Продолжаем совместную с проектом «Земелах: советские еврейские эго‑документы» серию публикаций, представляющую некоторые из новых поступлений в корпус. Журнальная публикация рассказывает об источнике и его авторе и содержит комментированные фрагменты текста; полный текст читайте на Zemelah.online.
Лидия Моисеевна Шмелькина, урожденная Аскнази (1880–1957), была представительницей младшего поколения только народившейся московской еврейской буржуазии, чья жизнь радикально переменилась после революции. Шмелькины приспособились к новой реальности сравнительно благополучно: семье удалось сохранить за собой большую часть квартиры; Лидия Моисеевна, владевшая немецким и французским языками, обзавелась трудовой книжкой и работала секретарем и переводчиком в государственных учреждениях. Лидия Моисеевна оставила воспоминания о семье своих родителей и семье своего мужа — Александра Германовича Шмелькина . История этих семейств иллюстрирует процесс интеграции евреев черты оседлости в жизнь Москвы и Петербурга. Отец мемуаристки Моисей Львович Аскнази, уроженец города Дриссы в Витебской губернии и выходец из состоятельной хасидской семьи, был московским купцом первой гильдии, его брат Исаак Аскназий окончил петербургскую Императорскую академию художеств, где его учил Павел Чистяков, покровительствовал ему Марк Антокольский, после чего был отправлен пенсионером академии стажироваться в Европе. Он писал картины преимущественно на библейские сюжеты, причем как ветхо‑, так и новозаветные, но в частной жизни оставался строго соблюдающим евреем. По возвращении из‑за границы был удостоен звания академика, жил и работал в Петербурге и стал признанным представителем петербургского академизма. Тесть мемуаристки Герман Анисимович Шмелькин также был московским купцом первой гильдии, управляющим банкирской конторой Николая Вертгейма, затем — директором Московского международного торгового банка, входившего — вместе с Южно‑Русским промышленным и Орловским коммерческим — в финансовую группу банкира, главы московской еврейской общины Лазаря Соломоновича Полякова, затем — владельцем торгового дома «Герман Шмелькин, сыновья и Кo».

Исторический контекст стремительного экономического взлета еврейского купечества в Москве и Санкт‑Петербурге в конце XIX — начале ХХ века хорошо изучен , но читать о повседневности той эпохи, как еврейской, так и московской, неизменно приятно, и мы предлагаем читателю разделить это удовольствие.
«Жизнь зажиточной, но скромной купеческой семьи»
Весною 1870 г. в Санкт‑Петербурге, как тогда официально назывался теперешний Ленинград, состоялось бракосочетание моих родителей Моисея Львовича Аскнази и Варвары Борисовны Малкиель. <…>
При записи брака отец потребовал от казенного раввина, чтобы как муж, так и жена были внесены в книгу записи браков исключительно под принятыми ими в быту русскими переводами их имен, и, таким образом, раввин зарегистрировал брак Моисея Львовича Аскнази с Варварой Борисовной Малкиель. Никакие «Мойше» и «Бася» не упоминались ни в книге записи браков, ни в брачном свидетельстве.
Отец мой относился к своему народу с любовью и уважением. Он высоко ценил его многовековую культуру, но вместе с тем он считал необходимым, чтобы евреи подавали местному малокультурному населению как можно меньше поводов для издевательства и насмешек. Для этого евреи должны были уметь правильно говорить по‑русски, не отличаться своей одеждой от прочего населения и называть себя русскими переводами своих по большей частью библейских имен.

Много лет спустя в годы реакции при Александре III и Николае II русская полиция в целях вымогания взяток и издевательства иногда требовала, чтобы евреи помещали на вывесках своих магазинов полностью свои еврейские имена. Я помню, что в 1900 г. на здании Лубянского пассажа в Москве красовалась огромная вывеска «Шулок Шмелович и Шляма Шмелович Пеховичи». Такая вывеска, конечно, вызывала зубоскальство мимо проходившего русского простого народа, но для людей, знакомых с положением евреев в России, было совершенно ясно, что полиция запросила с Пеховичей очень большую взятку за разрешение проставить на вывеске только инициалы, а не имена полностью, а Пеховичи решили пренебречь насмешками прохожих и взятки не дали.
Пеховичи были мануфактуристы‑оптовики, и их клиентуре было все равно, у кого покупать товар — у Шлемы или у Семена, так что вывеска с еврейскими именами не подрывала торговых дел Пеховичей.
Совсем иное дело было у ювелира Лория, официально именуемого Янкелем Лурье. У него был магазин на Кузнецком мосту. Его покупателями было, главным образом, русское дворянство. Дворянские дамы не желали иметь свои бриллианты от «Янкеля». Что делать? На московскую полицию никаких денег на взятки не напасешься, и пришлось Янкелю Лурье прибегнуть к решительной мере.
Когда ему стало невмоготу оплачивать жадность полиции, он во время одного из своих периодических путешествий в Амстердам — это был центр торговли драгоценными камнями — приобрел где‑то «тегуфштейн» — свидетельство о крещении, так что из Москвы уехал Янкель Лурье, русский гражданин иудейского вероисповедания, а вернулся тот же русский гражданин, но уже именуемый «Жак Лория» и исповедующий католичество. Ничего не поделаешь, кушать хотел и Янкель, и его семья .
Предусмотрительность отца в отношении записи русского имени была, безусловно, полезной. И по делам, и в быту он всегда для всех был Моисей Львович, и никаких других имен у него не было.
Мама тоже всегда и всюду именовалась Варварой Борисовной, и это же имя фигурировало в купчей крепости нашего дома на Покровской ул. № 34 .
Когда у нашего местного околоточного Алмазова явилось желание получить внеурочную трешницу, он пробовал требовать у матери предъявления ее подлинного метрического свидетельства для удостоверения, что ее фактически зовут Варварой Борисовной, как значилось на вывеске над домом. Но мама на требование неизменно отвечала, что метрическое свидетельство не может быть предъявлено, так как метрические книги сгорели при пожаре в городе Режицы в 1860 г. и что Алмазов должен удовольствоваться тем, что в записи брака в 1870 г. и в московском гильдейском свидетельстве в 1875 г. она именуется Варварой Борисовной. Так околоточному приходилось отъезжать не солоно хлебавшим, и он получал от матери только причитающиеся ему по положению «праздничные» — десять рублей к Рождеству и десять рублей к Пасхе. Это была норма. Участковый пристав получал по 25 р., а наши городовые — три человека — по 3 р.
<…>
Семья Аскнази представляла собой яркую противоположность семьи Малкиелей. Поскольку последние были дельцами‑торговцами и промышленниками, постольку в семье Аскнази была развита склонность к науке и даже, что было сравнительно чуждо еврейству, к искусству. Как уже было упомянуто выше, отец служил счетоводом в театре оперетты. Эта работа едва ли хорошо оплачивалась, но отец только окончил какие‑то частные бухгалтерские курсы и на большее претендовать не мог. К этому надо добавить, что у Аскнази в Петербурге не было деловых связей и молодому человеку не на кого было опереться в поисках заработка.
Тот период — 70‑е годы прошлого столетия — были расцветом театральной жизни России. Законодательные реформы начала царствования Александра II вызвали большой экономический подъем страны. Шло значительное промышленное строительство, прокладывался ряд железных дорог, в связи с чем на руках было много денег. Русское дворянство еще не прожило выкупные платежи за раскрепощение крестьян и считало, что ему подобает сорить деньгами.
Все это способствовало усиленному развитию светской клубной и театральной жизни, в частности оперетки. В этом Россия следовала примеру Франции, где правительство Наполеона III, стараясь отвлечь внимание народа от экономических и политических вопросов, всячески поощряло легкий театральный жанр: оперетку и эстраду. Театры ставили «Прекрасную Елену», «Герцогиню Герольштейнскую», «Дочь мадам Анго» и др.
Мама, пользуясь правом бесплатного входа в театр в связи со службой мужа, каждый вечер бывала в оперетке, и мой старший брат Коля в шутку любил говорить, что у него такой легкомысленный характер, потому что он еще, будучи во чреве матери, наслушался опереточных мотивов.

В те годы были запрещены во время всех семи недель Великого поста спектакли на русском языке. Предполагалось, что православные должны постом отказаться от мирской суеты, но вместе с тем администрация разрешала постановку спектаклей приезжающих иностранных трупп — по большей части итальянских. Они ставились в пустовавших театральных зданиях. Западные артисты охотно гастролировали постом в Москве и Петербурге, где они оплачивались значительно выше, чем у себя на родине.
В 1870–1875 гг. Великим постом в Мариинском театре гастролировала итальянская опера. Пела великая Патти , Мазини и другие знаменитые певцы. Петербургский высший свет считал необходимым посещать эти спектакли, тем более что билеты, кроме галерочных, продавались по абонементам, и, таким образом, в театре собиралась «своя публика», т. е. люди знакомые друг с другом.
Билеты на галерку распределялись в высших учебных заведениях, в том числе и в Академии художеств. Дядя Исаак Львович страстно любил музыку. Как студент академии он имел право получения двух билетов на галерку и широко пользовался этим правом. С собой он брал в театр по очереди сестру или молодую невестку, и мама в течение двух театральных сезонов великого поста прослушала весь репертуар итальянцев, все оперы, которые теперь устарели, даже опошлились, а в 70‑х годах были новинками: «Риголетто», «Аиду», «Трубадура», «Динору», все творчество Верди.
<…>
Когда отец переехал из Петербурга в Москву, он нанял квартиру где‑то на Садовой‑Самотечной. Там он прожил лет семь, а затем, в связи со своим делом, он перебрался в Гавриков пер., тогдашний центр хлебной торговли Москвы .
Название переулок для Гаврикова совершенно неправильно; это совсем не переулок, а длинная улица, которая тянется более чем в версту. Средняя ее часть более широкая, чем оба конца, и она образует как бы площадь, и площадь эта застроена не домами, а большими одноэтажными каменными лабазами, приспособленными для хранения хлебных грузов.
Домов на Гавриковой площади имеется всего три, и все они расположены на ее левой стороне — если идти от бывшей Покровской улицы (ныне Бакунинской). Один из них — большой трехэтажный находится у начала площади, а два другие, двухэтажные, стоят рядом почти на ее середине.
На правой же стороне Гаврикова нет и одного дома, и линия лабазов прерывается только двумя огромными воротами, которые ведут на находящуюся позади лабазов территорию товарной станции Рязанской (ныне Казанской) железной дороги.
Эта товарная станция определяла характер Гаврикова как центра хлебной торговли, так как на нее поступало большинство хлебных грузов, направляемых в Москву. Станция была круглый год переполнена вагонами с рожью, мукой, овсом, картофелем и всякого рода овощами. Сюда же попадали с находящейся рядом Митьковской подстанции Северной железной дороги хлебные грузы, идущие водным путем с Поволжья (на баржах и пароходах) и перегружаемые в Ярославле и Рыбинске на железную дорогу. Бесконечные, далеко тянущиеся вглубь пути товарной станции были целым лабиринтом русского хлебного богатства. С самого утра из обоих ворот станции, ведущих на Гаврикову площадь, непрерывно выезжали ломовики, нагруженные мешками муки, овса и т. д., которые они затем развозили по городу.
Шум на Гавриковой площади начинался с зарей и затихал только в сумерках. У прохожих в ушах стоял стон от шума колес, ржания лошадей, криков и ругани ломовых извозчиков.

Над площадью летали целые стаи воробьев и голубей, привлекаемых высыпавшимися из мешков мукой и зерном. Особенно много было голубей. Они считались у православных священными, ибо, по евангельскому преданию, в голубя воплощался святой дух . Ловить их было грешно, и жирные гавриковы голуби так осмелели, что почти не уступали дороги и поднимались с земли только при непосредственном приближении человека или лошади.
Летом над площадью вился тяжелый запах прокисшей муки, которой были заполнены канавки у тротуаров. Работники лабазов, работники железнодорожной станции и особенно ломовые извозчики были сплошь запудрены мучной пылью, прямо тучей носившейся летом в воздухе.
Лабазы были огромными, каменными ящиками без окон, освещавшимися только своими широкими воротами и небольшими окошками в передней части рядом с выделенной в одном из ближних углов лабаза застекленной со всех сторон конторкой, где обычно заседал хозяин и принимал посетителей. Обычно перед хозяином на столе всегда стояли два чайника. Один — большой с кипятком, второй — поменьше с заваренным чаем. Чаепитие происходило непрерывно, и мальчишка‑подручный обязан был следить за тем, чтобы чайники не иссякали.
В 12‑м часу хозяева направлялись в трактир купца Федорова, помещавшийся в одном из двух двухэтажных домов, стоявших посредине Гаврикова. Там за парой чая, а иногда за водкой и закуской велись дела, продавали, покупали, заключали договора, а иногда и просто прислушивались к разговорам за соседними столами, знакомясь таким образом и с конъюнктурой хлебного рынка, и с кредитоспособностью своих клиентов и конкурентов.
Дела отца — его поставки интендантству — требовали, чтобы он был в самом тесном контакте с хлеботорговцами, и когда он не отлучался из Москвы, не уезжал в свои деловые поездки, он непременно с 12 до часу бывал на «хлебной бирже» — такое прозвище носил трактир Федорова — и принимал участие в деловых переговорах хлеботорговцев. Прозвание «хлебная биржа» было дано трактиру Федорова не зря. Он действительно играл в те годы, в 1880–1890 гг., роль хлебной биржи, а в 1893 или 1894 г. в этом помещении было открыто официальное отделение московской биржи для производства учета сделок на зерновые продукты .
Дела отца шли хорошо, и в 1887 г. он решил осуществить свою давнишнюю мечту: жить в собственном доме.
В 1887 г. отец купил старый деревянный дом купца Аксенова, расположенный на верхней Красносельской улице . К дому примыкал большой участок земли с каменным двухэтажным флигелем и большой запущенный сад.
Передний старый деревянный дом отец решил сломать и на место его во всю ширину улицы построить большой двухэтажный каменный дом.
Отцу рекомендовали молоденького архитектора — некоего Жигардловича , он разработал по указаниям отца план дома и разбивку участка. Отец очень увлекался его работой и проводил с ним долгие часы за обсуждением предстоящей стройки. <…>
Сад был довольно большой; я полагаю, что он занимал не меньше двух десятин. Его полностью перепланировали. Было посажено много новых деревьев и ягодных кустов. Отец договорился с лучшим в Москве садоводством Иммера об уходе за садом. За 100 р. в летний сезон ежедневно из садоводства Иммера приходили девушки‑работницы, подметали сад, подстригали и подрезывали деревья и поливали насаженные цветы . <…>
Нам, детям, было уютно и просторно в больших светлых комнатах. Кроме четырех детских — нас ведь было девять человек — в нашем распоряжении была еще отдельная классная комната в два окна, с большим квадратным столом и клеенчатым диваном, на котором я любила кувыркаться.
У нас в доме была гувернантка, которая нас обучала русскому и французскому языкам и музыке. У моих младших сестер и брата была няня, а к старшим братьям приходил репетитор и учитель еврейского языка.
Жизнь наша текла спокойно, жизнь зажиточной, но скромной купеческой семьи.
«Что я знаю о семье моего мужа, о Шмелькиных?»
<…>
В Москву Шмелькин перебрался в 1870 г., одним из самых первых среди евреев. Каким образом он сумел овладеть правильной русской речью и письмом — не знаю, но он говорил по‑русски без акцента, правильно и писал без ошибок, не затрудняясь даже применением злосчастной буквы «ять». Шмелькин знал не только русский язык, он вполне прилично писал и говорил по‑немецки, а самое главное — это то, что он хорошо разбирался в постановке и значении банковского дела и в финансово‑экономических вопросах тогдашней России. Где и когда он их осознал, я совершенно не знаю. Про него можно определенно сказать, что это был self‑made man, человек сам себя воспитавший, причем окружающая действительность — русское царское законодательство — делала все, чтобы затруднить и задержать это развитие. «Так жаркий млат, дробя стекло, кует булат» .

<…> Как и у всякого уважающего себя еврея, у него была законная жена и целая куча детей — девять человек — три сына и шесть дочерей. Женился он рано, вернее, женили его рано, как это было в обычае у евреев. Жена его Эсфирь Адольфовна, урожденная Вульфсон, была существом чрезвычайно незначительным. Она себя ничем не проявляла и была всю жизнь женою мужа. Она была несомненно доброй, но доброта ее была пассивной. Дети ее любили, но никакого влияния она на них не имела и совершенно не претендовала на какое‑либо руководство их воспитанием или их образом жизни. Все это самодержавно диктовалось мужем, и я уверена, что за почти полувековую совместную с ним жизнь у Эсфири Адольфовны ни разу не появилась даже мысль, что можно сделать иначе, чем указал Герман Анисимович.
Хозяйкой Эсфирь Адольфовна была никакой, ни плохой, ни хорошей. В годы мужниного директорства банка у них велся большой открытый богатый дом, но делалось это как‑то без участия хозяйки. Муж давал ей распоряжения, и она только следила за тем, чтобы они выполнялись многочисленным штатом прислуги. В те годы домашнее хозяйство было нетрудно вести, весь вопрос был в деньгах, и дом можно было с помощью опытных прислуг поставить на любую ногу. Дом Германа Анисимовича был поставлен широко. Бывая по делам у крупных финансовых тузов в Москве, Петербурге и за границей, он насмотрелся на богатую жизнь и устроил свою по этому же подобию. Став директором банка, он нанял не просто квартиру, а дом‑особняк, так как директор банка по положению должен был жить в особняке. В отношении меблировки он также последовал примеру своих богатых знакомых, завел себе хорошую, но вместе с тем солидную мебель строгого стиля, купив ее у разорившегося камер‑юнкера Шаблыкина, особняк которого в Мамоновском переулке он снял под свою квартиру . Вышколенную прислугу получить было не сложно, точно так же не трудно было нанять англичанку для дочерей и студента‑репетитора для обучавшихся в реальном училище Фидлера трех сыновей . Таким образом, домашняя жизнь наладилась сама собой.
Стоила она Герману Анисимовичу дорого, потому что его жена не умела быть хорошей хозяйкой, но в годы благоденствия деньги для Шмелькина большой роли не играли, а жена и затем дочери постепенно привыкли к тому, что если нужна провизия, то следует позвонить к Елисееву или к Белову — лучшие в Москве магазины, — и они пришлют, а потом представят в конце недели счет. Если девочкам, а затем, когда они подросли, девушкам нужны были платья, то очень просто было заехать либо в магазин «Город Лион», либо даже (если нужно было нечто более нарядное) в мастерскую к Ламановой — лучшую мастерскую Москвы — и там по модели, надетой на девушке‑манекенщице, заказать платье или костюм целиком, не утруждая себя покупкой материала, подкладки, отделки и прочего. Когда барышням Шмелькиным что‑нибудь было нужно из туалета или домашнего обихода, они не думали, где можно это купить выгоднее, а только спрашивали, где найти самые лучшие подобные вещи, в каком магазине они достаточно шикарные. Они стремились найти первую портниху, первого сапожника, наилучший гастрономический магазин. Это вошло у них в привычку, казалось естественным, и, вероятно, им трудно было отвыкнуть от такого порядка, когда изменился весь экономический жизненный уклад.

В этом отношении судьба пощадила жену Германа Анисимовича Эсфирь Адольфовну. Она умерла в 1907 или в 1908 г., когда муж ее был еще очень состоятельным, и таким образом она до конца прожила без заботы о бытовых условиях. Муж ее умер в конце января 1917 г., т. е. перед самой Февральской революцией. И ему также не пришлось приспосабливаться к условиям новой жизни. Но избалованной благами жизни семье Германа Анисимовича пришлось много претерпеть, прежде чем она приспособилась к изменившемуся бытовому укладу.
Анна Германовна Гринкруг и ее cемья
ермановна Гринкруг родилась в 1860 г. в семье Германа Анисимовича Шмелькина в г. Шклове. Она была первым ребенком этой семьи, и на нее естественно обратилась вся любовь и забота обоих родителей, тем более что появившиеся вслед за ней два брата умерли вскоре после рождения. И только третий ребенок Шмелькиных, сын Александр , родившийся в 1870 г., выжил. Правда, что вслед за Александром в 1872 г. появился на свет Матвей, за ним в 1873 г. Яков, а далее почти ежегодно в продолжении шести лет рождалось по девочке. Они также выживали, и когда в 1883 г. родилась последняя дочь, Любовь, то семья Шмелькина насчитывала девять человек живых детей: три сына и шесть дочерей.

Но многочисленное появление братьев и сестер не оказало влияния на положение в семье Анны; она осталась неизменной любимицей отца и пользовалась непоколебимым авторитетом у обоих родителей, особенно у безынициативной и бездеятельной матери. Через пять лет после рождения Анны Шмелькины перебрались из Шклова в Москву . Там в это время (1870 г.) евреям было разрешено селиться исключительно в Зарядье, старинном квартале Москвы, расположенном между бывшей Варваркой, теперь улицей Разина, и берегом Москвы‑реки. Зарядье — узкая береговая полоса. Улицы там тесные, они спускаются от Варварки к Москве‑реке и застроены старыми скучными домами. Солнце почти не проникает на улицы, и весь квартал носит угрюмый и неприветливый характер.
Зарядье не было «гетто» в настоящем смысле этого слова, оно ничем не было отгорожено от других улиц, но еврейский квартал образовался там прочно по самовластию московской полиции. Когда евреи, пользуясь изменением законодательства, разрешающим некоторым категориям проживать в Москве, стали с 1870 г. появляться в столице, полиция по собственной инициативе разрешила им проживать исключительно в Зарядье. Такое положение продолжалось недолго, и уже с 1872 г. полиция стала «прописывать» евреев во всех районах города Москвы, где только они сами пожелают, лишь бы у них имелось установленное законом право жительства. Но еще много лет после отмены полицейского принужденья Зарядье продолжало оставаться как бы гнездом московского еврейства. Там долго ютились обслуживающие своих сородичей еврейские элементы: резники «кошерного» мяса, торговки и торговцы специфическими еврейскими яствами — еврейской колбасой, гусиным жиром, традиционными сладостями и т. д. Только изменившийся после революции 1918 г. быт разогнал весь этот люд. По плану реконструкции Москвы весь квартал Зарядье должен претерпеть значительные изменения: старые дома будут снесены, спускающийся к Москве‑реке берег будет поднят, и вся местность вплоть до Варварки будет занята огромным, прекрасным новым зданием одного из наших государственных учреждений. Но это еще дело будущего.
Переселившиеся в Москву в 1870 г. Шмелькины были принуждены поселиться в Зарядье. Там они сняли квартиру в так называемом Мурашовском подворье, где нашли много сородичей как из родного Шклова, так и из других городов Литвы и Белоруссии. В частности, Шмелькины там познакомились с семьями Эпштейнов и Дайцельманов . Это знакомство перешло в крепкую дружбу, которая потом продолжалась всю жизнь. В 1872 г. все эти три семьи выбрались из мрачного Зарядья. Эпштейны и Дайцельманы поселились на Арбате, в Хлебном переулке, в доме, который несколько лет позже был куплен стариком Эпштейном. Шмелькины наняли себе квартиру в Колпачном переулке, на Маросейке, в доме владельца нотопечатни Юргенсона.
Дети этих семей были подходящего возраста, и маленькая Анна Шмелькина нашла в своей однолетке Лизе Дайцельман и в дочерях Тимофея Моисеевича Эпштейна крепких подруг. Девочки взаимно дополняли друг друга. Резкая, живая Анна становилась сдержаннее в обществе рассудительной и спокойной Лизы Дайцельман, а последняя и девочки Эпштейн охотно подчинялись инициативе своей бойкой подруги. Когда пришла пора ученья, девочек почти одновременно отдали в пансион г‑жи Эвениус, впоследствии пансион Пуссель, у Красных ворот, где обучалось много девочек среднего интеллигентского купечества. <…>
У Шмелькина такой богатой родственной поддержки не было, и первые шаги его коммерческой деятельности дались ему нелегко. Не знаю, в связи с чем он на деньги, полученные от довольно состоятельного отца, начал небольшое дело по торговле чаем. Работал он в этой отрасли лет пять, дело давало небольшую прибыль, но Шмелькину развить его не удалось, и когда перед ним открылась другая перспектива, когда ему предложили должность в частной банкирской конторе Вальдгейма , то он, как он сам позже признавался, с радостью уступил свое чайное дело своему приятелю Вульфу Высоцкому. Последний оказался либо более счастливым, нежели Шмелькин, либо более умелым и широко развил свое дело. Через несколько лет фирма «Высоцкий и Гоц» — Гоц был зятем Высоцкого — стала одним из крупнейших чаеторговцев России, делала миллионные обороты. На бланках фирмы «Высоцкий и Гоц» до самой ликвидации ее Октябрьской революцией сохранился установленный первоначальным владельцем фирмы Шмелькиным штамп — лодочка, груженная чаем, с сидящими в ней тремя китайцами. Вульф Высоцкий всю жизнь оставался другом Шмелькина и часто в шутку повторял, что шмелькинские три китайца привезли счастие его фирме
.

Анна Шмелькина между тем подросла и превратилась в стройную девушку‑шатенку, небольшого роста, очень смуглую, с неправильными, но не некрасивыми чертами лица и очень живыми и умными карими глазами. Она была большой умницей, бойкой и веселой и к тому же имела дар острого словца.

<…> она оказалась разборчивой невестой и крепко браковала предлагаемых сватами женихов. Наконец в 1885 г. Анна Германовна вышла замуж за военного врача Александра Мироновича Гринкруга и уехала с ним в город Рязань, где тогда стоял его Великолуцкий полк. <…> Анна Германовна оказалась полковой дамой. Оказалось, что эта роль вполне подходит к ней. Она от природы была умницей и умела ладить с людьми. <…> Живая и остроумная, Анна сумела заставить себя полюбить и считалась одной из видных полковых дам. У нее бывало высшее офицерство и даже сам губернатор. К этому времени дела папаши Шмелькина шли в гору, он уже <…> мог посылать любимой дочери сначала ценные подарки, а затем и ежемесячно более или менее значительные денежные суммы, которые приходились как нельзя более кстати, чтобы подкрепить бюджет полкового врача.
<…> В 1893 г. Александр Миронович вышел в отставку, прослужив полковым врачом 25 лет и выслужив полную пенсию — 100 рублей в месяц. Впоследствии эти сто рублей служили Александру Мироновичу его карманными деньгами, а жалованье свое он целиком отдавал в распоряжение жены. Отставка Гринкруга была связана с тем, что его тесть Герман Анисимович Шмелькин, став во главе Московского международного банка, предложил зятю место управляющего смоленским отделением банка. Должность эта требовала дельного, честного человека, каким безусловно был Гринкруг, и обеспечивала ему значительный оклад, в три раза превосходящий содержание полкового врача. Александр Миронович с радостью принял это предложение, а особенно рада была Анна Германовна, которая всегда мечтала о зажиточной жизни.
Большой любви к хозяйству у Анны Германовны не было, но организаторскими способностями она владела, и дома она сумела поставить так, что семье жилось привольно и можно было принимать сослуживцев мужа. У нее было много врожденного вкуса, и в квартире Гринкругов было уютно без мещанских затей. Одной из отличительных способностей Анны Германовны было умение одеваться и любовь к этому. Для нее было исключительно важно одеваться к лицу, и на это она денег не жалела. Я помню, например, такой ее разговор. Одна из ее знакомых дам жаловалась, что ей не хватает денег, чтобы заказать себе платье. «Я этого не понимаю, — сказала Анна Германовна. — Вы просто не так делаете, как надо. Когда 20‑го числа ваш муж приносит вам жалованье (тогда жалованье выплачивали 20‑го числа), вы должны сейчас же идти к портнихе и заказать то, что вам нужно. Это первое дело, а если после в хозяйстве будут недохватки, то вы как‑нибудь перебьетесь до следующего 20‑го числа, а платье у вас будет».
Такого порядка в отношении своих туалетов Анна Германовна держалась всю жизнь: она была всегда хорошо одета «по моде и к лицу» и притом с большой тщательностью. <…>

Что было за этой привлекательной внешностью? Да почти ничего не было, ни плохого, ни хорошего. Анна Германовна не была ни добра, ни зла; она не была ни плохой матерью, ни хорошей. Ее жизнь сложилась так счастливо, что от нее много не требовалось. Она в первые десять лет брака благополучно родила мужу четырех сыновей . Для них нанимались кормилицы, няни, затем всякого рода учительницы и даже <…> гувернер‑француз. Мальчики в надлежащее время поступали в гимназию, а по окончании ее — в университет, но все это шло само собой без деятельного участия Анны Германовны. Налаженный дореволюционный распорядок позволял жизни идти самотеком и таким образом вся инициативность Анны Германовны была направлена в первую очередь на ее внешность, а затем на светскую жизнь и благопристойный вид ее квартиры. <…>
Дорогие читатели, если вы хотите поделиться своими или своих родных мемуарами о советской еврейской жизни и опубликовать на сайте «Земелах», пишите на zemelah@zemelah.online.
Гул Большого террора на подмосковных дачах
Воспоминания дочери о Самуиле Галкине
