А созвездия вечны, неколебимы и не поддаются никаким изменениям с тех пор, как были они расставлены в небе. Действие их ощутимо во всех тварях Б‑жьих, а больше всего — в человеке, ибо под какой звездой родился человек, такова его натура и такова его судьба.
Ш.‑Й. Агнон, «Идо и Эйнам»
В иерусалимском доме престарелых со звучным названием «Золотой возраст» он был старожилом. Все, кто жил или работал там даже много лет, уже застали его, когда пришли. Звали его Мафусаил, но это было не имя, данное при обрезании, а прозвище. Впрочем, что значит звали? Чтобы к нему обратиться, надо было сперва привлечь его внимание, коснуться рукой: старик был глух как стенка.
Как и у других обитателей дома престарелых, у Мафусаила была своя комнатка. Находилась она в левом крыле двухэтажного здания, еще в 1920‑х годах построенного специально под богадельню на самой окраине, — самом подходящем месте для тех, кто уже одной ногой в могиле.
Прозвище рисовало маленького, хиленького старичкa, божий одуванчик, а действительность являла крепкую, прямую, несмотря на возраст, спинy, широкие, привычные к тяжелой работе плечи, мощную шею. Рябое, загорелое лицо, опаленное песком хамсинов, нос картошкой, лохматые брови, черные глаза и особенно растрепанная, выгоревшая на солнце борода делали его похожим на русского субботника, или на гера , или даже на толстовца, которого судьба из холодной России забросила в знойную пустыню далекой Палестины.
Свой путь в Израиль Мафусаил начал в бессарабском местечке, еврейской колонии Маркулешты. Свою гахшару он прошел еще безусым пареньком, задолго до того как узнал смысл этого словa. Едва ветерок приносил в местечко запах отары, босые ноги сами несли его в долину, где в тесной кошаре на склоне холма, будто прижавшись к широкой зеленой груди, толкались и терлись шерстяными боками овцы. Почуяв гостя, овчарки, весело виляя хвостами, бросались ему навстречу. Но не припадали к его ногам, а резко останавливались, сильными лапами упирались в землю, царапали ее когтями и хрипло поскуливали, выгнув спины. Парень падал на траву, хватал то одного, то другого пса за густую, гладкую шерсть, и они включались в игру, резвились, пока пастух не подзывал их пронзительным свистом, а гость бежал за собаками следом. В кошаре вместе с пастухами он оставался до утра. У них всегда находилось для него немного холодной мамалыги, ломтик круто посоленной брынзы, луковица. Уже тогда пастухи звали его не по имени, а просто высвистывали ему: «Хей, чобанэ жидан!»
Перед Пейсахом в чисто вымытые небеса над долинами поднимался душераздирающий плач, будто тысячу младенцев одновременно оторвали от материнской груди. Вопли эти резали слух острыми, длинными ножами, которыми молдавские пастухи и еврейские резники закалывали невинных ягнят. Каракуль приносил торговцам немалый доход, а замаринованные и поджаренные тушки украшали праздничный пасхальный стол.
В насытившемся весеннем воздухе замолкал последний всхлип, и первая звезда всходила над орошенной кровью долиной. Пастухи, словно псы, отгоняющие чужака от стада, щерились на зареванного еврейского паренька: «А все ж ты больше жидан, чем чобан!..»
Мафусаил постарался все забыть. Kак сор, вымести из головы веником, связанным прожитыми днями и ночами. Древним плугом пропахал в памяти глубокую борозду и переворачивал пласт за пластом, пока не скрылась под ними тучная целина воспоминаний об его изгнании близкими, нo теперь далекими душами… Его злость на них была сильнее разума.
В столовой он сидел напротив лысого старика в большой черной ермолке. Раньше, в молодости, тот служил в «Пальмахе». Старика звали Зиги. Его когда‑то пухлые щеки давно сдулись и пустыми мешочкaми свисали по углам рта. Зиги пережевывал пищу беззубыми деснами, и щеки болтались, как колокольчики без языков. Он отщипывал кусочек питы, макал в тарелку с куриным супом и торопливо заталкивал в рот. Двигая челюстями, таращился на Мафусаила и что‑то бормотал себе под нос. Мафусаил, делая вид, что слушает, кивал. Вероятно, это означало: «Не так вкусно, как у бабушки, да, Зиги?» A Зиги пожимал узкими плечами и отщипывал от питы новый кусочек.
После ужина, как здесь было заведено, Мафусаил смотрел новости. Именно смотрел, потому что ничего не слышал. Хотя в Мафусаиловы годы слушать израильские новости вообще необязательно, и так известно, что там всего три главные темы: извечный балаган в кнессете, войнa, которой неизбежно заканчивается любое перемирие с арабами, и ортодоксы, у которых все не как у людей. К концу новостей почти все зрители уже дремали. А потом начиналась развлекательная программа Дуду Топаза.
Мафусаил тяжело поднялся со стула и подошел к столику c огромным латунным самоварoм, чашкaми и прикрытой бумажной салфеткой жестяной коробкой с бисквитом и чайными пакетиками. Много лет назад один их жильцов указал в завещании, чтобы на оставшуюся после его смерти небольшую сумму денег в память о нем купили русский самовар. Он стоит у Мафусаила перед глазами — худой старик, постоянно с песенкой на устах. Все называли его Авремеле Гдудник, потому что в молодости он был членом «Гдуд а‑авода» . А теперь самовар так и называют — Авремеле Гдудник.
Вода в Авремеле Гдуднике была чуть теплой, класть в чашку пакетик не было никакого смысла. Сделав пару глотков, Мафусаил вышел на крыльцо. Ночь в Иерусалиме наступает стремительно, особенно на окраине города. Густая прохладная темнота мгновенно окутала Мафусаила, укрыла, оберегая от дневной суеты. Наверно, так же чувствует себя религиозный еврей, когда с головой укутывается талесом и будто остается один на один с Всевышним, отделившись от полного забот и опасностей внешнего мира. Мафусаил не ходил в синагогу, еврейских обычаев не придерживался. Все, что в нем было еврейского, он оставил в изгнании, в старом доме с маминым вечерним благословением субботних свечей и отцовским утренним «Мойде ани» .
Поменял еврейскую веру на молдавскую девушку. Хороший сын так не поступил бы! Семья справила по нему траур. От него даже имени не осталось. Не должен изменник носить еврейское имя, по которому его прадеда, царство ему небесное, вызывали к чтению Торы. Пришлось им с той молдаванкой бежать куда подальше, в маленькую деревушку на Днестре. Там никому не было дела, кто они и откуда. На уборке винограда каждая пара рук в цене.
Мафусаил вглядывался в луну. Чувствовал, как разглаживается его задубелая кожа, лицо становится гладким, словно кукурузная мука мелкого помола. Свет понемногу проникает в плоть, бежит по венам. Мафусаил где‑то слышал, что от лунного света и судьба становится светлей…
Покинув родной дом, куда их больше и на порог не пустят, парень с девушкой ночевали в колыбе — стоявшем посреди виноградника шалаше из тонких жердей, крытых сухими кукурузными стеблями. Серебристые чешуйки лунного света сыпались через щели, разбавляя ночную духоту освежающей прохладой.
Они лежали на мешке, набитом соломой, и лакомились сотовым медом, который им приносил пасечник в круглой глиняной миске. Девушка, причмокивая, жевала восковой кубик, разминала его языком, и мед сочился из уголков рта, стекал по полным губам, округлому подбородку, сливался с каплями пота на шее и собирался в ямке между выпирающими ключицами.
Сладкая слюна застывала у парня в горле. Он приподнимался и следил глазами за медовой дорожкой от языка его возлюбленной до дразнящей ямки, в которой сверкали крошечные лунные блестки. Одурманенный густым медовым ароматом, в котором смешались нектар полевых цветов и запах девичьего тела, он припадал губами к влажной ямке между ее ключиц, будто проваливался в бездонный колодец.
Она смеялась: «Я щекотки боюсь…» Липкими от меда ладонями хватала его за голову, легонько отталкивала. Он понимал это по‑своему. Накопившаяся за день усталость утекала, и вместо нее, как в опорожненный сосуд, вливалось свежее, неутолимое желание. Лунные блестки рассыпались по ее обнаженному телу, как крошечные рыбки, и дразнили, сверкая, и он, прикрыв глаза, ловил их губами на ее небольшой, упругой груди, спускался ниже, к сетке волос под ее животом. Язык скользил по ее текущим сотам, и рот снова наполнялся горьковато‑сладким медом…
Мафусаил приподнял отяжелевшие веки. Он по‑прежнему в одиночестве стоял на крыльце, подставив лицо лучам луны. Завтра вечером, даст Б‑г, как всегда с момента создания, свежая и обновленная после новолуния, она выкатится из своей пещеры на звездный небесный простор.
Теперь Мафусаил почти крался по слабо освещенному коридору. Немного не дойдя до своей комнаты, остановился перед дверью, осторожно потянул за ручку. Дверь поддалась с тихим скрипом. Мафусаил замер возле кровати, на которой под тонким клетчатым одеялом лежала женщина. Седые локоны рассыпались по подушке, подчеркивая благородные черты лица — утонченного, без единой морщинки, прикрытого шелковым туманом, льющимся с лунного неба через высокое окно.
Мафусаил приблизился к изголовью кровати, склонился над спящей, коснулся губами ее чуть теплого лба и тихо выдохнул: «Спокойной ночи…»
…Уже несколько часов Мафусаил лежал в постели, закрыв глаза, и искал в глубокой, беспокойной бессоннице хоть какую‑то опору, чтобы остановиться и перевести дух. Блуждал взглядом среди размытых видений и не мог отчетливо рассмотреть мерцающие картины — мгновения своей долгой, опасно долгой жизни…
Именно в той деревушке, где нашла себе убежище отверженная парочка, группа еврейских парней и девушек создала гахшару, прежде чем отправиться в дальний путь, чтобы осуществить свою мечту. Они быстро подружились. Узнав, как несправедливо поступили с молодой парой, будущие первопроходцы излили на местечковую дикость весь свой сионистский гнев, осудили поведение их отсталых родителей и решили приложить все силы, чтобы вырвать несчастные влюбленные сердца из изгнания, где им никогда не дадут дышать, и привести их в свободную Землю Израиля. Тогда же на собрании группы приняли решение дать молдаванке еврейское имя Нехама. Даже спор возник: одни считали, что для такой храброй девушки, ради любви покинувшей родной дом, в самый раз будет имя пророчицы — Двора. Но парню больше приглянулось нежное имя Нехама, ведь оно значит «утешение».
В мае 1926‑го они из Черновцов через вcю Румынию добрались до Констанцы, а оттуда на пароходе до Хайфы. Рожденный и выросший в поселении бессарабских колонистов, Мафусаил помнит, как он летом ходил в ночное со старшими друзьями. Сидя у костра — языки пламени стреляют искрами в темноту, лошади бродят вокруг, отбрасывая огромные, страшные тени, и всхрапывают, пробуждая ночную нечисть, и кто‑нибудь, чтобы не заснуть, начинает: «Мой отец говорит, вся Земля Израиля — бескрайнее пастбище, и гуляют по нему овцы да козы, только святой город Иерусалим стоит на горе посреди зеленой равнины. Собрались в нем со всего света величайшие мудрецы, знатоки Торы и Талмуда, и распространяют свою мудрость на весь еврейский народ…»
Приехав в Палестину, Мафусаил несколько лет работал на стройке в Тель‑Авиве. Ставил леса, надрываясь, таскал мешки с цементом и мешал бетон, обливаясь потом в горячем, влажном воздухе. Изредка, когда Мафусаилу и Нехамe с прямых, широких улиц, уставленных каменными клетками для людей, удавалось вырваться куда‑нибудь в поля, его сердце одновременно и ликовало, и печалилось: что нам эти прекрасные каменные здания, если здесь нет ни одной еврейской деревни? Где они, зеленые долины с еврейскими овцами и телятами, как в далекой Бессарабии? Он видел, как вчерашние первопоселенцы покидают колонию, поселок, кибуц и цветущие сады и едут в Тель‑Авив строить дома из железа и бетона для польских, румынских, немецких и американских коммерсантов, потому что на стройке платят фунт в день.
Самому Мафусаилу пришлось поступить так же, ведь ему нyжнo было содержать Нехаму. Вскоре по приезде в Израиль она выкинула, потом снова потеряла ребенка… Она совсем зачахла, точь‑в‑точь травинка на ветру. И все время твердила, как в бреду, что родные прокляли ее, порчу навели, поэтому у них с Мафусаилом не будет детей, никогда не будет… Она любила мужа, она поехала с ним в чужую страну, но своего бога не предала и никогда не предаст, хотя крестика давно не носит. Она хочет съездить в Иерусалим, сходить в церковь, помолиться, излить душу…
Конечно, Мафусаил съездил бы с ней, свозил бы ее в Иерусалим, город и его Б‑га тоже, чтобы она исповедалась, избавилась от суеверий и успокоилась. Но случилось нечто, перевернувшее всю его жизнь.
В тот день Мафусаил вернулся с работы пораньше. У них в бригаде собрание намечалось, но в последний момент eгo отменили. Они тогда жили в маленькой съемной квартире вместе с другой семейной парой из Бессарабии. У каждой семьи своя спальня, а кухня общая. Когда он пришел, Нехама сидела в их комнате, сложив на столе руки и уронив на них голову. У него аж сердце защемило: бедная, совсем умаялась… Он тихо подошел к жене, осторожно убрал прядь волос с ее щеки, и уже хотел наклониться, поцеловать, но помедлил и осторожно прикоснулся загрубелыми пальцами к ее бледному лицу. Она не почувствовала, только веки, кажется, еще плотнее сжались, врезавшись в темные круги под глазами. «Нехама…» И хрипловатый, дрогнувший от предчувствия голос сорвался на сдавленный крик, полный растерянности и страха.
Мафусаил вздрогнул, будто этот отчаянный крик, сквозь годы прорезав его глухоту, ворвался в пустую онемевшую ночь. Воспоминания, как бы он ни гнал их прочь, не щадили, вылезали из заплесневелой памяти, как мыши из нор. Его тело тоже давно могло заплесневеть и рассыпаться в пыль. Не одно поколение его соседей по дому престарелых нашло себе более почетное соседство на Масличной горе, среди могил мудрецов и праведников, великих людей и прочих достойных евреев, которыми гордился Иерусалим. А Мафусаилу не судьба, потому как «недуги человеческие тоже зависят от созвездий, ибо Г‑сподь Б‑г дал созвездиям силу влиять на низшие миры, к добру и ко злу» . Мафусаил слышал эти слова от некоего профессора Маймона, как его здесь называли. Он прожил в доме престарелых немало лет. Тогда слух Мафусаилy еще не совсем отказал, и они с профессором не один час провели под старым оливковым деревом в садике позади дома престарелых.
Профессор говорил красиво и туманно. И что же, снова и снова спрашивал себя Мафусаил, Маймон хочет сказать, что Нехама заболела, потому что так решили звезды на небе?
В больнице, где она пролежала несколько месяцев, не приходя в сознание, Мафусаилу в конце концов объяснили, что у нее очень редкая болезнь, которая называется Encephalitis lethargica. Эта болезнь повредила ей мозг. Она не умерла, но пребывает в какой‑то другой реальности. Живет где‑то своей жизнью, а вернется ли к нам, вопрос, на который современная медицина ответить не в состоянии.
Потом Мафусаилу дали понять, что дальше держать ее в больнице нет смысла. Ее переведут в Иерусалим, в дом престарелых, ей там будет хорошо. Уход прекрасный, можно не сомневаться. Так что настоящий старожил «Золотогo возрастa» не Мафусаил, а именно она, Нехама, попавшая сюда в двадцать с небольшим лет…
А профессор Маймон, увлекшись собственным рассказом, будто читал лекцию не единственному глухому слушателю, а группе молодых студентов в университете, продолжал: «А созвездия подобны ангелам: одна половина их мужского пола, другая — женского. И этим небесные сферы подобны роду земному, ибо числовое значение букв, составляющих слово “небо” на иврите, равно числовому значению букв, составляющих слова “мужчина и женщина”. И если они уж так устроены, то они тоскуют друг по другу наверху точно так же, как люди внизу, ибо таково уж свойство мужчины и женщины, что они тянутся друг к другу, каждый под своей звездой…»
Мафусаил вздыхал, слова профессора сеяли еще больше сомнений: выходит, любовь завела их не на ту дорогу, которую звезды указывали. А может, права была Нехама, что проклятия, как камни, придавили ей сердце, разбили их семью, а самое тяжелое проклятие попало ей в голову. И, выходит, темные силы могут разрушить самое светлое человеческое чувство только потому, что смешанный брак еврея с христианкой — нечистый брак «наверху точно так же, как внизу».
Мафусаил не поддавался, не позволял себе свернуть с дороги, которую они выбрали вместе, он и Нехама. Он не мог остаться стоять между двумя безднами — потерей памяти и смертным приговором. Oн должен был сделать все возможное, чтобы ее вернуть…
Когда Нехама лежала в больнице, соседка по квартире нашептывала Мафусаилу, чтобы он обязательно пошел к Галилейскому чудотворцу. Современные доктора лечат болезнь, а не человека, твердила соседка, но она уже не раз слышала от женщин на Кармельском рынке, что этому чудотворцу дарована небесами великая сила и он ставит на ноги смертельно больных, на которых врачи, так сказать, уже махнули рукой. Мафусаил не перебивал, слушал, но всерьез ее слов не принимал.
Вспомнил про них, когда врачи вынесли суровый приговор. Его мать говорила: натерпишься горя — узнаешь, как жить. Ох, как же она была права! Но старая пословица — слабое утешение. У него есть другое утешение — его Нехама. Неужели и правда сбылось проклятие?.. Нет, он в это не поверит!
Он дал надежде себя уговорить. Если нет прямой дороги, пойдешь окольными тропками. Соседка сказала: если собираешься к чудотворцу, надо захватить какую‑нибудь вещицу того, за кого будешь просить. Тут и думать нечего, любимая вещь Нехамы — платочек, красный, тонкий, и на нем вытканы желтые, синие, фиолетовые цветы, переплетенные остроконечными зелеными листьями. Единственное, что досталось ей от родителей, последняя память о доме. Платок очень ей шел. Нехама носила его на деревенский манер, обвязав вокруг головы, так что на затылке висели два кончика, длинный и короткий. Парни в деревне шутили, что, если потянуть за длинный, свалится платок с головы, а если за короткий, то передник с бедер.
Чудотворец устроил себе жилище в пещере на горе Арбель. Найти нужное место оказалось нетрудно — к пещере вела каменистая тропинка, протоптанная теми, кто приходил за снадобьем, заговором, оберегом. Солнце не успело подняться высоко, но уже припекало. Мафусаил разглядел издали две фигуры — мужскую и женскую. Оставив внизу осла, они взбирались по тропинке. Видно, арабы. Чего они хотят от еврейского чудотворца? Вспомнилось детство в Маркулештах. К отцу Мафусаила, резнику Лейзеру, нередко обращались деревенские бабы. Бывало, одна придет, бывало, две, молодая и старая. Вечером приходили, чтобы не попасться кому‑нибудь на глаза. Украдкой. Зачем? А затем, что в деревне верили: если поп не помог, надо к еврейскому праведнику идти. Вот и шли к его отцу. Его в деревне знали, по весне он приезжал туда резать ягнят к Пейсаху. Мать прятала улыбку: «Одни приходят порчу снять, другие — навести». Что бы она сейчас сказала, если бы увидела, как ее первенец пришел просить за свою молдаванку? Вспоминает ли она его, прибавляет ли после его имени «мир праху его»? Ведь для родных он умер.
Он уже подошел к пещере, когда оттуда вышла арабская семейная пара. Мужчина кивнул ему, женщина в черном хиджабе отвернулась.
Войдя в пещеру, Мафусаил на пару секунд застыл на месте. После яркого солнца надо было привыкнуть к темноте. И вот из нее возник старик в длинной холщoвой рубахе с широкими рукавaми, подпоясанной простой веревкой. На голове у старца возвышалась красная феска — единственное живое пятно в мрачной пещере. Эта яркая шапочка напомнила Мафусаилу о пуримшпиле.
Старик кивнул. Видимо, это означало: «Что привело тебя сюда?» Мафусаил вздрогнул. Он заранее приготовил платок и сейчас держал его в руке. Протянул его чудотворцу. Тот жестом остановил Мафусаила, поднял обе руки, сложил домиком бледные, сухие ладони и склонился над красным платком Нехамы…
Пятница, вечер. Мама уже благословила свечи. Сейчас из синагоги придет отец, и семья сядет за стол. Отец, едва переступив порог, вытягивает руки над кудрявой головкой своего первенца. «Папа, благослови меня!» — Мальчик чувствует, как от отца исходит особенное, субботнее тепло, оно проникает в него, разливается по всему телу от макушки до пят…
Чудотворец открыл глаза, и Мафусаил услышал только два слова: «В новолуние».
Всю дорогу до Тель‑Авива Мафусаил ломал голову, что это означает, какое отношение имеет к Нехаме, ее болезни и лечению. Он же про нее старику ни слова не сказал… Он злился на себя. Зачем повелся на бабью болтовню? И одновременно чувствовал полную беспомощность и растерянность: а дальше что?! Вдруг клубок переплетенных мыслей и чувств начал стремительно распутываться, увлекая Мафусаила за собой. Он напрягся, стараясь понять, куда его тянет, вверх или вниз. Вдруг опять послышался голос старца, но уже как слабое, постепенно затихающее эхо: «Новолу‑у‑у…» Резко заболело сердце, и он очнулся. Дорога усыпила его. Последний звук утонул в шуме автобусного двигателя. Так запущенный с берега плоский камешек несколько раз прыгает по водной глади и идет на дно. И все‑таки по ночам, когда лунный диск собирался выкатиться на черный небесный простор, у Мафусаила кровь начинала стучать в висках. Ночи напролет он просиживал у постели любимой, не сводя глаз с ее прекрасного, молодого лица, которое будто застыло во времени и в пространстве, совершенно не старилось, разве только волосы, когда‑то черные, как у цыганки, все плотнее укрывались матовым туманом, как налет покрываeт сливы в осеннем саду.
А на улице жизнь безжалостно кипела, не давала ни пощады, ни покоя, не позволяла убежать и спрятаться в нору летаргии или амнезии. Вчерашние слезы радости — все‑таки получили свою страну! — назавтра превратились в слезы кровавой войны. Мафусаил ушел биться с врагом, вскоре был ранен. Не одну неделю в больнице провалялся, а когда выписался, переехал из Тель‑Авива в Иерусалим. Чтобы всегда быть возле Нехамы, уговорил директора дома престарелых взять его на работу. Что делать будет? Да что угодно, где надо руки приложить. Садовником может быть, например. За самую нищенскую плату работать согласен, лишь бы комнатушку дали, угол рядом с женой. И вот потянулись дни и недели во дворе за каменным забором. Со двора Мафусаил выходил очень редко, разве только надо было что‑нибудь купить для работы или для себя: пару сандалий, кое‑что из одежды. Покидая дом престарелых, он не забывал заглянуть на рынок Махане‑Иеуда. Запах свежих овощей и фруктов пьянил, волной наполняя легкие, от ярких красок рябило в глазах. Была в этом буйстве цветов и ароматов своя прелесть. Но не только ради нее ноги несли его на рынок. Мафусаил обязательно покупал подарок для Нехамы — несколько гроздей винограда. Он клал их на столик возле ее кровати: пусть подышит запахом родного дома, далекого бессарабского виноградника, где они когда‑то были счастливы. Кто знает, вдруг это поможет ей вырваться из мрачных сновидений…
Профессор Маймон рассказывал Мафусаилу, что настоящий Мафусаил, из Торы, к концу жизни, в 969 лет, жаловался, что не так уж хорошо дотянуть до такого возраста. Вздыхал, что из его поколения ни одной живой души не осталось, с кем можно было бы словом перекинуться, молодость вспомнить. Он хотел бы уйти в мир иной, как его отец Енох, царство ему небесное. Тот шел по вспаханному полю и вдруг исчез. Всевышний забрал его к себе, Мафусаил это своими глазами видел. Да, за такую долгую жизнь Мафусаил повидал немало и добра, и зла, сотворенного потомками Адама. Человек грешит втихомолку, а результат всегда на виду. Дочери Евы втихаря согрешили с ангелами, но от этой нечистой связи родились великаны…
На этой фразе профессор поднял глаза, будто пытаясь зацепиться взглядом за высокую ветку оливы.
— Сто двадцать лет Всевышний предупреждал поколение потопа, чтобы они раскаялись, — подвел он итог своей импровизированной лекции. — Конец вам известен!
— А что с Мафусаилом? — спросил его визави. — Его Б‑г тоже взял к себе, как его отца Еноха?
— О нет, мой дорогой друг! — пояснил профессор, довольный, что единственный слушатель заинтересовался его лекцией. — Его останки были скрыты водами потопа, чтобы даже его праведный внук Ной не смог сделать ему протекцию перед Всевышним…
Мафусаил не оценил шутку профессора. Сидел, погруженный в свои мысли.
— Вижу, вы еще что‑то спросить хотите. Не стесняйтесь, спрашивайте, дорогой, спрашивайте.
— Я думаю… — Голос Мафусаила задрожал. — Я думаю, вот я, еврей, — чужак, мои предки пришли в Бессарабию из далеких краев, а моя Нехама — коренная, ее предки жили там десятки или сотни поколений. Может, поэтому наш брак тоже нечист?.. Тоже большой грех… вот и случилось с нами несчастье?!
Профессор Маймон слегка растерялся.
— Что вы, дорогой мой! Ваш брак заключен под самой счастливой звездой… Только наш великий писатель и мой друг Шмуэль Йосеф Агнон мог бы описать вашу историю…
Он схватил Мафусаила за руки, будто тот хотел вскочить и убежать, и добавил: «Дай вам Б‑г…»
Мафусаил без сна лежал в своей тесной комнате. Лунный свет что‑то сделал с воздухом, изменил его. Голос профессора нашептывал в ухо: «У каждого человека своя звезда, она светит ему и управляет им. Но человек может носить в себе свет, который и его темную судьбу делает светлее…» Теперь Маймон, наверно, тоже лежит где‑то среди уважаемых граждан на Масличной горе. Может, даже рядом со своим другом, великим писателем. И он, местный Мафусаил, конечно, тоже мог бы уже обрести вечный покой, но человек умирает, не когда хочет, а когда готов умереть. Мафусаил не хочет и не готов… Он должен дожить, чтобы увидеть, как его Нехама проснется от колдовского сна… Года четыре назад у него случился сердечный приступ. Врачи уже думали — все, не выкарабкается… Но он полежал в больнице и с Б‑жьей помощью вернулся к своей Нехаме.
Его мысли нарушил скрип двери в коридоре. Мафусаил приподнялся на локтях, прислушался. Ничего, кроме напряженной тишины. Вдруг спохватился: странно, как это он, с его почти закупоренными ушами, которые еле слышат даже гром во время грозы, уловил скрип двери за стеной… Ответ не заставил себя ждать: перед ним, будто сотканная из лунного света, стояла Нехама. Локти разогнулись, и Мафусаил упал на спину.
Через секунду Нехама уже сидела около мужа на краю кровати, положив руку ему на грудь, как успокаивают больного или ребенка, когда он не засыпает. Ее голос ткался вокруг него, будто она так делала много лет без перерыва, чтобы на ткани не осталось ни одного узелка:
— Не думай, любимый, что я пропустила хотя бы минуту. Все эти годы я была возле тебя и с тобой. Днем — в тени твоей широкой спины, холодными иерусалимскими ночами меня грело твое дыхание. Я стояла за тобой в пещере у чудотворца и держала тебя за руку всю ночь, когда ты, раненый, лежал без сознания на камнях… Ты будешь смеяться, но я не придумала ничего лучше, чeм всю ночь до рассвета, пока за тобой не пришли твои товарищи, петь тебе колыбельную, которую мама пела моему маленькому братику Костикэ:
Пуишорул мамей мик,
Де те‑ай фаче ун войник
Фрумушел ши мэричел,
Мындру ка ун стежэрел…
Я сидела с тобой на скамейке под старой оливой и подслушивала умные речи старенького профессора… Думаю, ты меня простишь… А когда твое бедное сердце не выдержало, я не пропустила ни одного дежурства в больнице, не отошла от тебя ни на миг… Я просила твоего Б‑га и моего Бога забыть взаимные обиды и вырвать тебя из когтей ангела смерти. Как видишь, мои молитвы помогли…
Мафусаил попытался подняться, что‑то сказать, но Нехама прижала пальцы к его губам. Ее голос ткал дальше:
— Лежи… Лежи тихо, любимый, дай мне высказать хоть каплю того, что накопилось у меня в сердце за годы молчания… Ты и представить себе не можешь, какую радость доставили мне розы, те, что ты посадил у меня под окном, не говоря уж о свежих гроздьях винограда. Их аромат пьянил меня, поднимал и нес над виноградниками нашей деревни…
Вдруг Нехама задержала дыхание, будто прервалась нить, из которой она так искусно и нежно ткала свою исповедь.
— Я должна рассказать тебе еще кое‑что, чего ты не знаешь, но должен знать… — И тут ее голос дрогнул от слез. — Однажды ночью, тоже в полнолуние, как сегодня, я вдруг почувствовала дикий, леденящий страх, и он сопровождался нарастающим воем… Ты помнишь, как по весне вой раздавался над долиной, когда в кошарах резали невинных ягнят. Я напрягла все силы, чтобы избавиться от этого чувства. Не помогло… Внезапно что‑то толкнуло и погнало меня в длинный, узкий коридор. Не знаю, сколько это продолжалось, одно мгновение или целую вечность, пока поток не вынес меня наружу. Я оказалась возле каменоломни, где крестьяне дробили камень, чтобы построить церковь, а евреи — новую синагогу. Я не сразу поняла, что происходит. Там толпились женщины и дети, обнаженные, их крик рвался в небеса, где висела огромная голова холодной луны. Она смотрела с высоты, не двигаясь, будто окаменела от ужаса… И тут среди десятков заплаканных, страдающих лиц я увидела лица твоей мамы, трех твоих сестер и их детей. Они как нарочно вырвались из общей массы, чтобы посмотреть мне в глаза. Твоя мама выкрикивалa одно‑единственное слово… Но я не могла его разобрать… И вдруг я услышала: «Беги!» — и ее крик прервался оглушительным треском. Я видела только, как твои родные упали в яму, где когда‑то дробили камень, а за ними — остальные женщины и дети… Когда на краю разверстой могилы не осталось ни одного человека, появились те, с оружием, которые проделали эту работу. Они сыпали над ямой руганью и проклятиями, сопровождая их одиночными выстрелами… И опять, будто дьявол показал мне острый красный язык, я вдруг увидела лицо моего младшего брата Костикэ. Он был среди убийц…
Нехама нежно вытерла слезы со щек мужа, но два горячих, тонких ручейка, берущих начало в родниках его глаз, уже не могли иссякнуть.
Они вдвоем лежали на соломе в колыбе — вечно юные, только что воссоединившиеся, и через дыры в кровле из веток смотрели на обновленную, беременную луну. Теперь никакая сила не сможет изгнать их из их маленького рая и разлучить.