Интервью

Аарон Аппельфельд: соприкасаясь с тайнами судьбы

Беседу вел Виктор Радуцкий 4 января 2018
Поделиться

На 86-м году ушел из жизни израильский прозаик и поэт Аарон Аппельфельд.  «Лехаим» беседовал с писателем в 2011 году. Сегодня мы снова публикуем это интервью.

Более двух десятилетий назад судьба свела меня с выдающимся израильским писателем Аароном Аппельфельдом. С тех пор не раз доводилось мне брать у него интервью, я перевел на русский и украинский языки его романы «Катерина», «Страницы моей жизни» и другие произведения. Стоило роману «Катерина» появиться на русском языке, как тут же, на встречах с читателями в Израиле и в России, меня начали расспрашивать об авторе этого романа. И тогда я сообщал, что Аарон Аппельфельд выпустил 40 книг, которые были переведены на 32 языка, что он удостоен престижных литературных наград… Эти сведения, конечно, неизменно производят впечатление, но не удовлетворяют читательский интерес. Так что придется Аарону Аппельфельду немного рассказать о своей жизни.

ААРОН АППЕЛЬФЕЛЬД Я родился в 1932 году. Семья наша жила в Черновцах, городе, расположенном в Прикарпатье, на берегу реки Прут. Я рос единственным ребенком, окруженный любовью и заботой, мои родители, особенно мама, уделяли огромное внимание моему воспитанию. Все рухнуло, когда мне было восемь с половиной лет: в наш город пришла война. Мы были загнаны в гетто. Маму застрелили, я до сих пор помню ее предсмертный крик. Меня с отцом этапом отправили в концлагерь. Вскоре нас с ним разлучили, мне удалось бежать, и я остался один. Скрывался в лесах. Случалось, нанимался к украинским крестьянкам — той дров наколю и сложу, той воды принесу, скотину пас… Светловолосый и голубоглазый, я мало чем отличался от тамошних подростков. Украинскому языку я научился еще в родном доме у моих нянечек-украинок. Не знаю, распознал ли кто-нибудь во мне еврея, но ни один человек меня не выдал.

ВИКТОР РАДУЦКИЙ Война, утрата близких, скитания, страдания — все это вошло в твои книги. Некоторые весьма поверхностные израильские критики даже поторопились приклеить тебе ярлык «писатель Холокоста».

АА Не могу принять подобное определение. Писатель — это прежде всего писатель. Он вглядывается в человека, проживает жизнь своих героев, рассказывает о них. У него пристальный взгляд, от которого не ускользнут ни переживания человека, ни то, что его окружает, ни предметы, ни ландшафт… Но все-таки главное — сам человек. Писатель, писательство — явление гомоцентрическое. И тот, кто создает литературное произведение, пишет из глубины самого себя, и в основном — о самом себе. И если в словах его есть смысл, то лишь потому, что он верен себе, своему голосу, своему ритму. Тема, идея — это сопутствующие продукты работы писателя, не главное. Я был ребенком во время войны. Этот ребенок вырос. И все, что с ним происходило в детстве, переживалось и в более зрелые годы: утрата дома, утрата родного языка (у нас в семье таким языком был немецкий), родившаяся в полных опасности скитаниях подозрительность, не проходящий страх, замкнутость, отчужденность… По канве этих ощущений я вышиваю свое повествование. Только искренность переживаний создает литературу, а не тема. И да простят меня великие, чьи тени я потревожу, но нельзя определить, скажем, «Войну и мир» Льва Толстого как книгу о войне России против Наполеона, хотя она и повествует об этих событиях. Попытка определить Толстого как зеркало русской революции читателям хорошо известна. Но Толстой — не «зеркало», он писатель. Он не нуждается ни в каких определениях. Его герой — человек. И именно душа человека — тот центр, вокруг которого разворачивается творчество Льва Толстого (кстати, корни его, по-моему, в трилогии «Детство. Отрочество. Юность»). Смею полагать, что и я — писатель, я пишу о человеке. Верно, детство моих героев, как и мое собственное, опалила вой­на, а детство решающая стадия нашей жизни. И в мои книги вошло то, что я пережил: вой­на, ужасы Холокоста. Я знал голод, и жажду, и холод, и одиночество, и страх, и ужас, и преследования… Но я, ребенок, умел и радоваться: помню, склонившись над водой и увидев свое отражение, я испытал подлинный восторг — передо мной возникли черты, вызвавшие в памяти светлую улыбку моей мамы, оживившие на мгновение прекраснейшие минуты довоенного детства… Я уже тогда научился, пожалуй, главному, что должен уметь человек: помнить и хранить свое прошлое.

ВР В твоей автобиографической книге «Страницы моей жизни», которую я недавно перевел и которая, надеюсь, выйдет на русском языке, ты пишешь: «Прошлое в чистом виде — плохое сырье для литературы»…

АА Прошлое — это то, что необходимо исследовать историкам и осмысливать социологам. Прошлое, которое не сопрягается с настоящим, действительно никак не может служить «сырьем» для литературы. Если под пером писателя прошлое не перетекает в настоящее, литературы нет…

Встреча переживших Катастрофу с солдатами Еврейской бригады. Италия. 1945 год

ВР А где же будущее?

АА В том-то и дело, что настоящее — это связь времен. В настоящем не только прошлое, но — непременно! — контуры будущего. Хотя в отношении будущего надо всегда проявлять определенную осторожность. Во мне все эти три времени едины. Без этого единства нет человека, лишено смысла понятие память. В жизни и отдельного человека, и целого народа бывают времена оторванности от своего прошлого. Евреям бывшего Советского Союза это хорошо знакомо, они это пережили. Но такие времена нельзя считать нормальными. Нормальный народ, нормальный индивидуум всегда идет по жизни, неся в себе все три времени. А это значит, что в детстве — он со своими родителями, дедами-прадедами, он усваивает традиции предыдущих поколений, он и в настоящем живет по законам этих традиций, и даже в мыслях о будущем он остается «подключенным» к своему прошлому. Главное — надлежащим образом быть связанным с этим триединством времени, без этой связи колеблются основы бытия.

ВР А в книгах своих — к чему ты стремишься? Хочешь ли оживить память о прошлом, собираешься ли поведать о настоящем или предвидеть будущее? Есть ли у тебя какая-либо цель, когда ты пишешь свои книги? Что заставило тебя взяться за перо? Проще говоря, как ты стал писателем?

АА Чтобы ответить на этот вопрос, мне придется вернуться в далекое прошлое. Мои скитания по лесам и деревням завершились в 1944 году: Красная Армия шла с боями по украинской земле, выбивая немцев, и я пристал к одной из воинских частей. С ней я дошел до Югославии. Оттуда вместе с другими еврейскими подростками перебрался в Италию, где мы, бездом­ные сироты, чудом уцелевшие в Холокосте, встретились с солдатами Еврейской бригады — воинского подразделения, сформированного в Эрец-Исраэль и воевавшего в Европе в составе британских войск. Бойцы Еврейской бригады переправили нас в Эрец-Исраэль. Шел 1946 год. Мне было почти четырнадцать лет, не было у меня ни родителей, ни образования, ведь до войны я успел закончить только первый класс школы. Я знал слова и отдельные фразы на разных языках, но разговаривать почти не мог. Немота сковывала мои уста. Дело в том, что во время вой­ны я старался как можно меньше говорить, чтобы ненароком не выдать себя. И это вошло в привычку. А когда наконец я обрел дар речи, то появилось… заикание. И поскольку говорить мне было трудно, я начал записывать. Помню свои первые записи: «Моего отца зовут Михаэль, маму зовут Боня, дедушка мой — Меир-Йосеф…­ Я родился в городе Черновцы, жили мы на улице Масарик…» Я написал все это для того, чтобы никогда не забывать, откуда я родом, кто мои предки. Я работал на сельскохозяйственной ферме под Иерусалимом, в кибуце, и моя новая жизнь никак не была связана с моим детством, с местами, где я родился. Я выращивал овощи, трудился в поле, ухаживал за фруктовым садом, работал на цитрусовых плантациях. И все это было так далеко от воспоминаний и ощущений детства. Я жил в великом смятении: кто я? Откуда я? Почему я оказался здесь, а не в том городе, где я родился? Этот город исторг меня, почему же я всегда ношу его в сердце своем? И где мое место? Здесь, в Эрец-Исраэль? Несомненно, это мое место, но я еще не ощущал его подлинно своим. Мне хотелось понять себя и то, что меня окружает. Не утратить свои корни, не забыть прошлое. Утвердиться в настоящем, попытаться прозреть будущее. Так я начал писать… Я никогда не ставил перед собой какую-либо конкретную цель. Я писал, потому что ощущал свое сиротство, свое одиночество, и мне необходимо было высказать то, что на душе.

Аарон Аппельфельд в возрасте пяти лет

ВР Но перед тобой неизбежно должна была встать проблема языка. Ведь иврит — не твой родной язык.

АА Моим родным языком, на котором говорили мои родители, был, как я уже упоминал, немецкий. В дни моего рано оборвавшегося детства вокруг меня звучали и другие языки: идиш, сладкий язык моих дедушки и бабушки, украинский, румынский, польский, язык русинов… И тот иврит, с которым я столкнулся вначале, обиходный язык человека, овладевшего запасом слов, достаточным для работы на ферме, мало что говорил мне. Это был язык функциональный: «иди», «работай», «спи», «подъем», «приступай»… Мне потребовалось немало времени и усилий, чтобы обрести внутреннее, духовное и душевное, единение с языком иврит. Когда я работал на сельскохозяйственной ферме, в кибуце, в садах и на плантации, я каждый день переписывал одну-две главы Священного Писания. И это переписывание — хоть я и не всегда понимал все, что читал, — соединило меня духовно и физически с ивритской буквой, с ивритской фразой. А немного спустя я взялся за мидраш — сборники раввинистических толкований Священного Писания, затем на мой стол легла Мишна. Потом я точно так же переписывал рассказы нашего классика Шмуэля-Йосефа Агнона, не пропуская ни единого слова… Разумеется, я шел не совсем обычным путем, ибо писатель, как правило, выбирает языком своего творчества язык, усвоенный в детстве. Но как здесь, в Израиле, можно было вернуться к немецкому? Немцы убили мою мать, а я стану писать на языке убийц?! И это мое счастье, что я прибыл в Эрец-Исраэль и обрел язык, ставший моим родным, давший мне возможность сказать то, что у меня на сердце. Иврит — это подлинное сокровище, которым я владею, и теперь это воистину мой язык.

ВР А вот я читал у Аарона Аппельфельда, что в душе человека, у которого отобрали тот язык, на котором говорила с ним его мать, никогда не зарубцуются душевные раны…

АА Все верно. Я во все дни свои помню лицо моей мамы, слышу ее голос, тоска по ней неизбывна… Но рассказать об этом, рассказать о пережитом сегодня я могу только на иврите.

ВР Вот ты говоришь: « Я помню»… «Рассказать о пережитом»… А должен ли, по-твоему, писатель откликаться на события актуальные?

АА Разумеется, живем мы в настоящем, и у настоящего есть огромное, решающее влияние на нашу жизнь. Но… Настоящее — только определенный слой в толще времен. Этот слой не представляется мне слишком обширным, а прошлое — далекое и близкое — в сравнении с настоящим я бы определил как некие «осадочные породы», у которых вполне солидная толщина. И в слоях этих «осадочных пород» можно вести раскопки, бурить вглубь, искать себя… В этих мощных пластах «осело» наше детство. А детство — создает тебя. Этот пласт твоей души может быть иногда отодвинут, он может исчезнуть — в силу определенных обстоятельств, но у истинного художника, как мне видится, есть одна особенность: даже в старости он бережет в себе ребенка. У ребенка особый взгляд на мир, в котором простодушие и бесхитростность сочетаются с глубокой любознательностью, желанием постичь окружающее, и мир предстает перед ним в своей мифологической первозданности и цельности. И писатель должен сохранить в себе такое восприятие мира. Великая литература есть стремление свести все времена в непрерывность современности. Потому она всегда современна. Уже в глубокой древности люди поняли, что подлинная литература — это описание того, что происходит в душах людских. В Священном Писании нет ничего внешнего. Мы не знаем, был ли праотец Авраам высоким, низким, худощавым, плотным. Нет описаний, нет эпитетов. Конечно, нам сообщается, что Самсон был богатырем, а про царя Давида дважды сказано, что был он «молод, румян и красив». Но это редчайшие исключения. Священное Писание занято, главным образом, внутренним миром человека, о чем он думает, что он говорит… И эта великая Книга была мне наставником, указавшим путь, она учила меня писать — во всех смыслах этого слова: ведь в школе мне не пришлось учиться, не считая первого класса. Священное Писание наставляет: излагай кратко то, что есть тебе сказать; будь экономен в словах; важна не внешняя сторона, а внутреннее наполнение. Течение рассказа — это течение во Времени.

ВР «Писательство — это прокладывание глубокой борозды в скальной породе», — сказал ты однажды. Расскажи об этой «глубокой вспашке».

АА Известно, что каждый, кто занят исследованием души своего героя или погружается в глубины собственной души, избирает для себя нелегкое поле деятельности. Сложен его труд: найти верное слово, точную, исполненную смысла фразу. Процесс письма неразрывно связан с другим важным процессом — вычеркиванием. Вот так я и работаю: пишу, вычеркиваю, пишу… И вновь вычеркиваю. А текст — то немногое, что остается после всех вычеркиваний.

ВР Вот я нашел у тебя такое определение (в книге «Страницы моей жизни»): «Литература, если это настоящая литература, — религиозная мелодия, которую мы утратили; она вбирает в себя все слагающие веры: обращение к внутреннему миру, мелодию, прикосновение к тому, что скрыто в душе людской».

АА Мои дедушка и бабушка были религиозными евреями, я же рос в ассимилированной семье и только летом приезжал к ним в деревню. Но уже тогда я почувствовал, что речь моих дедушки, бабушки, их окружения, с которым я сталкивался в синагоге во время субботних молитв, исполнена какой-то таинственной мелодии, в ней есть особый ритм. Более того, они владеют молчанием. Повзрослев и оказавшись в кругу образованных людей, я встречал немало говорунов, но подлинно религиозный человек знает цену молчания. Однажды Аккерман спросил Гете: «Что вы думаете о Б-ге?» На это Гете ответил: «Дайте мне подумать пять месяцев. А уж после этого мы встретимся, и, возможно, будет у меня ответ, а быть может, и не будет. Во всяком случае, пусть у меня будет возможность помолчать пять месяцев». Молчание, пауза, цезура — важнейшие элементы и в музыке, и в литературе. Ибо суть молчания — остановка во Времени, ты погружаешься в себя, ты наедине с самим собой.

ВР Однажды ты сказал: «Стать писателем — это бросить вызов».

АА Быть писателем — это в определенной мере отшельничество, монашество, наложение на себя вериг воздержания. Ты прикован к словам, ты их шлифовщик и гранильщик. Ты выбираешь их из горстки алмазов, а обработав, помещаешь на нужное место. Как монахи упражняются в своих молитвах, не отвлекаясь на другие дела, так и работа со словами требует постоянной, ежедневной сосредоточенности, и в этом процессе нет у тебя помощников и подмастерьев. Партнеры писателя — это его читатели. А пока книга еще только пишется, ты всегда наедине с самим собой…

ВР В уже упоминавшейся автобиографической книге «Страницы моей жизни» ты, повествуя о своих творческих исканиях, говоришь: «Спасла меня русская литература: благодаря ей преодолел я препоны тумана и символов…»

АА Я имею в виду свои встречи с Ф.Достоевским, Л.Толстым, А.Че­ховым, Н.Лесковым, Н.Гоголем… Но начну издалека. Моими первыми пророками, у которых я хотел учиться, были Кафка и Камю. Как всякий начинающий ученик, я на первых уроках усвоил, главным образом, внешнее. Поймали меня и опутали мечты, сны, туманы, но я не видел, что туман Кафки сформирован подробнейшими описаниями, осязаемыми и предельно точными, отнимающими у тумана его туманность. Вот тут-то и спасла меня русская литература! У русских писателей я узнал, что нет нужды в тумане и символах: действительность, если она описана верно, сама из себя извлекает символы: по сути каждый объект в определенной ситуации — символ. Великая русская литература, на мой взгляд, никогда не была экспериментальной, как, скажем, французская. Русские писатели, о которых я говорил, создали литературу, устремленную в трансцендентальность, среди ее героев, особенно мне близких и понятных, — старцы в монастырях, странники, преступники, мятущиеся души — те, кто обуян жаждой постичь непостижимое. И эти герои, люди из плоти и крови, в порыве к трансцендентальному максимально проявляют свою человеческую сущность. О русской литературе я скажу, что это подлинная религиозная литература, разумеется, не в клерикальном смысле. Все сказанное относится к литературе ХІХ века, к той литературе, которая меня «спасла», оказав огромное влияние на мое становление как прозаика…

Пауль Целан

ВР А проза ХХ века?

АА Если же говорить о прозе ХХ века, то я бы сказал, что роман «Доктор Живаго» Пастернака в какой-то мере пытается продолжить традиции русской литературы ХІХ века. Но… поскольку он был евреем, сам с собою находился в сложных отношениях, жил в сложные времена, когда приходилось писать с оглядкой, то «религиозность» этого романа в том смысле, в каком я об этом говорил, вряд ли может стать в один ряд с великими образцами века предыдущего.

ВР Кроме русской литературы и русских писателей, есть и другие авторы, оказавшие на тебя влияние?

АА Безусловно! О Кафке я уже говорил. Я читаю его не в переводах, и от этого он мне кажется особенно близким. Он был евреем, который в поисках самого себя доходил до степеней крайних, и это я очень хорошо понимаю. Еще один близкий мне писатель — Марсель Пруст, в котором я тоже чувствую душу еврейского писателя. Я привязан к Бабелю, русскому писателю-еврею, чей стиль мне весьма по душе, хотя я отдаю себе отчет в том, что перед нами — не подлинное творение Бабеля, а перевод. Я читаю Бабеля на иврите, есть замечательные переводы, но не однажды слышал я, что Бабель, как и Андрей Платонов, — просто непереводим.

ВР Вот мы снова заговорили о языке. А ведь ты пишешь на языке, который выучил в довольно зрелом возрасте. В современной литературе не так уж много подобных примеров. Я могу вспомнить разве что Иосифа Бродского, который в Америке начал писать по-английски. Скажи, тебе всегда хватает слов, ты не сердишься, что вдруг убежало от тебя нужное слово, что язык детства у тебя один, в скитаниях в годы войны был другой, а пишешь ты — на третьем.

АА Нет, никогда не сержусь, нужные слова от меня не убегают, ибо иврит — язык богатейший. Ивритом как языком разговорным не пользовались примерно две тысячи лет. Когда я прибыл в Эрец-Исраэль, не так уж много людей говорили здесь на иврите, потому что большинство  было недавно прибывшими репатриантами. Овладев ивритом, ты можешь почувствовать мифологическую основу этого языка, его первозданность, ведь на этом языке говорил праотец Авраам, но, с другой стороны, всем существом ты ощущаешь, что это — очень молодой язык. Этот контраст — глубокая древность и искрящаяся юность современного иврита — делает язык необычайно интересным и привлекательным. И ты чувствуешь себя «сталеваром» (это Аарон произносит по-русски): из драгоценных компонентов ты выплавляешь нечто упругое, гибкое, дорогое, необычайно красивое. Сошлюсь на высказывание Пауля Целана. Я встретился с ним в Израиле. Он — также уроженец Черновцов, немецкоговорящий еврей, тесно связанный с русской литературой, особенно любил и много переводил Осипа Мандельштама. Последние двадцать лет своей пятидесятилетней жизни он провел в Париже, где в 1970 году покончил с собой, бросившись в Сену с моста Мирабо. Так уж случилось, что мы, два земляка, встретились буквально за несколько месяцев до его гибели. Так вот Целан, человек в совершенстве владевший несколькими европейскими языками, сказал мне: «Аарон, я тебе завидую, ты — ивритский писатель. Почему я тебе завидую? Да потому, что ты — еврей и пишешь на языке евреев. Поверь, это очень важно, и я, еврей, который пишет на нееврейских языках, свидетельствую об этом. Язык диктует и культурные ассоциации, возникающие у писателя. А ты, творящий на иврите, весь погружаешься в ассоциации, тесно связанные с еврейской культурой. И это — колоссальная вещь!»

ВР Начало твоей жизни опалено трагедией, тебе пришлось преодолеть немало трудностей, но, думается, сегодня уже можно утверждать, что твоя судьба сложилась счастливо.

АА Я — счастливый отец, у меня трое взрослых детей. Старший Меир — художник. Некоторое время назад мы с ним выпустили совместную книгу: его цветные иллюстрации — подлинное украшение моего текста. Второй мой сын — адвокат, а младшая дочь — литературовед. Я очень привязан к своим детям, мы видимся каждую неделю. Собираемся за столом в канун субботы, я произношу кидуш — освящение субботы, Царицу Субботу мы встречаем песнопениями… У нас дружная семья. Но не менее важная составляющая моей сегодняшней жизни — обширная семья моих многочисленных читателей, которая заметно увеличилась за последние годы. Выросло новое поколение читателей, которое хочет не только осмыслить настоящее, но и углубиться в прошлое. И это прошлое в ретроспективе настоящего они, читатели, находят в моих книгах. И я работаю. Каждый день встаю рано, к семи часам утра уже за письменным столом. Работаю до полудня, а иногда и позднее. Иногда пишу в кафе. Пишу я обыкновенной ручкой, потом редактирую свой текст и перепечатываю на пишущей машинке. Компьютера у меня нет, я полагаю, что для тех, кто занимается наукой, компьютер — великое изобретение, но, по моему ощущению, это несчастье для литературы, для искусства, ибо исчезает чувственная необходимость прикосновения к бумаге, к ручке, оставляющей черную борозду на белом поле листа. Когда я пишу, меня не покидает ощущение, что я вырезаю буквы на камне или на металле. Это ощущение приводит в движение и мысли, и чувства, и ассоциации. Рабби Менахем-Мендл из Коцка, великий хасидский праведник, мудрец и острослов, не надевал очков, читая Священное Писание, даже тогда, когда зрение его стало слабеть. На вопрос, почему он не носит очков, рабби ответил: «Не могу допустить, чтобы между мною и Святым Текстом была перегородка». Так и я не перешел на компьютер. Не хочу перегородок…

(Опубликовано в №230, июнь 2011)

Два рассказа Аарона Аппельфельда

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

Два рассказа Аарона Аппельфельда

Птицы, они, по сути, наши враги. В конце зимы появились они, словно сработанные из эластичного металла. Часами длилось широкое их парение, даже темнота становилась еще мрачнее. Птицы близоруки, но обонянием, по-видимому, обладало даже их оперение. Птицы обнаружили нас и более не оставляли в покое.