О том, кто такой Исайя Берлин, о его идеях, книгах, заслугах, наградах можно прочесть в любой энциклопедии. Его полную биографию написал Майкл Игнатьефф. Моя книга о нем «Сэр» выдержала несколько переизданий. В этой небольшой колонке я хочу передать впечатление от его личности, сосредоточившись прежде всего на русской ее грани. Он родился в Риге, принадлежавшей тогда России. В конце II мировой войны работал в британском посольстве в Москве, и его встреча с Ахматовой стала узлом одной из самых замечательных литературных историй XX столетия. Последнее письмо из написанных им в жизни было прощанием с Россией.
Он был собеседник, он жил беседой, вел ее мощно и виртуозно. Всегда готов был слушать, но остальные участники так сильно хотели слушать его, что сплошь и рядом это превращалось в его монолог. Его партия в разговоре на любую тему, будь то человек, событие, книга, философия, напоминала мне математически точную, доведенную до крепости насыщенного раствора, справку о предмете, лекцию, рассказ, ежеминутно пронизываемый вспышками личного отношения, восхитительного остроумия, ума, эрудиции. «Стравинский со мной всегда был весел и любезен. Однажды сказал мне: «Что делается в «Ковент-Гардене» такого-то числа?» Я посмотрел в расписание: «идет опера «Свадьба Фигаро», композитор Моцарт, а дирижер будет Шолти». — «Можно пойти туда?» Я удивился — никогда не слышал, чтобы Стравинский шел на исполнение не своей музыки, особенно в оперу. Его приближенные в фойе мне объяснили: сегодня 50 лет первого исполнения «Весны священной» Стравинского. В Альберт-холле, под управлением того же самого Монтё, что тогда в Париже. Стравинский сказал, что «пойти на очередное изувечение моей работы, на этого ужасного дирижера — нет, никогда!» Он высчитал метрономически, сколько Монтё берет на эту вещь. Мы просидели акт, встали и начали медленно продвигаться к выходу. Подошла капельдинерша: это не антракт, а такой маленький перерыв, нельзя выходить. Стравинский сказал — громовым голосом: «Мы русские, и у нас понос!» Мы вышли, он сел в такси, приехал в Альберт-холл, к концу, поклонился, овации, зал встал. Потом фотографии в газетах: Стравинский обнимает Монтё, Монтё обнимает Стравинского…» Маленький эпизод, в нем всё: история, музыка, характеры, неповторимость.
Его общества искали, его мнения спрашивали самые разные люди от Хаима Вейцмана до Вирджинии Вульф, от Черчилля до Кагановича. Этот член Политбюро, познакомившись с ним, предложил устроить диспут «философа-идеалиста с нашими советскими материалистами». «Я с ним разговаривал и видел просто большого толстого еврея, мужицкого склада, грубого вида. Очень был похож на американских тред-юнионистов, которые вели рабочих. Мог быть бандитом, мог быть злодеем. Мог быть всем. Хам, я видел: хам. Знал, что делает, и делал, что ему угодно».
Те, кто становились его друзьями, ценили его близость. «Айзек Стерн старый друг, на самом деле. Заходит, болтает, говорит о своей жизни. Играл для моего колледжа, всякие услуги делал. Человек добросердечный — немножко тщеславный, но это все они так. А Менухин — мой кузен. Шестирою… Я его прекрасно знаю, он очень мило относится ко мне. С ним никто не близок, он живет собственной жизнью. Друг друга они не любят. А со мной оба хорошо живут».
Осенью 1945 года он встретился с Анной Ахматовой. Само знакомство сопровождалось невероятными обстоятельствами. Под окна ее комнаты явился его пьяный приятель по Оксфорду, за ним хвост агентов НКВД. Исайя бежал, вернулся поздно вечером, просидел до утра. Они виделись еще раз, а затем последовало Постановление ЦК ВКП(б) об Ахматовой: ее гражданская смерть. Ахматова устанавливала прямую связь между встречей и Постановлением и сравнивала происшедшее с античной историей о трагической любви карфагенской царицы Дидоны и троянского царя Энея, покинувшего ее. Берлин такой связи не усматривал, но соглашался, что она не невозможна. Ахматова посвятила этому два цикла стихотворений, шедевров любовной лирики XX века. А также ввела в «Поэму без героя» Гостя из Будущего, в котором отчетливо просматриваются черты ее ночного посетителя.
Берлин был русский еврей, и судьба евреев была центральным интересом его жизни. «Я же сионист. Вопрос: почему Израиль? Потому что ассимиляция не удалась. Никогда не удастся. Самая большая ассимиляция была в Германии, и это лопнуло. Я не верю, что Б-г обещал нам Палестину, — это меня не трогает. Что евреи замечательный народ, нужно их сохранить, они много для мира сделали — это так, но мы заплатили слишком дорого за это. В конце концов, еврейская история — почему она должна быть историей мученичества? Принципиально я за ассимиляцию, я не антиассимилянт. Но совершенно явно, что этому не быть». «Я принадлежу к синагоге. Слово «бог» для меня ничего не означает. Я просто хочу каким-то образом идентифицироваться. С этой расой. Которая продолжалась три-четыре тысячи лет. Я член ее, и я хочу быть членом ее во всех отношениях». «Сульцбергер, издатель «Нью-Йорк Тайме», я его видел в Америке, во время войны. Такой очень такой джентльменский такой еврей, такой маститый, все эти американские интеллигенты его уважали, как… Он мне сказал: «Господин Берлин, как вы думаете, если бы газеты и радио не употребляли слово «еврей», скажем, двадцать пять лет, не пошло бы это на пользу всем?» Мне было стыдно за него».
Он умер 5 ноября, а 10-го мне пришло письмо от него. По-английски. Среди всякого прочего был абзац: «Если есть что-нибудь, что я могу сделать для вас с моего вполне буквального одра болезни, я, понятно, постараюсь — вам следует только сказать». Я прочел это как обращенное не только ко мне, но ко всем «вам» — которые там, в России. В жизни вообще, в такой полной и выразительной в особенности, и в ее предсмертном жесте тем более, ничто не выглядит случайным. Последние фразы продолжавшегося почти столетие его разговора с людьми. В них высвечивается заключительное обращение туда, где все началось. Где прозвучали обращенные к нему прекрасные стихи. Все слова в таком письме звучат как итоговые. Города, болезнь, теплота, сердечность. Душевная щедрость. Жена. Ахматова. Поэзия. И подпись. По-русски — «Исайя». Может быть, первое слово, которое он научился писать, — и вот, последнее, которое написал.
(Опубликовано в гвзете «Еврейское слово», № 437)