20 декабря исполнилось 116 лет со дня рождения писательницы и журналистки Евгении Гинзбург
Однажды вечером на дне рождения почтенной зэчки, еще недавно хлебавшей баланду на Колыме, зашел разговор о премьере в «Современнике», покорившей зрителя.
– Мне подарили билетик на послезавтра – похвасталась новорожденная. – А вы в театры как будто вхожи? Не пробьетесь?
– Не могу. Завтра лечу во Львов.
– Во Львов? – воскликнули за столом. – Тогда привет Женечке. От всех от нас. И скромный подарок.
Долетел я засветло. Намечая в гостинице жесткий график, позвонил Евгении Семеновне сразу. И свидание получил сразу.
– Да хоть сейчас. Улицу Шевченко найдете?
Для визита в покоряющий красотой, «несовковостью» город я подобрал модный галстук. Знал, что московскую пташку из ВТО – Всероссийского театрального общества, – и актеры, и режиссеры встретят по одежке. В глазах дамы, открывшей дверь, уловил настороженность. Естественно. Первая часть «Крутого маршрута» уже вырвалась из узкого круга доверенных и близких, уже отправилась в далекое путешествие. Оно обязывало проявлять бдительность.
«Что за фраер явился?» – подумала привлекательная, но скромно одетая пожилая дама. – Похоже, что в жизни ничего, кроме какао, не пил… Помоложе Васи».
Предстояло обнюхивание, неизбежное для собак, для зэков и прочей живности. Евгения Семеновна сходу придумала отличный ход. Шутливо, но голосом тюремного вертухая, начала экзамен.
– Срок, статья?
– 5-10-11-8 через 19 – отбарабанил я, включаясь в игру.
– Срок, срок!
– Обижаешь, гражданин начальник. Восьмерка – террор, значит, срок – четвертак.
Другие экзаменаторы когда-то признали Е. С. террористкой. Контакт установился. Он не прервался 25 мая 1977-го, когда несклонная ходить по врагам, фаталистка Евгения Гинзбург скончалась от запущенного рака, отбыв положенный срок в Боткинской. Последний и, как всегда, незаслуженный.
* * *
Никогда не подсчитывал тиражей потаенных перепечаток «Крутого маршрута» на рубеже 60-х. На статистику никакой надежды, однако память дает точку опоры. Именно рукопись Е. С. явилась пиком мемуарно-гулаговского самиздата. Через десяток лет, с легкой руки итальянца Мондадори «Крутой…» выйдет на дистанцию закордонную. Если позволено марафон измерять алфавитом, то пункты пробега назову четко: от «А» (предположим, Англия) до «Я» (Япония).
Не хотелось бы принизить таланты других колымчан, в их числе – Варлама Шаламова. Вклад его в родную словесность нетленен. И все же упрямо настаиваю: в оттепельную пору успех «Крутого…» не шел в сравнение с успехом документальной прозы других летописцев тюрьмы и ссылки – до появления солженицынского «Архипелага». Чем же покорял он тогда, колымский «Крутой»? Безмерностью испытанных в неволе страданий? Жаждой расчета? Зарядом ненависти? Но кое-что знающих, уже подавленных правдой об Освенциме, Майданеке, Бухенвальде, уже отведавших крови Холокоста, отчетом о российских нравах удивить трудно.
«Крутой…» покорял не слезами, не воплями, а побеждавшей – несмотря ни на что – Любовью, силой Добра, Культурой, не сломленных при столкновениях с низостью и тупостью зверств.
Варлам Шаламов, пристроенный «культоргом», спасенный в той же больнице, власть над которой вручена была молодой вольняшке, врачу Нине Савоевой, и где медсестрою, за страх и за совесть «упиралась рогами» Евгения Гинзбург, распалялся, когда речь заходила о «Крутом маршруте». Обвинял его в жалкой романтике, клеймил его сантименты как ложь, ложь, ложь. В гневе немощный, глуховатый Шаламов отбрасывал многое: и прозу Солженицына и поэзию Бориса Слуцкого, к слову, делавшего и ему, и другим добро, добро, добро.
Осуждать? После робких моих возражений насчет очерка о блатных, о преступном мире, я понял, что до согласия не доберемся: Варлам – многократно битый, а я – многократно бивший…
Я был рад, когда «Современник» отважился включить «Крутой маршрут» в гастрольный репертуар для Ближнего Востока и Дальнего Запада. Когда Бродвей ахнул и покорился Марине Нееловой, Елене Яковлевой. Когда и зритель, и критик оценили спектакль высоким баллом за «романтику», за «сантименты», в которых «ложь, ложь, ложь» потрясала горчайшей правдой.
В 1966 друзья пробили для Евгении Гинзбург жилплощадь в писательском гетто у метро «Аэропорт». Мини-салон привлекал к себе не только бывалых зэков, загоравших на разных островах «Архипелага». Привлекал вольтерьянок и вольтерьянцев широкого профиля, жаждущих макси-правды. Даже всей правды!
Пытаюсь сейчас перебрать в уме, наметить пунктиром круг завсегдатаев либерального приюта. Проще простого перечислить пяток-десяток имен, но колеблюсь: обижу сотню достойнейших, известных поэтов и переводчиков, сценаристов и технарей, физиков и биологов. Сугубо личный день рождения – 20 декабря – Е. С. случалось отмечать не единожды. Гости приходили и 19-го, и 21-го – когда родился Леонид Брежнев и в подтасованный Кобой день его рождения – в самый короткий, темный день года. Эта же длинная ночка подарила нам неподдельного Генриха Белля. Грешно обижать здесь москвичей и приезжих, откладывавших дела и заботы, чтобы тесниться вокруг скромненького стола, на низком диванчике, торчать на кухне… Лучше бы разобраться, что€ побуждало гостей совершать зимнюю вылазку. Нет у меня сомнений, что в первую очередь – признание «Крутого маршрута» сагой Сопротивления, если угодно, апокрифом.
Эх, немного нас осталось, тех, кто 20-го соберется за скромным столом и, поражаясь XXI веку, зальет водярой соточку.
В биографическом словаре «Русские писатели XX века» я написал о том, что в 1994-м, то есть к юбилею, профессор А. Литвин выпустил в Казани сборник с предисловием Василия Аксенова – «Два следственных дела Евгении Гинзбург». В сборник вошли показания однодельцев и свидетелей, оставленных на воле, обращения арестованной в Высшие Инстанции, совсекретные справки, постановления.
Сборник меня поразил. Нет расхождений по сути, по фактам между текстом «Крутого…» и документами. Сплошь и рядом гэбистские досье от зэковских мемуаров отделяет «дистанция огромного размера». Между ними не расхождения, а разрывы, что закономерно. Увы, разрывы нередко постыдные и для органов, и для брошенных в узилище. Сборник, изданный в Казани, подтверждает полную достоверность нравственных оценок, дат, подробностей в книге воспоминаний. Редчайший случай!
Но что побудило интеллектуальную элиту Парижа устраивать банкет в честь Евгении Гинзбург? Думаю, тот же мотив: признание «Крутого…» актом героическим, подвигом.
Подчеркну, что восприятие произведений всех жанров, особенно же мемуарной прозы чрезвычайно зависит от восприятия современниками поступков и проступков, от репутации автора. От масштаба личности, стоящей за текстом, предполагающего способность «быть с веком наравне». Не тонуть, захлебываясь в потоках неизящной словесности, журналистики. Не сбиваться с курса в мелководье грубой и мутной политики. Отстаивать собственную позицию. Очень это непросто.
Незавершенный «…маршрут» безжалостно давил нервные клетки. Кое в чем, случалось, поддерживал, давал отдачу – к сожалению, гонорар в нее не входил (держава той поры не подписала еще гуманной конвенции, жалела, как могла). Джордж Сорос Евгению Гинзбург не искал. Ни подаяний, ни подачек гордячка не уважала. Впору пришлись ей тяготы пролетария пера. Тяготы повышенной сложности. Рецензии, переводы приходилось печатать под псевдонимами. Под именами дружков-литераторов, способных на «глухую молчанку». Евгения Гинзбург очень ценила отвагу немногих редакторов, изредка, по возможности, решавшихся напечатать ее под собственным именем. Узаконенное журналом, имя Е. С. подсказывало, что в сумочке, в ридикюле у нас есть и легальность. Оно доказывало законность «Крутого маршрута». Вроде бы подтверждало «право жительства», весьма желанное после окрика главы КГБ Семичастного, объявившего книгу крамольной и клеветнической после суда над Иосифом Бродским, после процесса Синявского и Даниэля, завершенного «как положено». Судьбу Пастернака тоже не надо сбрасывать со счетов.
От благодарных снобов, чистеньких как слеза ребенка, приходилось слышать: «Зачем Е. С. роняет себя сотрудничеством с прессой?». Прочитав очерк, опубликованный «Юностью», Надежда Яковлевна Мандельштам вынесла приговор: «Е. С. не роняет себя, а марает».
Я отверг высокомерную ригористичность. Вдова великого поэта на страницах своих бесспорно замечательных воспоминаний роняла себя, марая других, заслуживших не обвинительные приговоры, а поклоны и благодарности. Впрочем, Н. Я. принимала подарочки и подаяния с гордостью, как бы оказывая милость, удостаивая ею доброхотов. Известная манера. Так принимать и мелочь, и крупные купюры легче, чем брать в неоплатный долг, просить.
Проклятая денежка пенсионерке Е. С. была необходима как воздух. Именно как воздух. Ради него снимала Е. С. зимними месяцами комнатку в Переделкине. На даче, принадлежавшей когда-то Серафимовичу, расположенной напротив Дома творчества господ писателей. Туда и газетки поступали. И киношку туда возили. Случалось, добротную. Там хватало и собеседников. Зачастую интересных. Воздуха ради доставала Е. С. путевки на теплоход, чтобы весною и осенью насладиться Волгою, Камой. На палубе дышалось легче, чем в Москве.
Продолжая давний спор, не имею права не соглашаться с Надеждой Яковлевной. Есть за ней правота.
Вдова Осипа Мандельштама склонилась к христианству, к православию. Сблизилась с Александром Менем. А бывшая жена бывшего мэра Казани, члена ЦИКа Павла Аксенова, возглавлявшая до ареста кафедру в Коммунистическом университете Татарии, получив реабилитацию, не швырнула в корзину выданный заново партбилет. Явилась в ЖЭК, прикрепилась к местной организации. Аккуратно платила взносы. Когда звали, отсиживала часок-другой на общем собрании…
Правильно отсиживала. Первого, старшего, сына Е. С. погубила война. Младшего, махнувшего в еретическое писательство, волны литературной жизни не уставали выкидывать на каменистый берег. Приемная дочь ох выкидывала коленца… Н. Я. могла пренебречь судьбами детей, а Е. С. – нет. Значит, конформистка?
Между прочим, и своя жизнь обладала некой ценностью. Е. С. запойно и бесстрашно читала. Признаюсь, и я поглощал теперь доступную – бери, не хочу, – а в ту пору запретную нелегальщину. Возвращал ее точно в срок: Е. С. не терпела безответственных должников, нарушителей слова и порядка. Лишала своего доверия. Оно дорого стоило. Столько лет держали нас, зэков и вольных граждан, в голодухе духовной. Мы жаждали приобщиться к несметным сокровищам. Читать казалось мне гораздо важней, чем писать, чем зарабатывать на вторые штаны.
Обрывая затянувшийся спор с Н. Я., не вправе я промолчать об одной из глав «Крутого…», а именно – Mea culpa. (На латыни – «Моя вина»). Напомню несколько строк:
«Ведь убил не только тот, кто ударил, но и те, кто поддержал Злобу. Все равно чем. Бездумным повторением опасных теоретических формул. Безмолвным поднятием правой руки. Малодушным писанием полуправды. Меа кульпа… И все чаще мне кажется, что даже восемнадцати лет земного ада недостаточно для искупления этой вины…»
С точки зрения официозной, ортодоксальной, на Евгению Гинзбург ложится и другая вина. Любой из нашенских агитпропов внедряет логику, жесткую, как позавчерашний хлеб. Если не Маркс, то Б-г, и не сметь иначе.
Вестимо, Б-г. Или боги. На кого люди с умом и сердцем делают ставку тысячи лет. За кого стеною встают миллионы.
Не выдавая схему за истину, позволю себе немного ереси. Коснусь подхода Евгении Гинзбург к сюжетам религиозным.
Дельный историк знает отлично, как правоверный молитву: одно дело – религия и совсем другое – церковь, как учреждение. Со своей иерархией, бюрократией, подковерными схватками. Последний разряд – служители церкви. Слишком часто они равнодушны к заповедям Всевышнего. В каждом из них разбираться следует трезво: идеал в принципе не воплощаем.
Зная труды Карамзина, Соловьева, (Ключевского – даже наизусть), Е. С. не заблуждалась. Помнила, что за века до Петра Великого лицам духовным вменялось в обязанность нарушать тайну исповеди. Служить Кесарю истово (в переводе на лагерный: стучать гражданину начальнику).
Течение жизни прибило Е. С. к католицизму. Первой волною стало разочарование в Октябре, в фюрерах Революции и Державы. Второю – встреча в лагере с Антоном Вальтером – эскулапом из немцев, чутким и умудренным. Обретя право покинуть Колыму, именно он уговорил любимую выбрать Львов.
Е. С. вовсе не была чеховской Душечкой, растворявшейся в очередном избраннике. Но если она сдавалась, то на веские аргументы.
Какую бы из стран Европы (и не только Европы) ни выбрать – Францию, Испанию, Польшу, история с географией подтверждают, что несмотря на тяжкие прегрешения, Ватикан, претендующий на полную суверенность, однако никогда ею не обладавший, в сознании общества не превратился в прислужника кесарей.
На святой Руси загнали язычников в реку – вернулись на берег мокрые христиане. Миссионеры Ватикана проповедовали иначе. В России нет счета мученикам веры, но православие век за веком влачило на себе вериги крепостной покорности. Скорее рабского, чем высокого смирения. Жена Антона Вальтера, непокорная зечка, отдала дань католицизму.
Предвижу: патриоты квасные, добравшись до этих строк, зайдутся от гнева. «А где же еврейство-иудейство? Куда делось? Террорист-конформист умалчивает о нем, лукавя, как сионские мудрецы!»
Верно. До 15 февраля 1937-го, до ареста, супруга Павла Васильевича, русака коренного, мэра Казани, Е. С. в синагогу вряд ли захаживала. В тюремных камерах и бараках иудейскому Б-гу с усердием вроде бы не молилась. И в московском ее палаццо я раввинов ни разу не встречал. Но никуда оно не делось, еврейство-иудейство. Вглядитесь, кирюхи: оно у вас перед носом, перед глазами. Оно в непокорстве, уходящем корнями во времена Маккавеев и Бар-Кохбы.
Оно в том, что Е. С. каждый год перечитывала Достоевского. В том, что, подобно выкрестам Карлу Марксу и Генриху Гейне, обладала кругозором космополита, для которого высшая ценность – мировая культура. Оно – в создании «Крутого маршрута».
В текстах Е. С., в романах, сценариях Василия Аксенова нет ни страницы, продиктованной ненавистью. Нет ее в сочинениях Лидии Чуковской, Льва Копелева, в эпохальном сборнике «Доднесь тяготеет», второй том которого колымчанин Семен Виленский вывел в свет – через пятнадцать лет после первого. Исполнил Долг перед Ольгой Адамовой-Слиозберг, перед Бертой Бабиной-Невской, перед Тамарой Петкевеч, перед тысячами тысяч зэков и зэчек. Среди них – своих – и Евгения Гинзбург.
На страницах сборника есть презрение, может быть, отвращение к палачам, к узколобым. Но, главное, есть боль за судьбу народную. Боль, рожденная Любовью, – патриотизм истинный. Нынче навалом выпадов против шестидесятников, против интеллигентов, диссидентов. Все повинны, кроме черной сотни.
Для Е. С. «антисемит» не был открытием. Она не ахала и не охала, услышав знакомые звуки, уловив запашок.
Чтобы хлебушек сохранял свежесть, нужна корка. Трижды необходима она буханке черного, лагерного. Без нее, без корки, «Крутой…» не родился бы. Или рассыпался бы, расползся.
20 декабря, надеюсь, не только уцелевшее старичье отметит. Каждый год ее был крутым, високосным. Она не только взяла, она удерживает трудную высоту.
(Опубликовано в газете «Еврейское слово», №222)