья сердятся, когда их называют Востоком, они считают, что это чушь, и посылают тебя куда подальше, на настоящий Восток — в Галицию! Но в Галиции местные, как и все поляки, утверждают: мы Европа, причем вовсе никакая не Восточная, а самый центр самой что ни на есть Центральной Европы! И машут рукой: чтобы попасть на Восток, езжай на Украину, это еще целый шмат земли; при этом они горько и со знанием дела сплевывают — мол, на востоке Европы все еще нищета и разруха! Ну да, люди с Востока ездят на заработки на Запад, а не наоборот, кивнула Сара и тоже сплюнула… Украинцы посылают тебя еще дальше, в Россию. Однако русские ни за что не соглашаются с тем, что они — на Востоке, и даже считают это оскорблением, как это, ведь они — вообще центр всего цивилизованного мира! Впрочем, они готовы допустить, что настоящий Восток начинается где‑то в Сибири: ладно, я проехала через всю Сибирь по железной дороге, по растянувшейся на многие тысячи километров Транссибирской магистрали, но когда я, совершенно разбитая, вылезла из поезда на конечной станции, во Владивостоке, то местные сказали мне: какой Восток, девушка, ты что, спятила? Тут у нас Запад, реально конец Запада, тут кончается Европа!

Сара, ну ты и путешественница! Потрясающе! А я нигде не был, как ты знаешь.

О том, что я много лет провел в Праге, хотя и не покидал тюрьмы, и что я там делал, я ей не говорил — она бы не поняла, и ей бы это, скорее всего, не понравилось.

Владивосток, гм. Что ж, покупаешь кое‑какую еду, ну и водку, само собой, и едешь на край города — туда, где стоит одинокая скамейка, садишься на нее и смотришь на воду: все, конец путешествия, это Японское море. Стало быть, никакой Восточной Европы вовсе нет, успокоилась она наконец.

Ты права, Сара!

Ну а я не устаю благодарить Б‑га или еще кого за то, что родилась на Западе.

Да?

Почти всех моих родных убили в Терезине, но мой папа как еврейский ребенок из Словакии с помощью Красного Креста попал в Швецию, как ты знаешь. У него было нормальное детство, нацистов и большевиков он в своей жизни видел только в кино. Как и я.

Понятно!

Потому что культурную разницу между нами, козопас, создали десятки лет террора, угнетения и унижения, это же ясно. Поэтому вы не такие. И еще долго будете не такими.

Ты так думаешь?

Умный маленький папа, захлопала в ладоши Сара. Да, он попал в Швецию, поэтому я нормальная. Закончу учебу, паспорт у меня в порядке, обязательств никаких, я знаю мир и хочу, чтобы со временем у меня был ребенок или два, муж, дом и все такое.

Гм!

В Праге их погрузили в эшелон с табличками на шее, этих еврейских детей, и — вперед, в Швецию! Ты знаешь, что Швеция была в войну нейтральной страной?

Нет. Что это значит?

Да ладно, не бери в голову, не надо мучиться. Слушай, ты знаешь, почему мне нравится на Востоке?

Ну да, ты ищешь тут своих предков, свои корни и так далее.

Фигушки! Знаешь, почему мне тут хорошо?

Нет.

Я чувствую свое превосходство, понимаешь? У вас у всех комплексы по поводу того, кто вы и откуда. А у меня только свои собственные комплексы, личные, ясно? И — спокойной ночи!

Спокойной ночи, ответил я.

Только насчет «спокойной» она говорила не совсем всерьез. Невдалеке от нас гудела Староместская площадь. О драке уже ничто не напоминало. Мы долго с жаром обнимались. Но я был рад, когда она наконец заснула. Хотя бы майки я мог спокойно уложить в рюкзак. Сара очень тщательно следила за укладкой вещей. Не раз мы с ней паковались часами. А ведь даже если майки немного сминались, тетушки могли их выгладить. Это для них было обычное дело.

* * *

На машине мы с Сарой добрались домой в Терезин за час, это только тогда с паном Гамачеком на раздолбанной «шкоде» мы тащились полдня.

Потом волонтеры специальным спреем наносили на майки дополнения по Сариному шаблону… и по мере того как наше движение за ревитализацию города крепло и в наши разрушенные кварталы наведывались всё новые и новые журналисты и нароискатели, мы с Сарой все чаще выезжали в Прагу за покупками, потому что наши майки, которые тетушки продавали туристам на маршрутах Музея, а позже и в нашем Развлекательном центре, шли нарасхват; кроме того, мы торговали и другими предметами, в том числе галькой с берегов текущих невдалеке рек Лабе и Огрже, из нее получались хорошие талисманы — нестираемым маркером мы писали туристам на этих камешках номера в зависимости от того, какими по счету посетителями Терезина они оказались… тут‑то к нам и пришла Лея.

Ее заметил сам Лебо, когда она отделилась от своей экскурсионной группы и свернула с одного из обозначенных стрелками маршрутов в город… он обратил на нее внимание, потому что она шла, пошатываясь, в полуденном зное по центральной площади, Лея — под два метра ростом, с коротко стриженными рыжими волосами, короче даже, чем у меня, и вот так она пошатывалась в полуденном зное, из одежды на ней остались только зеленые трусы, все остальное она с себя сбросила, рюкзак тоже куда‑то зашвырнула… Лебо заметил, как она бредет, медленно, нетвердым шагом, осторожно поднимая правую руку, словно ощупывая воздух, с выпученными глазами… позже она с улыбкой рассказывала, что якобы хотела дотронуться до электрических проводов, чтобы ее ударило током и все было кончено, чтобы выключить свой беспокойный измученный мозг, который хотел понять… все эти поездки довели ее почти до безумия… она объездила много лагерей смерти в Польше, но тот пуп земли, откуда ее родных давным‑давно погнали к смертоносным проводам, был тут, в Терезине… и вот она здесь… и у нее жар… и ей жутко.

Знакомство с Сарой помогло этой девушке, которую мы тогда прозвали Большая Лея, она весь день и всю ночь пpоспала на Сариной койке, а потом, когда немного пришла в себя, затаив дыхание, слушала Лебо: наконец‑то после чтения многочисленных энциклопедий, хождения по музеям и поисков перед ней был живой свидетель, в чьи раны она могла вложить персты и чьи речи оказывали целебное действие… также ей пошло на пользу то, что она могла вместе с Сарой, а потом и с Рольфом и другими касаться предметов, оставшихся от погибших или без вести пропавших мучеников, касаться находок из терезинских подземелий, которые мы детьми приносили Лебо… и, вероятно, благодаря этому, благодаря усилиям Лебо в головах людей, болеющих кошмарами прошлого, начинали рассеиваться черные тучи… поездившая по миру Лея много значила для нас, потому что она дала нашему сообществу имя.

И фирменное блюдо. Эту идею Большая Лея подхватила в бывшем краковском гетто, поэтому вкусная хрустящая пицца, которую она и тетушки принялись печь на нашей кухне, получила название «гетто‑пицца», а особый колорит ей придавала тонкая обсыпка из терезинской травы, какая не росла больше нигде… позже появились еще две девушки, с которыми Большая Лея познакомилась на экскурсии в Освенциме… само собой, они тоже были во втором или третьем поколении потомками замученных, и мозг их мрачила черная туча, Лея отправила им весточку, они нашли нас и спустя пару дней решили остаться… позже эти наши новые студентки отвечали за павильон на главной площади, который мы назвали Развлекательным центром, там развевались разноцветные майки с Кафкой и пахло гетто‑пиццей… и уже сам этот факт означал ревитализацию, потому что не только наши жители воспряли и — из‑за аромата, красок и вообще оживления — повылезали из своих полуразваленных домов: к нам стало съезжаться все больше людей из внешнего мира, так что мы вскоре соорудили возле нашего первого павильона на центральной площади Главный стан, где Лебо говорил с людьми, а Сара и Лея были там с ним, отчасти немного ограждая его от наплыва новых посетителей… причем надо сказать, что у наших горожан Большая Лея вызывала чуть ли не благоговейный трепет, а дети ею восхищались, особенно когда она строила им забавные рожицы… рыжая великанша, обычно одетая в спортивный костюм зеленого цвета, возвышавшаяся перед входом в Стан, кроме всего прочего, следила за тем, чтобы ни один ловкач не проник внутрь, не заплатив… да‑да, Сара на входе собирала деньги, ведь среди посетителей были и такие, кто пришел просто поглазеть на знаменитого Хранителя Терезина, и они обязаны были положить пару монет в мисочку… и теперь, когда я звал Сару к своему стаду, она только мотала головой: собственно, с того дня, как Лебо начал общаться с посетителями в Главном стане на центральной площади, Сара больше не приходила ко мне… может быть, еще и поэтому я начал слушать Алекса.

Уже тогда мы назвали нашу коммуну «Комениум». Ведь не кто иной, как Ян Амос Коменский, Учитель народов, утверждал, что школа должна быть игрой. А Лея приехала из Голландии — страны, где Ян Амос нашел себе пристанище, после того как его беспощадно изгнали из Чехии, и именно благодаря Лее прижилось название нашего учебного центра, в котором преподавалась история ужаса, а затем учащиеся проходили курс психотерапии в игровой форме, включавший и танцевальные занятия.

А Мастерские радости — это была идея Сары.

Речь шла о наших калеках и дегенератах. При социализме они не смели свободно шляться повсюду, ночевать в подземных логовах и клянчить деньги у туристов, при социализме дегенераты были или в кутузке, или в психушках, а сейчас в бункерах чадили костры и валялись завшивленные одеяла наших бездомных, так что дети уже не могли бы здесь бегать… впрочем, в Терезине детей уже и не осталось.

Нары в бывшем концентрационном лагере в Терезине

Как‑то раз шел я с Бойком и несколькими козочками медленно‑медленно… одна из козочек присела, и мы ее ждали, козы писают как девочки, мало кто об этом знает, и мы хорошо сделали, что остановились: вдруг вижу — в ложбине под нами… Сара! Дегенерат Каминек повалил ее в траву, я метнулся туда, ясное дело, да как заору на него… Каминек хватает костыли и кубарем катится прочь, словно мерзкое насекомое, сверкая в траве задницей и придерживая рукой спущенные штаны, Сара встает, майка у нее на груди разорвана, она в шоке и даже не ругается, мы с Бойком проводили ее… а вечером она объявила о своем проекте Мастерских радости.

Меня дегенераты избегали, я слышал об этом в гладильне от тетушек, пан Гамачек тоже об этом пару раз обмолвился, в общем, весь этот терезинский нужник, бурлящий сплетнями и пересудами… как‑то я зашел к пану Гамачеку, а Каминек и еще один бродяга при виде меня сразу встали и двинулись прочь в своих потрепанных шинелях, стуча костылями; они медленно огибали корзины с брюквой и мешки с луком и подгнившей картошкой, не сказав мне ни слова. «С тобой, понимаешь ли, они не хотят разговаривать», — обронил пан Гамачек… пусть я и был правой рукой Лебо, о чем знали все, но эти меня не любили… я никому не рассказывал о том, что делал в тюрьме, да и с какой стати, но наши дегенераты это каким‑то образом пронюхали, кто‑то из их шумливого братства хищников в людском обличье, которых в тюрьме на Панкраце укрощали, а в мои времена подчас и убивали, меня опознал и сдал, передав по цепочке, все эти ворюги, уроды и отморозки составляли гигантское сообщество, которое повсюду раскинуло свои щупальца, все они так или иначе якшались друг с дружкой, но мне это было безразлично, я относился к ним как к насекомым.

Мастерские радости для них придумала, открыла и руководила ими Сара.

Она даже как‑то согласовала их работу с городскими властями или с Музеем, это было неслыханно.

В Мастерских радости дегенераты делали метлы, а потом ходили с ними по городу и по маршрутам Музея, этим они даже зарабатывали какие‑то деньги.

Со временем у них, несомненно, появится и гордость, говорила Сара.

На Каминека она обиды не затаила и как ни в чем не бывало фотографировалась в новехонькой майке на открытии Мастерской радости, сооруженной по ее инициативе рядом с майко‑киосками неподалеку от пахучей гетто‑пиццы. Для первой мастерской хватило камышового навеса от солнца, под ним прямо на земле сидели дегенераты в лоскутьях старой военной формы, трениках, фуфайках, в том, что они украли или выпросили, и делали метлы, которые быстро разваливались, поэтому в работе недостатка не было; эти заросшие, покрытые шрамами и струпьями трудяги почтительно кивали Лебо, когда он шел мимо, молча пялились на студенток, особенно на Сару, а меня в упор не замечали, и я их тоже.

Потом они ходили с этими метлами по городу и сметали ими в маленькие кучки мусор. Ни одну из наших студенток они уже своими лапами не трогали, но это, я думаю, не из‑за какой‑то там гордости — скорее потому, что за ними присматривали.

Им надо выйти на свет, им нужны радость и деятельность, объявила Сара в тот вечер, когда я вытащил ее из‑под Каминека, после чего рассказала о своей идее — Мастерских радости, и Большая Лея кивнула, мол, да, верно, этакий человечный подход к человеческим развалинам — в духе идей Яна Амоса… и вот так Мастерские радости для дегенератов и пьянчуг сделались неотъемлемой частью «Комениума».

О том, чего стоит сообщество, судят по тому, как оно относится к самым убогим, объяснила мне Сара, когда я удивился, как странно она реагирует на попытку изнасиловать ее, а то и избить до полусмерти или подвергнуть мучениям в подземном логове… или черт знает что еще с ней сделать.

Послушай, если бы ты ему глаза выцарапала, никто бы тебя не осудил. А я бы его, пожалуй, еще и придержал.

Какое‑то время она непонимающе смотрела на меня.

Ладно, не переживай, просто считай, что благодаря этим Мастерским мы будем иметь неплохую дотацию от ЕС — и в придачу неплохую репутацию, окей?

Тогда мы с Сарой еще разговаривали.

А потом начали приходить первые повестки.

Во время эксурсии в Музее жертв нацизма в Освенциме. 1981.

Лебо сминал их в комочек и швырял на землю, отвечать на какие‑то вопросы судебных инстанций у него не было ни времени, ни настроения, ведь он учил людей… а я, козий пастух, стоял на центральной площади и смотрел, как судебные повестки тонут в пыли, как их топчут туристы… я иногда выводил своих коз на центральную площадь ради развлечения детей, потому что к нам ездили и семьями… но сейчас я вложил веревку, привязанную к шее одной из последних козочек, в огрубевшую от трудов и годов ладонь тети Фридриховой, и она повела ее к столовой, а я поспешил в свой компьютерный уголок между койками, осознав, что больше не смогу заботиться об оставшихся козах так, как раньше… дела принимали крутой оборот.

Вскоре пришел и первый иск… Музей подал на нас в суд, утверждая, что сооружение Главного стана на центральной площади, откуда сотни тысяч людей отправлялись в лагеря смерти, есть грубое поругание памятного места… и вообще якобы все наше движение с подтанцовкой и подфарцовкой совершенно противозаконно… а Лебо привычно скомкал очередную бумагу из суда и бросил ее на землю, даже не заметив, как я, услышав слово «иск», покрылся липким потом, ведь я сделался бы рецидивистом… а мне больше не хотелось в тюрьму… я предвидел, что начальству какой угодно тюрьмы теперь, когда потребность в моей былой квалификации отпала, будет на меня наплевать, зато остальные сидельцы, особенно отпетые бандиты, кровавые садисты и насильники, которых уже никто не вешает, никогда не простят мне, что я сопровождал в Панкраце таких, как они, в петлю, они все знали друг друга, а в мире решеток и камер память живет десятилетиями, потому что эти звери сидят там подолгу.

Я твердо знал, что не хочу снова угодить за решетку.

Не вижу в этом ничего плохого.

Вот почему я решил выслушать наших белорусов, вот почему кивнул Алексу.

Я хотел сказать об этом Лебо… стерев для начала со лба холодный пот ужаса… но Лебо спешил на вечерний сеанс, ведь на крепостные валы уже опускался сумрак, а сеансы были для нашего сообщества самым важным… к тому же Лебо уже не слишком обращал на меня внимание, и неудивительно, ведь я перестал быть единственным человеком, кому он мог положить на плечо свою гигантскую лапу… Сейчас вокруг было много молодых людей, моложе меня, которые называли его «дядя Лебо»… и прибывали всё новые и новые… прямиком из автобуса посетители, к неудовольствию политиков и ученых из Музея, все чаще направлялись к нам; миновав Манежные ворота, пробравшись через свалки, заросли крапивы и поваленные заборы, они в конце концов находили тропинку, ведущую на главную площадь, и там, в майках с Кафкой, набивали рты гетто‑пиццей и фотографировали Лебо в черном костюме как свидетеля жутких старых времен… само собой, они радостно снимали и Сару, потому что она красивая, и Большую Лею, такую великаншу во всем мире было поискать… а девушки неизменно предлагали посетителям подписать петицию «Нет бульдозерам!».

Протезы. (Экспонаты Освенцима). 1994

Как раз тогда нас снова навестил и Рольф, журналист, чья статья дала начало ревитализации Терезина… он слушал Лебо, все его страшные истории, которые часто кончались в лагерях смерти где‑нибудь в Польше, Литве или Белоруссии… именно Рольф фотографировал новых нароискателей, которые, остановившись с растерянным видом в Манежных воротах, сразу затем шли к Главному стану… они уже слышали, что, хотя тут им никто не ответит на вопрос, как все это зло могло совершиться, они все же научатся жить с этим ужасом дальше… и фотографии Рольфа в цветных журналах всего мира, красивые фото красивых молодых людей в разноцветных майках, часто со всякими необычными рисунками, в шортах, пончо или пелеринах, с бритыми головами или с дредами, свисающими до пояса, привлекали много молодежи, которая приезжала выяснить, какая такая интересная тусовка собирается в этом городе, причем борьба за его спасение казалась им всем совершенно естественной… В мире, где все становится относительным, мы здесь имеем дело с этически однозначным конфликтом, объяснил мне Рольф, и вот я нашел свою собственную сенсацию, радовался он, и его глаза за стеклышками очков смеялись… Рольф часто с восхищением ходил по городу, приговаривая, что именно наплыв сюда молодежи дает ему фантастический материал, сами по себе истории Лебо уже мало кого заинтересовали бы, ведь все это было давно… «Вы работаете в самом сердце тьмы, погружаетесь в глубины ужаса, и это потрясающе!» — уверял он нас… толпы, заполняющие днем Главный стан, ночное сидение вокруг Лебо и наши ночные танцы в траве под крепостными валами — все это зачаровывало журналистов… «Ваш энтузиазм излучает мощный сигнал!» — твердил Рольф, наверное, имея в виду эту свою пресловутую память мира… короче говоря, в итоге он у нас поселился и начал проникаться будничной жизнью города… помогал старой Фридриховой таскать в гладильню на вокзале корыта с бельем, что ему, худышке, должно быть, давалось нелегко… и пока Фридрихова стирала, гладила и болтала, он задумчиво стоял на этом полуразрушенном вокзальчике и смотрел на рельсы, скользя по ним взглядом куда‑то далеко, отыскивая мысленно ту равнину, что сразу за горизонтом переходит в Польшу, это тревожило душу’ — по крайней мере меня, привыкшего к крепостным стенам, это волновало… именно туда отправлялись все эшелоны из Терезина… но стоило Фридриховой позвать его, Рольф был тут как тут, готовый тащить корыто назад.

Однажды Рольф провожал меня на пастбище, я вел Бойка, иногда мы так с Рольфом ходили… и там, под высокой крепостной стеной, мы встретили Алекса, белоруса, который как раз приехал в Терезин. С Марушкой. Оба с рюкзаками на спине. Было ясно, что эта рыжеволосая — с ним.

Мы поздоровались с новенькими, пожали друг другу руки, а Алекс говорит, что имена себе они выбрали только что, когда шли через Манежные ворота. Звучат вполне по‑чешски, правда?

Ну да, киваю я, а Рольфу это безразлично, все равно он чешского не знает.

Алекс же выучил чешский, когда служил здесь в оккупационных советских частях, объяснил он нам… все это время я держал Бойка за веревку, к Рольфу он уже привык, а вот Алекса или Марушку охотно боднул бы.

Алекс, коротко стриженный, рассказывает, размахивая руками, Рольф щелкает фотоаппаратом, он свои фотографии с историями новичков часто сразу продавал какому‑нибудь журналу, чтобы весь мир видел, как растет наш «Комениум»… но при первом же щелчке Алекс выбросил вперед руку, Марушка тоже сделала дикий прыжок, они мигом встали по бокам Рольфа, как две скалы, и Алекс, выхватив фотоаппарат, сказал, что в Белоруссии все не так, как в остальной Европе, и что они светиться не хотят, окей?

«Окей!» — пропищал Рольф и получил свой фотоаппарат обратно… а я заметил, что у Алекса длинные нервные пальцы, что должно очень помогать ему работать на компьютере или, к примеру, скальпелем; он сказал, что в армии был медиком и в Чехии служил в военном институте биохимии на советской базе в Миловице, — думаю, он сообщил нам это, чтобы у нас не сложилось ложное представление, будто он был одним из танкистов, которые стреляли в людей, или там из кагэбэшников, упаси Б‑г!.. конечно, нет!.. медик, простой медик!.. Мы болтали, избегая неловкой паузы в самом начале знакомства, а еще, несомненно, стараясь замять дружеской болтовней наскок Алекса на фотоаппарат Рольфа… Вы из Белоруссии? И там все по‑другому? Окей, мы это учтем.

Мы кивали друг другу, улыбались, Марушка сложила руки на груди, пропотевшая майка источала запах ее тела, и насекомые, мушки и мухи, попавшие в зону этого ее запаха и одуревшие от блаженства, уже, конечно же, были не такими, как раньше… с падающими на плечи рыжими волосами, босая (что вообще‑то довольно рискованно), она стояла в красной траве, как будто была здесь всегда.

Мы с Рольфом понимали, что Алекс и Марушка — не просто помешанные искатели нар и что они очень заинтересованы в сохранении города‑крепости.

И Рольф свернул большой косяк, он‑то уже давно испробовал на себе эффект от бурой травы, смешанной с табаком, и вот он свернул косяк для всей нашей четверки и подал его Алексу. Многие наши студенты полюбили красную травку; никто не знает, в чем секрет такого ее возбуждающего действия… как бы то ни было, Рольф написал об этом своим знакомым то ли в Германию, то ли в Австрию или откуда там он был родом, и некоторые из них присоединились к нему… то есть к нам.

Алекс приехал не затем, чтобы излечиться, его страшно интересовал наш проект ревитализации, и самым большим наслаждением для него было стоять за спиной у Лебо перед моим компьютером, он приходил в наш уголок, отгороженный от остального помещения досками, и восхищался… искренне восхищался, оценивая работу по спасению города смерти, и замирал, слыша, какие имена значились у нас в списках жертвующих на Терезин, ведь мы давно уже писали не только бывшим узникам или родственникам убитых, отнюдь нет… мы каждый день расширяли нашу базу, отыскивая все новые и новые источники в средствах массовой информации и в интернете, и обращались к истинным капитанам промышленности, баронам угольной отрасли, премьер‑министрам, склонным к благотворительности красавицам, хоккеистам и столпам международной политики… за безупречный английский наших призывов отвечали Сара или Рольф, у кого из этих двоих находилось время… Лебо стал знаменитостью и как Хранитель Терезина отныне мог достучаться чуть ли не во все двери — для него были все равны… и многие охотно жертвовали, потому что хотели выправить память мира, но и те, кому на нас было наплевать, когда к ним взывал сам Хранитель Терезина, предпочитали выложить пару монет, а не упорно отмалчиваться… при этом Рольф и его собратья по журналистскому цеху по‑прежнему наводняли страницы мировой прессы исповедями молодых нароискателей, которые живописали, как они мечтали излечить свои раны, избавиться от своего помешательства, от разверзшейся в их мозгах бездны ужаса, как желали уподобиться своим веселым и счастливым сверстникам, однако же не могли, ибо вынуждены были жить со всеми этими жуткими историями в клетках своих мыслей, и как они отправились на Восток, туда, где все еще сохранились развалины, к которым они хотели прикоснуться, и как обрели покой рядом с Лебо… все эти исповеди детей или внуков жертв Холокоста перекликались с историей самого Лебо, непоколебимого Хранителя Терезина, и они составляли, по словам Рольфа, потрясающее память мира повествование, которое погружало в бездну ужаса и в то же время вселяло надежду… кроме того, Рольф записал и несколько телерепортажей из нашего города погибели, где Лебо в неизменном черном костюме, выпрямившись во весь свой гигантский рост перед толпой туристов в Главном стане на центральной площади, вещал о том, как страшен огромный мир, и о том, как с этим жить… при этом на телеэкранах промелькнули и наши сеансы, потому что вечерние лекции Лебо, рассуждавшего об ужасах мира, завершались показом наших игр и танцев… а еще мы любили посиживать у крепостных стен с бокалами красного вина, покуривать травку и смотреть на звезды или в костер, обретая покой души… Телевизионщики, конечно же, показывали кадры, на которых нароискатели, люди с обожженным сознанием, приехавшие в город смерти в поисках жуткой тайны, абсолютного зла, находят исцеление в танце, да‑да, измученные своими мыслями юноши и девушки стряхивают с себя кошмар, включившись в танцевальную круговерть… целебная сила явственно переходила от одного танцующего к другому, вдобавок мы тянулись друг к дружке, уклоняясь от жарких снопов и жгутов искр, летящих от костров… руководили этими танцами нароискателей продавщицы сувениров и, конечно же, Сара и Большая Лея, которые, как основательницы «Комениума», во время вечерних сеансов заслужили право сидеть рядом с Лебо.

Да уж, это Рольфу удалось, эти вот драгоценные секунды телепередач… после них к нам текли всё новые и новые деньги… просто потоки денег.

Мало того, у самих наших студентов рождалась масса идей, как получить гранты, ссуды и пособия на официальное открытие нашего уникального учебного центра.

Практичная Сара координировала всю эту деятельность.

Студенты начали сами собирать деньги, так что в наш список попали их родители, родственники, а также довольно‑таки пестрый набор фирм и предприятий, организаций и ассоциаций.

Как раз тогда нам с Рольфом и Бойком повстречались в красной траве белорусы.

С этого момента Алекс не спускал с меня глаз. Марушка? Ну, я бы не отказался поговорить с ней, прогуляться по городу, но она всегда держалась рядом с Алексом, словно его тень.

А однажды во время вечерних танцев Алекс опять нанес молниеносный удар, только тот, первый, достался фотоаппарату, а этот — человеку. Фейта, один из молодых искателей нар, который у нас излечился от своей депрессии, танцевал и, изрядно возбужденный красной травой, пригласил на танец Марушку, а та, конечно, отказалась, она никогда не танцевала; глупый Фейта не отставал и хотел рывком поднять ее с места, но Алекс был тут как тут — и Фейта, получивший тумака, рухнул на землю.

Что же Алекс? А он просто стоял над ним, может быть, ожидая, как будут реагировать на этот беспощадный удар другие студенты, ожидая, что буду делать я… Такого у нас еще не случалось. Несколько человек отвели Фейту в сторонку, кто‑то дал ему напиться. Он остался сидеть в траве, а танцы продолжились. С тех пор наши белорусы словно попали в некое подобие вакуума. Марушка не танцует, окей, все это запомнили.

А Сара? У нее было столько работы по развитию «Комениума» и дел, связанных с Мастерскими радости, и она столько времени проводила с Лебо, что во мне уже особенно и не нуждалась, гм‑гм…

Не покладая рук, мы созидали на развалинах новую жизнь города.

Вход в бывший концентрационный лагерь Терезин

Лея вспомнила, что она, пока не сошла с ума от боли и смятения, успешно училась архитектуре, и вот я, когда мы ездили за покупками, начал таскать за ней в такси чертежные доски и подставки под них, а разные штуковины и вещицы, пахнущие первыми школьными днями, к примеру набор особых ластиков и всякое такое, мы докупали по интернету. На ночь мы с Леей в Праге никогда не оставались.

И по призыву Большой Леи многие наши студенты оторвались от своих компьютеров, игр и блогов, или чем там еще они занимались на досуге, и под ее присмотром расчистили часть заросшей травой свалки, вынесли старые балки и кирпичи и соорудили для нее чистенькую и гостеприимную студию.

А зимой мы займем казармы, предвкушала Лея.

Пока же она со студентами, обучавшимися подобным специальностям, и прочей художественно одаренной молодежью принялась за работу.

Многое в Терезине рухнуло или рушится, но мы отстроим это заново, говорила она.

На нерасторопный Музей и нерадивые власти мы оглядываться не будем.

Мы пойдем своим путем!

И однажды вечером Большая Лея посвятила Лебо в свой очередной план: что, если обратиться к выдающимся мировым архитекторам, конечно, через ее альма‑матер, и объявить архитектурный конкурс на восстановление и вообще благоустройство города — ну как, может, стоит попробовать?

Лебо сиял.

Правда, это потребует денег, причем немалых, чуть покраснела Лея.

Лебо засмеялся.

После этого он часто с удовольствием прохаживался между чертежными досками с листами бумаги, на которых студенты заново «возводили» уже рухнувшие стены, обвалившиеся дома, противопаводковые заграждения и даже смело вычерчивали новые горделивые башни города, что разрастался пока лишь в нашем воображении.

Лебо был для всех нас ключевой, самой важной и незаменимой фигурой, днем он общался с народом в Главном стане, а с нами беседовал во время вечерних сеансов; по клавиатуре компьютера я теперь часто стучал в одиночку — в соответствии с его указаниями и сложившейся у нас практикой.

Наши контакты, вся наша база данных была у меня надежно сохранена в «Паучке» и на жестком диске, и я постоянно пополнял ее.

Алекс заглядывал ко мне в компьютерный уголок, когда вздумается.

В его голове, должно быть, уже давно созрел план.

Он быстро понял, что я единственный, у кого есть полный список китов и плотвичек, попавших в нашу приносящую прибыли сеть.

Алекс и Марушка с нами, само собой, остались.

Нар у нас в Терезине было более чем вдоволь.

Лишь часть деятельности «Комениума» была на виду у телевидения и общественности: вечерние сеансы в нашем сквоте предназначались только для нас самих.

Новички вместе с теми, кого мы уже знали, каждый вечер рассаживались вокруг Лебо.

В Главный стан за плату мог войти каждый, но во время вечерних сеансов мы были в своем узком кругу, мы — это ядро нашего сообщества, «Комениум»… из новеньких на такие вечера приглашались исключительно нароискатели, их мы всегда распознавали среди простых туристов и любопытствующих, Сара и Большая Лея — безошибочно, но уже и Рольф научился их вычислять… эта троица как раз и приводила людей к Лебо, который только и был нужен всем хворым да несчастным, что нас отыскивали, ведь тут, в доме «Комениума», в нашем сквоте все было по‑настоящему. Лебо сидел на своей койке, где его незаконно родила его мать и где он был наречен этим именем, и рассказывал о давних ужасах в городе зла… о гибели десятков тысяч людей в тех стенах, воздухом которых мы теперь дышим, и обо всех несчастных, кого гнали отсюда к эшелонам, что везли их на смерть… Лебо пускал по кругу предметы, которых мы касались, и благодаря его рассказам прошлое оживало, так что перед нами одна за другой развертывались картины происходившего тогда… некоторые кричали, у многих текли слезы… однако даже вконец отчаявшимся Лебо предлагал выход: это случилось, и понять это нельзя… но, несмотря на все ужасы, вы можете продолжать жить. Посмотрите на меня! Ведь я здесь родился — и до сих пор жив!.. Речи Лебо в такие вечера как раскаленный прут пронзали черные тучи депрессии, охватившей впечатлительных молодых людей… Саре пришло в голову зажигать по вечерам свечи, и тогда картины, нарисованные Лебо, вставали перед нами еще отчетливее… Его беседы действовали на студентов сильнее любых стендов и страниц учебников; да, им нравились уроки Лебо, и, курнув травки с крепостных валов, они в эти долгие вечера в нашем сквоте дрожали на нарах, когда вкладывали свои мысли в душу Лебо, как персты в рану.

Однако же кое‑что случилось.

Мы достигли мировой известности, наша слава все крепла — тут‑то оно и грянуло.

Фото наших игр, снимки с танцующими девушками облетели весь мир… мы стали знамениты… однако многие журналисты начали писать уже не так, как Рольф и его друзья, что‑то изменилось, и если в прессе теперь, к примеру, помещали на первой странице фотографию горделиво выпрямившегося Лебо в его неизменном черном костюме, то рядом на снимке непременно оказывалась стайка наших девушек в развевающихся платьях и юбках, украшенных стеблями нашей травы… «Цветочная коммуна в городе смерти»… а в другом издании подобная же фотография снабжена была подписью «Гарем старого еврея», вот в каком духе о нас отныне частенько писали, и к нам стало наезжать слишком уж много народу… причем некоторые из приезжих нас бранили… а недруги твердили, что ради наших оргий мы бесстыдно наживаемся на страдании… и в итоге на нас натравили сыщиков, налоговиков и всякие финансовые учреждения.

Конечно, бухгалтерия не была сильной стороной нашей организации.

Нашей сильной стороной был энтузиазм.

Началось несколько расследований. Инспекторы даже ворвались в наши торговые павильоны и конфисковали наши товары. Якобы с целью выяснения того, не приобретены ли они незаконным путем, как нам сообщили. Работники санэпиднадзора, переодетые туристами, скупили множество образцов гетто‑пиццы и отправили их в лабораторию, а продажу пиццы запретили — впредь до получения результатов. Поступали и другие иски. Повестки явиться на допрос в полицию, скомканные и выброшенные, валялись на каждом шагу. 

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

Девочка из Терезиенштадта и маршал Рыбалко

«В Москве я исполнила свою мечту», – признается Инге Ауэрбахер. Бывшая узница концлагеря Терезиенштадт посетила в российской столице могилу своего спасителя – советского маршала. В возрасте семи лет Инге попала в нацистский концлагерь и три года провела там, пока его не освободили советские войска. В мае 1946 года ее семья эмигрировала в США. Но живя в Америке, она долго мечтала попасть в Россию и почтить память тех, кто освободил узников лагеря.

Ханна Арендт об Эйхмане: о блеске извращенности

Любой объективный читатель высоко оценит блестящий анализ личности Эйхмана в книге мисс Арендт. Вместе с тем едва ли найдется более наглядный пример интеллектуальной извращенности, присущей уму, который упивается своей искрометностью и склонен ослеплять читателя своим блеском. Антисемит — это любитель грязных шуточек про евреев, — но никак не Адольф Эйхман, который отправил несколько миллионов евреев на смерть, — в противном случае это было бы неинтересно и нисколько не прояснило бы вопрос о природе тоталитаризма.

The New York Times: Карусель: иски по реституции для переживших Холокост в Польше

«На каком основании Польша должна решить, что потомки евреев заслуживают компенсации, в то время как белорусы, поляки, украинцы, немцы, крымские караимы или татары ее не заслуживают?» — вопрошает Ярослав Качиньский, лидер правящей партии. «Разве может Польша повернуть время вспять и компенсировать убытки всем, кто пострадал в этих трагических событиях? Означает ли это, что потомки бедных поляков должны выплачивать потомкам тех, кто тогда был богат? Похоже, что все сводится к этому».