Когда‑то Станислав Лем придумал удивительный жанр — рецензию на вымышленную книгу несуществующего автора. Из таких рецензий он составил целую книгу, которую назвал «Абсолютная пустота», или «Абсолютный вакуум». Развивая эту идею, я решился написать предисловие к ненаписанной книге и даже его издать. Нельзя сказать, чтобы это решение далось мне без сомнений: предисловие выйдет, а книга не состоится. Но в моем возрасте хочется довериться судьбе: что будет, то будет. В крайнем случае у меня в руках останется синица, а журавль улетит в небо. К тому же я не упущу возможность оправдаться (хотя бы перед самим собой). Ведь я пишу книгу, у которой темы нет.
Много лет назад я задал вопрос своему тогдашнему приятелю, а ныне известному композитору: «О чем твоя музыка?» Тот несколько опешил и ответил неопределенно: «Ну… о жизни и вообще…» О чем моя книга? О поисках смысла. Первая часть заглавия сообщает читателю именно это. Тему в моей книге заменяют мелодии, мотивы, ее пронизывающие. Таких мотивов много, и я не готов сказать, какой из них главный, а какие побочные. Чаще всего, пожалуй, речь идет о том, «как времени бремя избыть». Мандельштам назвал это «золотой заботой», а Соломон в премудрости своей рассудил иначе:
Слова Екклесиаста, сына Давидова, царя в Иерусалиме. Суета сует, сказал Екклесиаст, суета сует, — все суета! Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем? Род проходит, и род приходит, а земля пребывает вовеки… Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем (Еклл., 1:1–4, 9).
Вот уже здесь начинается спор. Спор — о смысле жизни, смысле истории, смысле текстов — сакральных и классических. Спорят поэты, писатели и философы, давно и недавно умершие, знакомые друг с другом и никогда не видевшие друг друга в лицо. В этот спор я вынужден вступить, не высказывая оценочных суждений, не вставая на сторону того или иного спорщика, но давая всем возможность высказаться. Искать смысл — не значит его найти. Здесь следует провести черту между возможным и невозможным. Возможно раскрыть смысл текста — в этом состоит честолюбие исследователя. На раскрытие смысла истории, стоящей за текстом, или вообще бытия я не претендую. Это уже задача богословов и философов, к каковым я себя не отношу.
Смысл всегда существует «для кого‑то», он нуждается в чьей‑то душе как в носителе, в сознании, в разуме. Там его и следует искать. Отсюда вторая часть заглавия, которую я позаимствовал у Льва Шестова из книги, называвшейся «На весах Иова (Странствования по душам)». Такого рода заимствование всегда сомнительно. Есть риск оказаться в позиции Козьмы Пруткова с его романтическими претензиями. Но у меня нет выбора: погоня за смыслом заставляет совершать поступки, которые не хочешь совершать, и произносить слова, которые не хочешь произносить. Душа самого Шестова, пожалуй, интереснее всех. Она не успокоилась на определенном смысле, но нашла повсюду бессмысленность (суету сует), что и навлекло на Льва Исааковича обвинения в отсутствии позитивного содержания. Я думаю, что эти обвинения следует адресовать не философу, а эпохе, в которую он жил, и, возможно, к истории в целом. По крайней мере, обратное еще не доказано.
Смысл (или бессмысленность), которую Шестов нашел, присвоили себе два великих художника, два лауреата Нобелевской премии — Иосиф Бродский и Исаак Башевис‑Зингер. По чистой случайности оба оказались евреями из Восточной Европы, нашедшими прибежище в США. Оба отличались неистребимым индивидуализмом и ненавистью к партиям, особенно социалистическим. Есть, правда, некоторая разница: Зингер — сын раввина, получивший талмудическое образование и писавший на идише, а Бродский синагоги чурался, слова на идише в стихах употреблял редко и о своем еврействе говорил, как правило, в прозе, а не в стихах. Но таковы обстоятельства истории, от Зингера и Бродского не зависящие. А в том, что от них зависело, в интеллектуальных пристрастиях, они совпадали поразительно, уклоняясь то к Шестову, то к Спинозе.
По чистой случайности Спиноза и Шестов также были евреями и притом непримиримыми оппонентами, «заклятыми друзьями». По крайней мере, Шестов всю свою философию построил на споре со Спинозой, с его панлогизмом, с трагическим чувством всеобщей разумности. Впрочем, и сам Спиноза вырос из спора с Маймонидом, как называли христиане рабби Моше бен Маймона, сокращенно — Рамбама. В XII веке Рамбам написал свой философский шедевр, «Путеводитель растерянных», под «растерянными» имея в виду таких, как Барух Спиноза, родившийся полтысячелетия спустя.
Развивая «еврейскую тему», я рискую впасть в «тавтологию» (и о ней в моей книге пойдет речь). Поэтому скажу, что в философские приключения Шестова, Бродского и Спинозы были вовлечены поэты, писатели и философы, не имевшие отношения к семени Израиля и даже испытывавшие к этому семени брезгливую ненависть. Это не помешало им стать любимцами тех, кого они ненавидели и презирали. Да и сам великий Маймонид евреев считал в философии профанами, а уважал арабов и греков. Тому, кто живет в России и занят поисками смысла, просто невозможно замыкаться в еврейской тематике. Отсюда в моей книге глава о споре между почвенниками и западниками в 90‑х годах прошлого столетия. Спор этот, развернувшийся вокруг 200‑летия Пушкина, удивительным образом не только бросает отблеск на последующие события, но и укоренен в философской политической традиции, восходящей от Платона к Гоббсу и далее.
Для еврейской тематики (волей или неволей я возвращаюсь к ней) события XX столетия важны неимоверно. Чем больше они уходят в прошлое, тем острее тревога, тем страшнее отсутствие смысла. Шестов эти события частью наблюдал, а частью предвидел. Бродский мог осмыслять их из своего прекрасного будущего, сознавая, что, если бы Красная армия не сломала хребет нацизму, никакого будущего для него бы не было. Зингер бежал от катастрофы, неизбежность которой тогда сознавал и суть которой потом пытался понять. Почти забытый философами и историками наставник Зингера Гилель Цейтлин бежать не захотел или не смог и погиб по пути в Треблинку. По случайности он был также учеником и другом Шестова, умершего в Париже незадолго до немецкой оккупации.
В своих странствованиях я не иду дальше конца прошлого столетия, хотя мой основной интерес, как и интерес всех, кто занят поиском смысла, расположен здесь и сейчас. Но, как было замечено выше, исследователю доступен смысл текста, но не смысл происходящего. И не из‑за того, что «вещи в себе» — за пределами видения. Как историк, я могу объяснить, почему что‑то произошло, но нахождение смысла истории означало бы понимание не прошлого, а будущего. Кант уверял, что такое понимание отняло бы у нас свободу воли. Зная заранее последствия своих поступков, мы превратились бы в механизмы, в куклы, лишенные страха и надежды. Между тем есть все основания для страха, а для надежды нет разумных оснований. Тем более она необходима, потому что на разум надеяться нечего. Как сказал Соломон в премудрости его:
Слова мудрых — как иглы и как вбитые гвозди, и составители их — от единого пастыря. А что сверх всего этого, сын мой, того берегись: составлять много книг— конца не будет, и много читать — утомительно для тела. Выслушаем сущность всего: бойся Б‑га и заповеди Его соблюдай, потому что в этом все для человека; ибо всякое дело Б‑г приведет на суд, и все тайное, хорошо ли оно или худо (Еккл., 12:11–14).