Неразрезанные страницы

Еврейское царство

Ламед Шапиро. Перевод с идиша Исроэла Некрасова 28 июля 2024
Поделиться

Поэт и прозаик Ламед (Лейви-Иешуа) Шапиро (1878–1948) прожил трудную и беспокойную жизнь, со множеством переездов между Киевом, Одессой и Варшавой, а далее Лондоном, Нью-Йорком и Лос-Анджелесом. Творческое наследие оставил камерное. В этом наследии велика была роль русской литературы, в частности Достоевского. И среди рассказов Шапиро попадаются настоящие жемчужины. Они впервые переведены на русский язык и готовятся к выходу в свет в издательстве «Книжники».

Продолжение. Начало в № 374–387

Нью-Йорке

1

Вечером человек со злым лицом заказал в закусочной «Автомат» порцию горячих блинов.

Девушка в белом переднике и холщовой шапочке передала заказ повару, повернулась к клиенту и вдруг широко улыбнулась: «Не сердитесь!»

Злое лицо осталось злым, сутулая спина попыталась совсем сгорбиться, чтобы выразить недовольство, но не позволил выпирающий животик. Девушка сжала губы, улыбка исчезла — автоматически, в соответствии с названием заведения. А девушка помешала ложкой в одной горячей кастрюле, помешала ложкой в другой горячей кастрюле, вскинула голову, тряхнув длинными черными волосами, и улыбка снова появилась на ее некрасивом лице. Но в этот раз совсем не такая непринужденная — скорее, жалкая и по‑детски робкая. Детскими были и усталый взгляд, и обнаженные, худые, загорелые руки, и узенькие плечи, и острые ключицы, и тонкая шея. А вот лицо выглядело куда старше. Девушке можно было дать и лет шестнадцать, и лет двадцать шесть, а то и больше. Злой посетитель растерянно посмотрел на нее. Постепенно сердитое выражение исчезло из его глаз, как морозный узор со стекла. Бульдожьи щеки дрогнули, что для такого лица могло сойти за улыбку. Да, он улыбнулся в ответ. Ну и слава Б‑гу!

Девушка повеселела и энергично кинулась обслуживать клиентов. Человек со злым лицом получил свои блины с медом и сливочным маслом и сел недалеко от стола с готовыми блюдами. Этот посетитель действовал методично: сначала положил ломтики масла между горячими блинами, чтобы оно пока растаяло, потом налил себе кофе из крана в стене, снял и повесил на вешалку пальто и шляпу. Некоторое время неподвижно посидел за столиком, устало опустив сутулые плечи. Лысина, которую безуспешно пытались прикрыть несколько серебряных волосков, отливала желтизной, как слоновая кость. Ел он медленно, задумчиво, иногда посматривал на девушку, а один раз сердито пожал плечами: «Что за чушь?!»

Он уже собрался одеваться, но потянувшаяся за шляпой рука неожиданно упала вниз. Он подошел к столу с готовыми блюдами, не глядя, показал пальцем на первый попавшийся десерт и спокойно спросил у девушки, когда у нее кончается рабочий день. В миг по ее лицу волной пробежали мелкие морщинки, как рябь по воде под дуновением ветерка, и, бросив быстрый взгляд на стенные часы, девушка ответила, что через час. Посетитель хмуро кивнул. К своему десерту он не прикоснулся, оставил его на столике и вышел.

 

2

На улице уже зажглись фонари. Вечер выдался теплый, хотя немного посвежело. Уличное движение сумасшедшее — час пик.

Он бродил возле Публичной библиотеки. Спокойно, задумчиво. Морщины на лбу разгладились. Городской шум словно был отделен он него невидимой завесой, которую он нес с собой. Покой нарушила неожиданная встреча: вдруг он нос к носу столкнулся с молодой сероглазой блондинкой. Оба слегка побледнели. Он притронулся к шляпе, блондинка спросила, как он поживает, и он ответил: «Спасибо, ничего, а вы?» Она предложила ему ее проводить, но он ответил, что, к сожалению, у него тут встреча через несколько минут. Вежливые, сдержанные слова и жесткие, острые взгляды, как рапиры в руках дуэлянтов. Дама удалилась с прямой спиной и высоко поднятой головой, а он — немного ссутулившись и помрачнев. Но вскоре морщины на лбу опять разгладились, и на губах появилась еле заметная улыбка. В таком состоянии он и пребывал, пока, посмотрев на часы, не заметил, что уже опоздал на пять минут. Не спеша направился обратно.

Девушка стояла и разглядывала витрину магазина по соседству с закусочной. Темно‑коричневое пальтецо, коричневая шляпка, которая совершенно ей не шла. На лице серьезное выражение — сейчас ей двадцать шесть. Она улыбнулась ему навстречу, улыбка на миг изменила ее черты и тут же исчезла. Как быстро! Южная кровь, не иначе.

Они двинулись по Сорок второй улице на запад, к Бродвею. Девушка чинно вышагивала. На первый взгляд ее можно было принять за еврейку из достойной, но обедневшей семьи. А на второй — нет. А с третьего взгляда становилось ясно, что она происходит из очень далеких краев: может, испанка, и даже с примесью индейской крови.

— Вы давно в этой закусочной работаете?

— Вторую неделю. И только полдня. С этого не проживешь.

Ага! Намекает. «С этого не проживешь». Есть и другой заработок… Он поморщился.

— Как к вам обращаться? Как вас зовут?

Ее лицо опять изменилось, так же стремительно, как и в тот раз. Словно что‑то толкнуло ее изнутри. Эти внезапные перемены слегка нервировали его, будто она хватала его за пуговицу или дергала за рукав. Но на самом деле все ее движения были очень сдержанными, только кнутом извивалась линия губ, да смешинки появлялись и исчезали в глазах.

— Дженни. Дженни я.

— Дженни? Но… Как это Дженни?

Она обиделась.

— А чего такого? Я американка. Здесь родилась, в Нью‑Йорке.

— Нет‑нет, я ничего, просто… Мне показалось, у вас есть какая‑то южная кровь, может, испанская…

Смуглое лицо еще больше потемнело.

— Ну да, у меня предки… из Калифорнии. А я местная, в Нью‑Йорке родилась. Вон там. — Она указала левой рукой куда‑то на юго‑запад.

Наверно, это правда. Английский у нее не слишком правильный, уличный, но такой и должен быть у простой рабочей девушки — американский, нью‑йоркский.

 

3

Он предложил ей мороженое, и за столиком в кафе она опять расслабилась. Нет, испанского она не знает. Ее «предки» — те да, говорят дома по‑испански, а она так, всего несколько слов. Ну и молиться умеет, но это латынь…

Теперь и он пришел в хорошее настроение.

— Слушайте, — пристал он девушке, — но что за имя — Дженни? И Джин, и Джейн, и Джоан — это все Дженни. Называли бы себя лучше Хуанитой. Или Изабеллой. А Долорес чем вам не нравится?

Она опять заволновалась:

— Я американка…

— Конечно, — поспешил он ее успокоить — конечно, американка. Но послушайте: До‑ло‑рес! Как звучит! Нет, ей‑богу, буду звать тебя Долорес!

Вдруг она рассмеялась и похлопала его по руке.

— All right! Ладно! (англ.).
Пускай Долорес, если тебе так больше нравится. Ха‑ха! Долорес… Ну а тебя‑то как звать?

Они заговорили друг с другом таким тоном, будто перешли на «ты», хотя английский «ты» и «вы» не различает.

— Меня? — Он скис, но тут же опять улыбнулся. — Язык сломаешь. Ну‑ка, попробуй, повтори: Лакрицплецл! Лакричная лепешка (идиш).

— Л‑лак… пр‑р‑р… — Она прыснула. — Ой, нет! Как ты сказал? Ха‑ха!

— Вот видишь? Брось, Долорес, мое имя не имеет значения. Называй меня Мэнни. Проще выговорить, и уж получше, чем какой‑нибудь Моррис, или Майкл, или там Сидни. Слушай, а не сходить ли нам в кино? Что скажешь?

Она обрадовалась. Да, да! I’d love to, что значит «с удовольствием». Пойдем!

Они пошли на Бродвей.

По пути он перехватил тоскливый взгляд, который она бросила на цветочный магазин. Зашел и вынес ей розу — единственную, еще не до конца распустившуюся, свежую.

— Спасибо, милый!

Уже в кинотеатре, сняв шляпку, она приколола розу к волосам с правой стороны. Где‑то он видел картину. Гойя, что ли?.. Испанка с розой в черных волосах. Лицо совершенно не похоже, но все‑таки… В полутемном зале… И взгляд у нее сразу переменился. Странная раса!

Palace Theatre и Columbia Theatre: театры на 47‑й улице на Бродвее. Нью‑Йорк. 1920

 

4

Перед занавесом, в круге пурпурного света, стоял облаченный во фрак мужчина, высоченный, толстый, с гладким, круглым женским лицом и пел неожиданно тонким, ангельским голоском, открывая рот наподобие буквы О: растягивая губы больше в высоту, чем в ширину.

 

Give my regards to mother,

tell her I can find no other,

who’d love me as much as she did! Передай поклон матери, скажи ей, я не могу найти никого, кто любил бы меня так же сильно, как она! (англ.).
 —

 

сладко тянул певец. В зале кто‑то всхлипнул. Подвижное лицо Дженни‑Долорес менялось каждый миг, а ее кавалер украдкой посматривал на нее, чуть заметно улыбаясь уголком рта. Потом, разумеется, пошло «Somebody’s Waiting for Me» «Кто‑то ждет меня» (англ.). , а под конец песня о том, что табачные листья — золото, белый хлопок — снег, а darkies, то есть негры, только и делают, что лакомятся красными, сочными арбузами и танцуют под луной. И, само собой, все это происходит «на‑а‑а Ми‑и‑иссиси‑и‑ипи».

Прекрасно. Жаль только, что все три песни, похоже, на один мотив, и, кажется, эту мелодию он слышал и год назад, и два года назад, и шесть лет назад, во всех водевилях. Правда, слова были другие. А может, он ошибается, может, и слова те же самые?

Когда двухсотфунтовый «ангелок» допел и получил причитающиеся аплодисменты, появился «негр», да такой, что любой настоящий негр позавидует: черное как вакса лицо, толстые ярко‑алые губы, ослепительно‑белые зубы и огромные круглые глазищи. Он запел негритянскую песню. Что за черт? Опять, что ли, та же мелодия? Негр сплясал джигу и исчез. С разных сторон на сцену выплыли девушка в костюме красной лилии и наряженный, как на бал, худой, высокий, седовласый распутник. Он вертел в пальцах легкую тросточку, парочка распевала куплеты и танцевала. И танец, и куплеты прозрачно намекали на то, на что и должны были намекать. Долорес хихикала и, не в силах сдержать чувств, прижималась плечом к плечу кавалера. Приходилось ей подыгрывать, иначе было бы слишком грубо.

Наконец‑то Б‑г сжалился над Мэнни: водевиль закончился. В зале стало еще темнее, занавес раздвинулся, и на экране пошли новости под названием «Мир перед твоими глазами».

Колледжи Йель и Корнелл провели футбольный матч. Выиграл Корнелл, ура! Взрыв на целлулоидной фабрике в Колумбусе, Огайо. Ущерб оценивается в два миллиона долларов. Спасенный из подвала котенок печально сидит в рукаве у полисмена. Получивший ожоги пожарный доставлен в больницу, тела погибших рабочих еще не найдены. Мэриэн Терренс из Такомы, штат Вашингтон, спустилась по Ниагарскому водопаду в бочке. У мисс Терренс короткие штаны и ослепительная улыбка. В Японии сажают рис на залитых водой полях. Крестьяне стоят по щиколотку в воде и копаются руками в грязи. В Англии прошло ежегодное дерби. Жеребец по кличке Лайтнинг занимает две трети экрана, острые уши нервно подрагивают на узкой голове. В Лос‑Анджелесе, Калифорния, молодой человек уже семнадцать суток сидит, привязанный к стулу, на шпиле Коммерческого банка. Парень заключил пари, что просидит так двадцать четыре дня. Старый Джон Д. Рокфеллер играет в теннис и раздает десятицентовые монеты. В Париже возлагают венок на могилу неизвестного солдата. Линди Прозвище известного американского авиатора Чарльза Линдберга (1902–1974), который в 1927 году первым в одиночку перелетел Атлантический океан. прилетел на свою свадьбу на аэроплане, проделав шестьсот миль. Джек Демпси тренируется перед встречей с чемпионом Перу Сапатеро. Детская выставка. Президент Кулидж уставился рыбьими глазами прямо в зал. Широкие поля ковбойской шляпы мешают прочитать по лицу мысли, наверно, вихрем проносящиеся в президентской голове. Уф‑ф! Новости закончились. «Мир перед твоими глазами».

А теперь — комедия!

Бежит. Падает. Встает и получает в зубы. Бежит. Падает. Встает и дает в зубы. Опять бежит. Теряет штаны, теряет рубашку. Из окна падает цветочный горшок — прямо по голове. Бежит и упирается носом — в кого бы вы думали? — в полисмена! Бежит обратно и падает в бочку с водой. Все равно бежит и получает по лбу кирпичом. Последний забег оказывается фатальным: лицом к лицу сталкивается с собственной женой! В ужасе закатывает глаза, так что остаются видны одни белки́, и падает спиной в реку. На поверхности — огромные пузыри. Ха‑ха‑ха!

— Ну как, малышка, тебе понравилось? — спрашивает Мэнни свою спутницу.

— Oh, it’s so funny! Ой, так забавно! (англ.).  — Подвижное лицо Долорес сияет от удовольствия.

Зрители давятся от смеха. Великий дар — чувство юмора.

Поверх голов на экран льется свет. Гвоздь программы — «Красный шарф». Что ж, посмотрим. Наверно, молодой репортер американской газеты раскрывает преступление и завоевывает сердце богатой наследницы… А, нет. Мы в Европе двенадцатого века. Два гордых рыцаря, один богатый, другой бедный. Первый горд настолько же, насколько богат, второй настолько же, насколько беден, прямо пропорционально. И что же будет, чья гордость окажется… Но пусть об этом беспокоится знатная дама. Она и правда необыкновенно хороша: длинное платье, высокая прическа, жемчуг в волосах. Дама великолепна. Хотелось бы знать, неужели такое небесное создание тоже ест, как все люди? Неужели оно тоже… Гм, простите… Дженни глядит на даму во все глаза и чуть слышно шепчет: «Хесус! Мария! Как она прекрасна!»

— Долорес! — говорит Мэнни ей на ухо. — Прости, Долорес. Может, я не очень умный, но все ж таки не полный идиот…

— А? — спрашивает Долорес, не отрываясь от экрана. — Милый, не мешай, лучше смотри. Почему ты не смотришь?

— Смотрю, смотрю. Куда ж я денусь?

Он смотрит, но не на экран, а на нее, на Дженни. Из‑под черного локона белеет маленькое ушко, а возле него тлеет, как раскаленный уголь, алая роза. Будто из головы растет. Он берет Дженни за руку, и девушка отвечает слабым, задумчивым пожатием. Она все ниже опускает глаза. Двое сидят рядом, но каждый находится в своем мире.

Реклама блинной муки. 1920

 

5

— Устрицы! — объявил Мэнни, когда они вышли из кинотеатра. — Идем есть устрицы!

Долорес шла молча, на губах осталась лишь тень улыбки. Похолодало, в воздухе кружились снежинки. В просторной закусочной с демократичными ценами было тепло, светло и шумно: многие зрители заглянули сюда после кино. Мэнни заказал устриц в раковине, Долорес взяла суп из устриц с молоком. Девушка ела уж очень манерно, будто боялась выглядеть провинциалкой: вытягивала губки, держала ломтик хлеба двумя пальчиками, отламывала маленькие кусочки и клевала, как птичка. На десерт Долорес выбрала сладкое красное желе со взбитыми сливками. Наблюдая за ней исподлобья, Мэнни спросил:

— Ты с родителями живешь?

По ее лицу пробежало облачко и сразу исчезло. Немного помолчав, она спокойно ответила:

— Когда в ресторане работаешь, кого только не встретишь.

Вот так, запросто! Не захотела отвечать на личный вопрос и легко сменила тему.

— К чему это ты?

— Да просто вспомнила. Заходит к нам в «Автомат» один. Мелкий, тощий, противный такой. Очки, шляпе лет пять, не меньше, пальтишко поношенное. Голодранец, одним словом. Должно быть, из этих, из русских, что ли. А берет только блины с сиропом. Ты тоже блины заказывал, вот я потому, наверно, и вспомнила. Но тот — он, кроме блинов, вообще ничего не ест. Одни блины, понимаешь? Комедия! Я уже и не жду, когда закажет. Только улыбнется — я сразу повару говорю, что блинов надо. А улыбка, кстати, хорошая у него. Ну, в смысле, улыбка как улыбка. Хотя… Все‑таки и правда хорошая, приятная такая. Так чего я рассказать‑то хотела? А, ну вот. Садится он, значит, за столик, ни далеко, ни близко, блины свои ест, а сам на меня поглядывает. Ну, чего мужчина на девушку смотрит? Понятно. Смотрит и молчит. Если честно, я сперва даже его подзадорить пыталась, тоже улыбнулась пару раз. Любопытно стало, что он за человек такой. А он улыбается — и ни слова. Я опять попыталась — та же история. И чего ты смотришь, спрашивается? Он мне даже поднадоел слегка. А куда денешься? Привыкла. Что‑то между нами такое завязалось… И все молча. Смотрит, блины жует, смотрит и молчит. А если долго не приходит, мне уже его не хватает! Видал такое когда‑нибудь? Ха‑ха!

Долорес пришла в игривое настроение. На улице она взяла Мэнни под руку и прижалась к нему.

— Ну что, девочка, — сказал Мэнни, — по домам.

Она выпустила его руку, выпрямилась, как натянутая струна, и посмотрела на него — удивленно — разочарованно.

— Что ты так смотришь? Поздно уже. Тебе спать пора, да и мне тоже.

Она по‑прежнему молчала. Он отошел на пару шагов, вернулся. Она схватила его за рукав.

— Возьми меня с собой. Куда хочешь.

— М‑м‑м… нет. — Он хмуро покачал головой. — Я… я так не делаю.

— В каком смысле?

— В прямом. Не делаю я так. Ну, ты не поймешь. И куда я тебя возьму? Может, у меня дома жена, дети. К жене тебя поведу, что ли?

— А… в гостиницу!

— В гостиницу? Фу! Ненавижу гостиницы!

Он нетерпеливо топтался возле нее.

— Что ты за человек? — удивилась она.

— Обычный, как все. Не хуже, не лучше. Погоди! — Вдруг его осенило. — Ну конечно…

Он сунул руку в карман, но южные глаза Долорес сверкнули, губы скривились, лицо стало очень некрасивым. Он понял и беспомощно замер на месте. Она совладала с собой, кивнула и сказала:

— Спокойной ночи. Спасибо за прекрасный вечер.

Не успел он опомниться, как она уже была от него шагах в десяти.

— Ф‑фу! — Он сморщился, как от неприятного вкуса во рту, и бросился ее догонять. — Подожди! Я… Ну, не обижайся. Я болван. Да подожди ты!

Она замедлила шаг, но не остановилась.

— Говорю тебе, я идиот. Не злись на меня. Я ничего плохого не думал. Ну хорошо, пойдем со мной, Долорес… Дженни… Долорес! Пойдем, малышка, не сердись.

Теперь она остановилась, но, видно, не смогла успокоиться вот так сразу. Он взял ее под руку.

— Пойдем‑пойдем. Прогуляемся чуток, а там посмотрим.

Теперь снег шел легкими, теплыми хлопьями. Сверкая в свете фонарей, они плавно, медленно опускались на землю будто лишь для того, чтобы снова взлететь и отправиться дальше. Пятая авеню белела между высоких стен. Иногда с приглушенным, шелковым шелестом проезжал автомобиль. Не сказать, что Нью‑Йорк спал, но — как бы это? — сидел в кресле с незажженной сигарой в руке и лениво мечтал.

На углу Пятьдесят девятой улицы Мэнни остановил такси. Бурная, короткая ссора только сблизила их, но говорить не хотелось. В машине он одной рукой обнял ее, Долорес прижалась к нему, и так они сидели, пока такси не остановилось перед роскошными апартаментами в Бронксе. Она удивленно посмотрела — это же не гостиница! — но ничего не сказала. Они прошли через огромный холл на первом этаже. Перед ними оказалась лестница.

— Возьми меня под руку, — сказал Мэнни, — и не торопись. Тут подниматься и подниматься.

На лестнице и на площадках было светло, пусто и тихо. Девушка положила голову ему на плечо. Так, в светлой пустоте, они и поднимались с этажа на этаж, как семейная пара, которая возвращается домой с вечеринки у добрых друзей.

 

6

Очень жарко, трава, на которой лежит Мэнни, теплая и мягкая, как шерстяное одеяло. День такой ясный, что даже сквозь опущенные веки видны зеленая долина где‑то вдали, бледно‑голубое, словно выцветшее небо над всем миром и богатая шевелюра каштана над головой. Мэнни лежит на боку, подложив под щеку левую руку, и наслаждается отдыхом.

Тишина. Только над ухом слабым тенорком поет пчела: «Ярко‑красный, ярко‑красный!» О чем это она?

Задумавшись, Мэнни кладет на землю правую ладонь. Вдруг под ней что‑то слабо, испуганно пискнуло. Он отдергивает руку. На траве сидит крошечный птенец, крутит головкой с круглыми желтыми глазками. Через редкие перышки просвечивает розовое тельце. Совсем малыш, наверно, из гнезда выпал. Мэнни опять прикрывает ладонью маленькое тельце — нежно, осторожно. Птенец слабо, еле‑еле шевелится, но, кажется, без испуга. Затих и опять зашевелился, задвигался размеренно, спокойно, доверчиво. Не бойся, малыш! Не бой‑ся. Не бой‑ся. Не бой‑ся.

В голове, где‑то в затылке, осталась мысль, которую надо вытащить оттуда и как следует додумать. Что за мысль? Ах, да! Как ему удается видеть с закрытыми глазами? Если так светло, что же будет, когда он их откроет? Интересно. Он открывает глаза — и прямиком в темноту! Невероятно! Быстро закрывает — все равно темно. Открывает — темно. Под рукой по‑прежнему шевелится птенец, спокойно, размеренно, будто бьется человеческое сердце. У него под рукой — бьется человеческое сердце.

Он очнулся.

Ночь. Когда немного полежишь с открытыми глазами, начинаешь кое‑что видеть. Не так уж и темно. Через двойные стекла в спальню проникает свет звезд, и сама ночь пронизана белым, мягким, мерцающим светом: наверно, снег идет. Знакомые стены, на них пара темных пятен — картины. Стол. Стул. На полу черная груда — одежда. Женская одежда, сброшенная в жадном, радостном нетерпении. Он вздрагивает — улыбается — вдыхает полной грудью.

Она тихонько спит. Свернулась калачиком, угрелась. Сердце бьется чуть слышно, но ровно; заново вырабатывает растраченный порох. Интересно, почему так часто бывает, что у женщины некрасивое лицо, но зато прекрасное тело? И наоборот…

Он выбрался из кровати, накинул халат, сунул ноги в домашние туфли, вышел в другую комнату и прикрыл за собой дверь. Нащупал в темноте кнопку выключателя, зажег свет. Это у него бо́льшая из двух комнат, мебели тут почти нет, на стене единственная картина — пейзаж Ицхока Лихтенштейна Ицхок Лихтенштейн (1888–1981) — еврейский писатель и художник, член группы «Махмадим», которая ставила перед собой цель создать современное еврейское искусство, восходящее к фольклору и библейской традиции.
. Две двери: одна в ванную, другая в маленькую кухоньку — kitchenette.

Он умыл лицо, выпил стакан воды и закурил сигарету. Посмотрел в зеркало, поморщился: ну и рожа! Сонная, недовольная, опухшие глаза и седая щетина — фу! Волосатая грудь, жирное пузо… Он с досадой махнул рукой и выглянул в окно.

Белая, морозная ночь. А пару минут назад был жаркий, солнечный день, как специально для меня. Только о том и думаю, что «для меня»… «Ярко‑красный». Сочное слово, так и чувствуешь во рту вкус малаги или спелого, сладкого арбуза. «Ярко‑красный мак». Там еще что‑то. Сейчас… «Колос золотой…» Ну да. «В поле ярко‑красный мак, колос золотой…» Как там дальше? «Здесь не спросят ни о чем, спросят за чертой». Ага, «Песня жницы». Откуда это, кто поет? И почему вдруг во сне вспомнилось? И что значит «спросят за чертой»? Гм… Непонятно.

Там, в кровати, дитя человеческое. Оказывается, купленная любовь — тоже любовь. Поди знай. Нежно — горячо — капризно — игриво — глубоко и искренне. Как же это?.. Дитяти человеческому нужны солнечный луч, и немножко игры, и немножко радости. Все просто, материально: вкусная еда, поцелуй, ласка. А ведь и правда: я никогда не видел, чтобы обнаженная душа разгуливала по Бродвею вот так — без штанов. С другой стороны, чтобы тело голым расхаживало, я тоже не видел. Девятой симфонии, или «Тристану», или чему там еще ухо необходимо, из плоти и крови, иначе они ничто. Брюхо набито — душе радость. И что тут будешь делать? Эх ты, старый трепач! Привел девушку в дом и философствуешь о ней!..

В нескольких кварталах уже громыхали поезда элевейтера и трамваи. Тяжелые телеги скрипели по снегу. Скоро рассвет.

Мэнни в мягких домашних туфлях шагал по комнате из угла в угол.

Эх, малышка, дитя человеческое! Тоскует по… Ладно, слыхали уже эту песню. И что я хотел доказать? Купленная любовь — тоже любовь. Покажи дитяти человеческому грош — оно и запоет. Но фокус в том, что запоет совершенно искренне. Всего лишь грош, но как только… Ха‑ха! И что это значит? Неужели я толком ничего не понял? За всю жизнь не понял? За всю жизнь… Ну, это было бы слишком просто. Слишком просто — это нехорошо. И слишком сложно — тоже не годится. Итак, на чем я остановился? Где начало и где… Oh, hell!.. Ой, черт!.. (англ.).

Он сплюнул, потому что поднес ко рту сигарету не тем концом и обжег губу, но больше с досады, потому что совсем запутался.

Через все окна в дом лился голубовато‑белый день. Мэнни тихо открыл дверь в спальню и подошел к кровати. Долорес лежала на спине, подложив руку под голову. Одна щека горела. Девушка ровно дышала, а он растерянно смотрел на нее. Вдруг, ни с того ни с сего, она открыла глаза. Сперва, несколько секунд, по ним было видно, что она не понимает, где находится. Потом взгляд прояснился, потом потемнел. По губам скользнула улыбка, и глаза стали еще темнее.

 

7

Мэнни принес из коридора молоко, и по квартире разнеслись ароматы завтрака «по‑гойски»: яичницы, бекона, свежемолотого кофе.

— Долорес, завтракать!

— М‑м‑м… Сейчас, — отозвалась она из спальни.

Долорес начала одеваться, но вдруг задумалась. В одних фиолетовых трусиках она сидела на кровати. Тело совсем юное, чуть ли не мальчишеское, а лицо неожиданно взрослое. Черные волосы распущены, глаза неподвижные, рот приоткрыт — как под гипнозом. Наконец она с трудом отвела взгляд от какой‑то точки в пространстве, спрыгнула с кровати, схватила в охапку одежду и через большую комнату побежала в ванную.

Ели молча, каждый думал о своем. Вдруг из‑за острой крыши напротив выглянуло солнце и через высокое окно бросило на пол сверкающий золотой меч, прямой, отточенный, с длинным, тонким клинком. Это произошло так внезапно, что обоим показалось: сейчас раздастся звон металла. Но нет, и они, переглянувшись, обменялись растерянными, чуть заметными улыбками.

После завтрака, когда Долорес, надев пальто и шляпку, деловито пудрилась перед зеркалом, Мэнни поднялся, достал из ящика комода пару бумажек и протянул девушке. Она отступила и покачала головой: «Нет».

Мэнни нетерпеливо поморщился:

— Бери, бери.

Она спрятала руки за спину, как ребенок.

— Но… почему?

Она помолчала немного, потом хрипло, через силу сказала:

— Я… это ведь… для себя.

— Для себя?

Он попытался переварить услышанное. Подошел к ней ближе и мягко заговорил:

— Послушай, возьми, пригодится. Это подарок, понимаешь? Ты… короче… знаешь что, купи себе какую‑нибудь обновку. На память. Рубашку хорошую купи, шелковую, нежную, чтобы носить было приятно.

Оба помолчали немного, потом она не глядя сунула деньги в кошелек и сказала:

— Goodbye Всего хорошего (англ.). .

Он взял ее руку и прижался к пальцам губами. Шуточная церемония: благородный рыцарь в халате и с блестящей плешью на полголовы целует ручку прекрасной даме — в Нью‑Йорке двадцатого века. Но Дженни с Десятой авеню приняла его жест без улыбки, серьезно, почти строго. Кивнула, открыла дверь, обернулась и посмотрела на него в последний раз. И в этот миг на него, словно откуда‑то издалека, повеяло таким теплом, такой нежностью, что он вздрогнул. Она тихо вышла и прикрыла за собой дверь. Он рванулся вперед — и остановился. Г‑споди, что это? Что это было?..

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

Еврейское царство

На вкус доктора Милгройма, жизнь стала слишком стремительной и шумной. По воздуху летают, играют и поют для тебя, мало того что на расстоянии, так еще и без проводов. Войны, революции. То вооружаются, то разоружаются, попробуй их пойми. А эти там, в России, совсем с ума посходили... А еще — сионизм. Декларация Бальфура Бенни как молотом по голове ударила. Значит, что‑то в этом есть. Надо подумать. Что‑то они там строят...

Еврейское царство

Это случилось недели через три после Сукес и началось в базарный день. На третий день затихло. Утром даже открылась пара лавчонок, но часа в три они снова закрылись: весь Криводуб собрался в Большой синагоге... Пока Менахем говорил, раввин только что‑то сипел, но вдруг выпрямился и посмотрел на сына, будто не узнал. Бледные губы сжались, и пристальный взгляд стал мрачным и суровым... И тут через толпу к биме пробралась девичья фигура. Откинула с головы шаль. Лицо — в белых пятнах, будто испачкано глиной...

Еврейское царство

Перед Пуримом Варшавского застукали с гойской девкой, и той же ночью он повесился на люстре в женской половине молельни. Два пальца правой руки были просунуты под затянутый вокруг шеи брючный ремень, а брюки сползли с тощих ног и повисли на ботинках... Кроме нас, ешиботников, на похороны никто не пошел. С гробом на плечах мы ступали по снежной каше, а мясники из лавок хохотали нам вслед, что‑то кричали, но мы не слышали — не хотели слышать.