Свобода приходит нагая,
Бросая на сердце цветы,
И мы с нею в ногу шагая
Беседуем с небом на ты.
Велимир Хлебников.
«Свобода приходит нагая…» (1917)
Беседа с небом — занятие увлекательное, хотя и опасное. Из обихода жизни вдруг вырисовывается нечто чудесное, странное, уже где‑то случившееся. Хотя никогда не бывает так, как было, всегда — иначе. Поэтому невозможно предсказать будущее и никого нельзя назвать счастливым, пока он не умер. Или свободным, что почти одно и то же.
Я прослужил в Ленинке 14 лет — столько, сколько служил Яаков Лавану за двух его дочерей. Даже перебраться из отдела систематического каталога в отдел рукописей не получилось: на пути неколебимо стоял пятый пункт. Свобода пришла ко мне на исходе правления Горбачева. Библиотека раскрыла окаймленные бронзой двери и выпустила меня в большой и неожиданный мир. Для начала — в редакцию журнала «Народы Азии и Африки», которая располагалась на улице Алексея Толстого в ренессансного вида палаццо, построенном по проекту Жолтовского и украшенном изображениями свергающих колониальное иго жителей черного континента. Вообще атмосфера в Институте Африки, которому принадлежал особняк, была веселой. Пахло чудом. Под табличками с именем «красного графа» Алексея Толстого уже проступало старое название улицы: «Спиридоновка».
Когда‑то от Патриарших прудов через Спиридоновку и далее к улице Герцена душным майским вечером бежал пролетарский поэт Иван Бездомный, преследуя Воланда и его свиту. И после того — каждый год в весеннее полнолуние, будучи уже профессором, сотрудником Института истории и философии — повторял он этот маршрут.
По тому же маршруту, но в обратном направлении — от Спиридоновки к Патриаршим прудам — торопился я как‑то на встречу с американскими раввинами, прилетевшими из Сан‑Франциско в перестроечную Москву. На Патриарших меня застала майская гроза. Мокрый с головы до пят явился я в ресторан гостиницы «Белград», где уже был приготовлен скромный фуршет.
Через год на улице Герцена (тогда еще она не была Большой Никитской) мне встретилась странная троица: двое краснощеких молодцов и между ними — высокая девушка с букетом желтых весенних цветов в руках. «Нравятся ли вам мои цветы?» — спросила она. Я сделал вид, что ее слова ко мне не относятся, и поспешил мимо, перебирая в уме язвительные реплики, которые мог бы сказать в ответ.
Чувство обиды и унижения снедало меня: мне дали понять, что я не Мастер. Хотя я тоже (как и он) был историком, и уже вышла моя первая книжка, и на семинаре, куда я пришел по делам редакции, книжку эту назвали событием — произведением неизвестного автора, и была у меня моя Маргарита, королева, взявшая мою судьбу в свои руки. Но Мастером я все же не был.
А кто же им был? За кого ходатайствовала перед Воландом Маргарита такими словами: «Он мастер, мессир, я вас предупреждаю об этом»?

Мы знаем, что в 1934 году Сталин звонил Пастернаку и спрашивал о Мандельштаме: «Но он мастер? Мастер?»
Сближение Мандельштама с Булгаковым и соответственно с Мастером — известная тема. Сошлюсь для примера на статью Игоря Волгина «Не удостоенные света. Булгаков и Мандельштам: опыт синхронизации» (1992). Среди прочего Волгин упоминает догадку Фазиля Искандера: стихотворение Мандельштама «Мы живем, под собою не чуя страны…» Сталину понравилось.
Кажется, Мастеру (если он действительно Мастер!) вождь готов был простить даже личное оскорбление, а не только антисоветчину. И пусть кончилось все ужасной смертью поэта в пересыльном лагере, но ведь не сразу, не сразу, а после щадящей ссылки и в контексте Большого террора. И если это правда, то не случится ли с вождем по прошествии двенадцати тысяч лун то, что случилось с прокуратором в последней главе булгаковского романа?
Над черной бездной, в которую ушли стены, загорелся необъятный город с царствующими над ним сверкающими идолами над пышно разросшимся за много тысяч этих лун садом. Прямо к этому саду протянулась долгожданная прокуратором лунная дорога…
Высказав это предположение, я считаю своим долгом оговориться и заметить, что прощение зла не должно вести к его оправданию, тем более прославлению, ведь и прокуратор, пока сидел две тысячи лет в каменном кресле на площадке среди безлюдных и безлесных гор, мечтая о прогулке с арестантом по лунной дороге, — сам прокуратор тогда ненавидел «свое бессмертие и неслыханную славу». Наконец, и это важнее всего, над Ершалаимом Небесным не царствуют сверкающие идолы!
Я вспомнил странную встречу на улице Герцена, посмотрев фильм Михаила Локшина «Мастер и Маргарита» (2024). По сценарию, букет мимоз входил в реквизит участника первомайской демонстрации; неудивительно, что эти цветы не понравились Мастеру, а Маргарита бросила их на землю безо всякого сожаления. В переулках валялся строительный мусор, в лесах стояло новое здание Библиотеки Ленина: здесь, на собрании МАССОЛИТа судили пьесу Мастера «Пилат» (аллюзия на изгнание Пастернака из Союза писателей). Мимо Патриарших прудов тянули новую ветку трамвая. Об этом городе с восторгом сказал поэт: «Как ты ползешь и как дымишься, // Встаешь и строишься, Москва» (Б. Пастернак, «Мне хочется домой…», 1931).
И вдруг на экране, по воле создателей фильма, возникает другой город, фантастический и небывалый. Там стоит так никогда и не построенный Дворец Советов, увенчанный гигантской статуей Ленина: проект гениального Иофана. Циклопические колонны высотного здания МГУ (с рострами и без) обрамляют двери театра, где снята с постановки пьеса Мастера и где конферансье отрывают голову. На месте старых Патриарших прудов располагается архитектурный ансамбль с фонтанами, бьющими прямо из воды, и с надписью на фронтоне беседки: «Патриаршие пруды им. В. И. Ленина».
Это город прошедшего будущего, среди фрагментов которого мне довелось когда‑то жить, — проходить под этими колоннами, сидеть в залах, стоять в очередях, не замечая грандиозности обтекающей меня истории.
Пятый прокуратор Иудеи всадник Понтийский Пилат наверняка узнал бы в этом фантастическом городе «ненавистный ему Ершалаим с висячими садами, крепостями и — самое главное — с неподдающейся никакому описанию глыбой мрамора с золотою драконовой чешуею вместо крыши — храмом Ершалаимским…» В грозу «трепетные мерцания вызывали из бездны противостоящий храму на западном холме дворец Ирода Великого, и страшные безглазые золотые статуи взлетали к черному небу, простирая к нему руки. Но опять прятался небесный огонь, и тяжелые удары грома загоняли золотых идолов во тьму».
По прошествии двенадцати тысяч лун эта картина повторилась почти дословно. На закате солнца на каменной террасе Дома Пашкова, в котором, как известно, располагается Отдел рукописей Библиотеки Ленина, закрытые балюстрадой с гипсовыми вазами и цветами, на город смотрели двое: Воланд, якобы приглашенный в Москву для чтения рукописи чернокнижника Герберта Аврилакского, десятого века, и один из его помощников, демон пустыни Азазелло.
На террасе посвежело. Еще через некоторое время стало темно. Эта тьма, пришедшая с запада, накрыла громадный город. Исчезли мосты, дворцы. Все пропало, как будто этого никогда не было на свете. Через все небо пробежала одна огненная нитка. Потом город потряс удар. Он повторился и началась гроза. Воланд перестал быть видим в ее мгле.
Прощание героев с Москвой в фильме — не такое, как в романе. С Воробьевых гор сатанинская шайка наблюдает пожар Москвы, зажженной от примуса Бегемота. Вслед за «нехорошей квартирой» взрывается огнем Библиотека имени В. И. Ленина. Воланд иронически цитирует фразу из рукописи, которую Мастер уничтожил в момент ареста: «Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город», — а потом спрашивает Маргариту: «Все счета оплачены?» Та отвечает: «Да».

Вся эта сцена, по замыслу создателей фильма, лишь фантазия Мастера, шагнувшего в бездну с балкона психиатрической лечебницы; а потом — видение Маргариты, принявшей яд за чтением рукописи. Не было в Москве ни Воланда с его свитой, ни наказания виновных, ни утешения страждущих. И не бывает, «чтобы все стало, как было». Ведь неслучайно в той самой рукописи написано: «Нет ничего, и ничего и не было. Вон чахлая липа есть, есть чугунная решетка и за ней бульвар… И плавится лед в вазочке, и видны за соседним столиком чьи‑то бычьи глаза, и страшно, страшно… О боги, боги мои, яду мне, яду!»
Заметим, что просто так яду не просят и страха не имут. И не взывают к Гоголю: «О, Учитель, укрой же меня полой своей чугунной шинели!» По словам М. О. Чудаковой, «тридцатые годы нашему сознанию пока неподвластны»:
У Булгакова есть сосед, он с соседом давно знаком. Это Мандельштам. Однажды соседа уводят навсегда. До конца мы не знаем, боялся ли Булгаков, что и с ним может случиться такое? Точно известно, что, умирая, он говорил о своём страхе, в полубреду просил Елену Сергеевну вынести из дома рукописи романа и где‑нибудь их спрятать («Чего мы не знаем о Михаиле Булгакове?», 2011).
Но есть и другой род страха. Можно бояться собственной совести и яду просить, чтобы спрятаться от нее под крышкой гроба. Об этом писал Б. М. Гаспаров в статье «Из наблюдений над мотивной структурой романа М. А. Булгакова “Мастер и Маргарита”» (1989):
Чувство вины, ответственности за какие‑то критические моменты собственной жизни постоянно мучило Булгакова, послужило важным импульсом в его творчестве и нашло выражение в целом ряде его произведений — от ранних рассказов и «Белой гвардии» до «Театрального романа». Этот автобиографический мотив многими нитями ведет к Пилату — тут и страх, и «гнев бессилия», и мотив повешенного, и еврейская тема, и проносящаяся конница, и, наконец, мучающие сны и надежда на конечное прощение, на желанный и радостный сон, в котором мучающее прошлое окажется зачеркнуто, все прощено и забыто.
Все же мы заметим, что по меньшей мере одно чудо случилось: рукопись романа «Мастер и Маргарита» уцелела и хранится в Отделе рукописей Библиотеки Ленина. И еще: по мнению монаха‑бенедиктинца Петра Дамиана, одиннадцатого века (и по утверждению русско‑еврейского философа Льва Шестова), Бог может сделать однажды бывшее небывшим:
…история человечества, вернее, все ужасы истории человечества, по слову Всевышнего, «отменяются», перестают существовать, превращаются в призраки и миражи: Петр не отрекался, Давид поразил Голиафа, но не прелюбодействовал, разбойник не убивал, Адам не вкусил от запретных плодов, Сократа никто никогда не отравлял. «Факт», «данное», «действительность» не господствуют над нами, не определяют нашей судьбы ни в настоящем, ни в будущем, ни в прошлом. Бывшее становится небывшим… (Л. Шестов, «Афины и Иерусалим», 1938).

Между Воландом и Кантом, или О правдивости художественной прозы

Случай Мандельштама
