Университет: Свидетельские показания,

Обыкновенная история

Ева Ершова 26 января 2015
Поделиться

Мемуары Евы Николаевны Ершовой, урожденной Берковиц (1911, Умань — конец 1990‑х, Екатеринбург), встретились нам в Музее истории евреев России, в архиве поэта и переводчика Льва Озерова, которому в начале 1990‑х были отправлены, очевидно ради возможной публикации, каковой, однако, тогда не произошло. Спустя двадцать с лишним лет, с согласия и с помощью родственников Евы Николаевны, мы выполняем желание автора и публикуем «Обыкновенную историю».

Ева Николаевна Ершова. 1974

Ева Николаевна Ершова. 1974

I. НАЧАЛО

Небольшое вступление

Восемьдесят лет — очень большой отрезок времени в одной человеческой жизни. Пока человек живет в этом времени, он не всегда может оценить его: ложное кажется правдивым, ничтожно‑малое — значительным, черное — белым, и наоборот. Нужно остановиться и обернуться. Ретроспектива будет иногда круто менять оценки людей, событий, отношений, себя самой. Я обладала цепкой механической памятью, но способность к анализу напрочь отсутствовала в моем мышлении. Надеюсь, что жизненный опыт смягчил этот серьезный органический порок.

Восемьдесят лет — мост почти от начала века до конца его. Что принесет двадцать первый век, разумеется, уже не мне, а моим внукам и правнукам?

Наши родители перешагнули из девятнадцатого в двадцатый век. Что принес им новый век? Три революции, две мировые войны и одну гражданскую, вспомним русско‑японскую и советско‑финскую войны, упомянем Халхин‑Гол и Афганистан. Но это еще не все. Не обойдем молчанием три атомные катастрофы (новинка по сравнению с прошлым веком!), две из которых произошли вблизи Челябинска, где мы тогда жили, и Чернобыль. Все, за исключением Афганистана и Чернобыля, выпало на долю нашей матери. На какой счет отнести семьдесят с лишним лет марксистско‑ленинско‑сталинской эры, обрушившейся на плечи трех поколений? С чем сопоставить? С будущим — нельзя, оно неведомо, попробуем обратиться в прошлое.

В этом рассказе я ничего не буду выдумывать, в нем не будет ни одного вымышленного имени. Я постараюсь быть беспристрастной, не приукрашивать прошлое и не чернить настоящее. Все написанное здесь основано на моих воспоминаниях, рассказах нашей матери и ныне покойной двоюродной сестры Эвы Берковиц‑Габор, жившей в Бухаресте. Никаких записок у меня нет. Все мои ребячьи дневники, альбом с рисунками и стихами и записные книжки я уничтожила в марте 38 года, опасаясь ареста. <…>

 

Предки по материнской линии

Наши предки по материнской линии были «лытвики», литовские евреи, переселившиеся на Украину, на земли графов Потоцких, в начале XIX века, а может быть, и раньше. Наш прадед, имени не знаю, дед Шмуль Литвак, две его старшие сестры Хава и Рива, а позднее наша мать и ее старший брат родились в деревне Антоновке, около города Умани, бывш. Киевской губернии.

В деревне на берегу речки Уманки была «скала», как говорила мать, откуда брали гранит на памятники. Выражаясь современным языком, это был гранитный карь­ер. Прадед и дед торговали этим гранитом. Владельцами карьера они быть не могли, скорее всего, были приказчиками или, в лучшем случае, арендаторами. <…>

Надо полагать, что если не в этой, то в соседней деревне был хедер. Девочек в хедере не обучали, но женщины в синагоге читали молитвенник на древнееврейском языке, наша мама тоже умела читать.

В маленькой деревне не было синагоги, но в местечках Тальное и Буки, упоминаемых матерью, были религиозные учреждения. В Тальном был казенный раввин, в обязанности которого входила выдача документов о рождении, браке, смерти. Мать и отец венчались в Тальном, где им было выдано свидетельство о браке.

Присутствие десяти взрослых мужчин — старше 13 лет — давало совершать богослужение в частном доме, а также совершать такие религиозные обряды, как обрезание. Обряд обрезания нашего младшего брата Григория в апреле 1919 года совершался у нас дома. Меня и мать не пустили — женщины присутствовать не имели права.

Все праздники, посты, обряды, традиции еврейской кухни, кошер в деревне соблюдались неукоснительно.

Как общались украинцы и евреи? Основными языками были украинский и еврейский разговорный язык идиш. Многие украинцы понимали, а некоторые говорили на этом языке. Местный священник общением не гнушался, заходил в дом, едой не брезговал.

О столкновениях на национальной почве мать не рассказывала. Может быть, были отдельные стычки, но о национальной вражде она не говорила. В своих рассказах она приводила разговор двух крестьян‑украинцев:

— Грицько, ты был на ярмарке??

— Ну, был.

— А много там людей?

— Людей нет, одни жиды.

Люди, человек — украинцы, жиды — евреи, обычное бытовое выражение.

Смешанные браки были большой редкостью. Для того чтобы выйти замуж за «гоя», нужно было принять православие, креститься и венчаться в церкви. От вероотступницы отрекались и в семье говорили как об умершей. Мысль о том, чтобы жить невенчанной, никому в голову не приходила.

Вероотступничество считаю тяжким грехом. Других не осуждаю, для себя не приемлю. Наша мать была фанатически предана своему народу и своей вере, хотя жила в обстановке полного отрицания и даже поругания религии, так же как и я.

В начале 70‑х годов XIX века наш дед Шмуль Литвак (1850–1919) женился на девушке из той же деревни Хае‑Суре Дизик (1853–1916). У них было двое детей: наша мать Генендель‑Женя Шмулевна Литвак и сын Йона Шмулевич Литвак (1877–1936).

По достижении школьного возраста Йона был отдан в учение в аптеку учеником провизора. Надо думать, что в это время он получал среднее образование. Для того чтобы работать в аптеке, надо было знать не только русскую грамоту, но и латынь, и многое другое. Впоследствии он уехал в Варшаву, учился в Варшавском университете, где получил диплом и звание провизора. Вернувшись в Умань в 1908 году, Йона женился на девице из богатого дома Ольге Борисовне (Голде Берковне) Шнайдерман.

В 90‑х годах наш дед с бабушкой и нашей матерью переселился в Умань. Переселение в Умань было для матери большим событием. Перед переездом дед и бабушка поехали в город «смотреть квартиру». Для деревенской девочки «квартира» представлялась чем‑то совершенно необычайным вроде редкого зверя. Мама говорила, что она горько плакала и просила взять ее с собой. Ее отлупили и оставили дома.

Мама окончила Фундуклеевскую женскую гимназию в Киеве, переехала в Одессу, где училась в зубо­врачебной школе. Сдав положенные экзамены на медицинском факультете Харьковского университета в январе 1907 года, получила диплом и звание зубного врача. Она помнила еврейские погромы в Одессе в 1904–1907 годах, но рассказывать об этом не любила. Должно быть, это было очень страшно. Вернувшись в Умань, мама в 1910 году вышла замуж за нашего отца Николая Александровича Берковица.

Тяга к учению среди еврейской молодежи была очень велика, множество препятствий: процентная норма, право жительства в больших городах, недоступная плата за обучение — никого не останавливали. Мама рассказывала, что ученики‑экстерны, голодные и оборванные, учения не бросали.

Наш дед был простым приказчиком, но его сын и дочь получили достаточно высокое по тем временам образование и профессию, которая давала им и их семьям средства к существованию. В самых бедных многодетных семьях стремились дать образование старшим детям, которые потом помогали младшим.

 

Предки по отцовской линии

Наши предки по отцовской линии были поляки Моисеева закона, т. е. иудейского вероисповедания. Этим объясняется то, что члены семьи деда носили польские имена. Раввин в Умани отказывался венчать мать и отца, так как у отца было русское имя и отчество. Деду пришлось везти новобрачных и гостей в Тальное, где раввин был сговорчивее.

Александр Берковиц. Начало XX века

Александр Берковиц. Начало XX века

Нашего деда звали Александр, сын Ниссенов, Берковиц (1860–1941). В 80‑х годах девятнадцатого века дед жил в Москве, где родились наш отец Николай и его старшая сестра Регина. По роду занятий дед был небогатым фабрикантом.

В 1892 году по указу царя Александра III дед был вынужден срочно покинуть Москву как не имеющий права жительства и переехал сначала в Варшаву, а затем в Ригу, где впоследствии у него была фабрика детского белья, откуда мы получали красивые платьица, фартучки и другие детские вещи.

У деда Александра и бабушки Эйве Берковиц было четыре сына: Николай, Герман, Макс и Филипп и четыре дочери: Регина, Ядвига, Ида и Юлия. После рождения самого младшего, Филиппа, бабушка умерла, и дед женился на ее сестре. В семье говорили по‑немецки, и дети называли мачеху, приходившуюся им родной теткой, «танте Фанни».

У этой семьи трагическая судьба. Почти все ее члены погибли, потому что были евреями. Наш отец погиб в мае 1919 года в Умани. Юлия Александровна Берковиц‑Левик с мужем и сыном погибла в Бабьем Яру в Киеве в 1941 году. Наш дед Александр Берковиц погиб в Риге в 1941 году. Вместе с ним погибли его сыновья Герман с женой и тремя сыновьями, Филипп с женой, дочери Ида с мужем и сыном, Ядвига с мужем и дочерью. У наших предков нет могил, их останки покоятся в общей яме неизвестно где. Все они умерли мученической смертью. Их имена да будут навечно сохранены в памяти потомков.

Из всей семьи уцелели только Макс и Регина. На двадцать лет, с 1920‑го по 1940‑й, прервалась всякая связь с нашими родственниками. Изредка приходили скупые известия от Юлии из Киева. Упоминать в анкетах родственников за границей и переписываться с ними стало опасно. В 1938 году, после ареста моего первого мужа Юлия Иосифовича Вассермана, опасность усилилась, так как я очутилась в положении жены «врага народа».

В 1940 году, когда Латвия присоединилась к СССР, я получила из Риги посылочку (не по почте — кто‑то привез) и письмо, куда было вложено прошение в Нарком­индел от имени Александра, сына Ниссенова, Берковица о разрешении приехать из Бухареста в Ригу на постоянное жительство его сыну Максу Берковицу с женой и двумя дочерьми. В Наркоминделе мне вежливо объяснили, что в Европе идет война, у них связи нет и они ничем помочь не могут. Этот отказ спас жизнь Максу и его семье. Без сомнения, в Риге им суждена была гибель. В Бухаресте, испытав всяческие ограничения и унижения, Макс с семьей благополучно пережили Антонеску и Гитлера.

В 1946 году, когда я жила в эвакуации в Челябинске и носила свою девичью фамилию Берковиц, я неожиданно получила от «Общества по розыску пропавших евреев, Джойнт» открытку с адресом Регины и просьбой немедленно ответить. Следующее письмо я получила уже от Макса из Бухареста, где он сообщал, что все попытки получить какие‑либо сведения о Юлии и рижанах безрезультатны. Он умолял меня откликнуться, потому что я, очевидно, единственная, кто остался в живых.

В 1950 году Макс устроился бухгалтером на пароход, совершавший рейсы между Констанцей и Одессой, поехал из Одессы в Ригу, что в то время было нелегко, в надежде отыскать кого‑нибудь, кто бы мог помочь в поисках, но тщетно. Из 92 тыс. евреев, проживавших в Латвии в Риге, осталось в живых несколько человек. Дом, где жил Герман с семьей и дедом, ул. Меркеля, 12, и дом на Бривибас, 2, где была часовая мастерская, целы и по сей день.

Связь с моими родственниками опять оборвалась. Мой второй муж, Леонид Константинович Ершов, живший в вечном страхе ареста, категорически запретил мне писать. Лишь в 1967‑м, когда с великим трудом мне удалось попасть в Бухарест, я узнала об их судьбе. Макса и Регины уже не было в живых. Регина, богатая и бездетная женщина, эмигрировала в 1920 году в Палестину и умерла в Тель‑Авиве в 50‑х годах. Макс в 1916 году был призван в армию и отправлен на фронт. После ранения и демобилизации попал в гор. Болград, в Бессарабии, где женился. У Макса и Клары Берковиц было две дочери, внуки Макса и его правнуки теперь живут в Сиднее, в Австралии.

 

Наши родители

Николай Берковиц. Начало XX века

Николай Берковиц. Начало XX века

Наш отец Николай Александрович Берковиц (1884–1919), окончивший рижский Коммерческий институт, владевший тремя европейскими языками, служил в уманском отделении русского Торгово‑промышленного банка в должности иностранного корреспондента, а позднее был первым поверенным. По характеру отец был спокойным, уравновешенным человеком, педантично аккуратным во всем, что касалось его внешности и привычек.

Наши молодые тетушки и дядюшки очень любили нашу семью, подолгу гостили у нас в Умани. Приезжала из Киева Юлия, тоненькая девушка, недавно окончившая гимназию, свободно владевшая немецким и французским языками. Мадам Шалемо, парижанка, жена кого‑то из сослуживцев отца, отмечала, что Юлия говорит по‑французски свободнее, чем отец. Это понятно: ведь ему приходилось больше заниматься деловой перепис­кой, чем устным переводом. Приезжал из Риги Макс, говоривший по‑немецки с грубым рижским акцентом. Гуляка Макс, которому в ту пору было не более 19 лет, частенько являлся домой под утро. Тогда отец, который сердился очень редко, вытаскивал в прихожую чемодан Макса и требовал, чтобы Макс немедленно отправлялся домой. Появлялась мама, и дело кончалось миром.

Отец был очень предан семье и нежно любил детей. Он хотел иметь четверых, но мама успела родить только троих. Наш младший брат Григорий родился за месяц до гибели отца.

Я помню, в маленьком кабинете отца стоял большой письменный стол, электрическая настольная лампа под зеленым абажуром, этажерки с книгами. Он часто работал по вечерам, у него были ученики, а что он преподавал — банковское дело или языки, не знаю.

Политикой отец особенно не интересовался, читал газету «Киевская мысль». В общественной жизни активного участия не принимал, ни в каких партиях не состоял. Сильная близорукость, заставившая его перейти из Политехнического в Коммерческий институт (не мог заниматься черчением), обеспечила ему «белый билет» — осво­бождение от военной службы.

После прихода советской власти банк стал называться Народным, а отец, к великому его неудовольствию, был назначен комиссаром банка. Происходящие перемены, новая должность внесли в нашу семью тревогу, беспокойство, дурные предчувствия, которым, к несчастью, суждено было сбыться.

Когда отец погиб, мне шел девятый год, но я отчетливо помню его и сейчас. Худощавый, выше среднего роста, с усами, подкрученными по тогдашней моде, всегда хорошо одетый, в котелке, с тростью — таким я вижу его. Мой младший брат моложе меня на полтора года, мы росли вместе, отец очень любил нас. Придя со службы и отдохнув, он читал или играл с нами. Я взбиралась к нему на плечи. У него на макушке была маленькая лысинка, которую я называла «босое место». Отец курил и сам набивал гильзы табаком. От него нерезко и приятно пахло — дорогим одеколоном и табачным дымом. Он был очень музыкален, обладал хорошим слухом и часто напевал оперные арии, выстукивая ритм пальцами по столу. Мама говорила, что он любил и хорошо знал оперную музыку.

Наша мать Евгения Самойловна Литвак‑Берковиц (1887–1959), внешне очень привлекательная женщина, живая, экспансивная, очень деятельная и немного деспотичная, была полной противоположностью отцу. Должно быть, они как‑то дополнили друг друга.

Кофт, капотов и шлепанцев мать терпеть не могла, всегда была аккуратно одета, а ее густые и длинные иссиня‑черные волосы были красиво причесаны. Такой она осталась до конца своих дней. Косы она остригла только в 1935 году, отдавая дань моде. Чисто женскими делами — шитьем, рукоделием — мать не занималась, хотя все умела, на кухню ходила редко, никаких споров с кухаркой не вела.

По натуре мать была деловита, предприимчива и энергична. Вскоре после замужества она открыла зубо­врачебный кабинет. У нее работал зубной техник, делавший зубные протезы. Если учесть то обстоятельство, что зубы болят у всех, независимо от национальной принадлежности и социального положения, и то, что в городе и округе зубных врачей было, как говорится, раз‑два и обчелся, то, очевидно, она неплохо зарабатывала. Отец протестовал, говорил, что он сам в состоянии содержать семью, наша настойчивая мама выдерживала маленькие домашние баталии, но занятий своих не бросала.

Обычно она принимала больных часов с 10 утра, когда отец уходил на службу. Особенно большой прием бывал по воскресеньям, когда окрестные крестьяне ехали на базар. Кухарка с черного хода принимала подношения «докторице»: кур, сметану, мед и прочую снедь. Ра­зумеется, мы всего потребить не могли, да и в этом не было нужды, большая часть раздавалась бедным — но не нищим. Попрошайничество и пьянство еврейской общиной города строго запрещалось. Заботу о неимущих община брала на себя. Случаи пьянства среди евреев были большой редкостью. Люди боялись Б‑га и стыдились общественного осуждения. Крестьян‑украинцев нищих с сумой, просящих милостыню, я не помню совершенно. Вероятно, нищие были на базаре, у церкви, на кладбище. Мамины пациенты никак не производили впечатления обездоленных людей, думаю, что они платили достаточно хорошо.

Наши родители были веселыми и жизнерадостными людьми. Оба любили хорошую одежду, пользовались услу­гами лучших портных, дамские шляпки и котелки покупали в самых лучших магазинах, носили хорошую обувь «от Альшванга».

Хоть носишь ты ботинки от Альшванга,

Все ж не умеешь танцевать ты танго, —

запомнилась мне модная песенка тех времен.

Мама хорошо танцевала и неплохо пела еврейские песни и куплеты из модных оперетт.

Оба родителя были страстными картежниками, в воскресенье по вечерам они играли в клубе. Отец любил преферанс, мама предпочитала азартные игры и частенько бывала в проигрыше. Отец был недоволен, пробовал запретить, но тщетно. Впрочем, шумных ссор между ними не помню.

Если вспомнить «Даму с собачкой», «Трех сестер» Чехова, то провинциальная жизнь представляется скучной, полной сплетен, безделья, мелкой перебранки с прислугой, грязи, мух. Наши родители были современниками Чехова и принадлежали к той же среде, что и персонажи чеховских рассказов. Много лет спустя я спрашивала у матери:

— Как вы жили? Ни кино, ни театра, никаких развлечений!

— Мы жили прекрасно, — отвечала она, — у нас был дом, семья, был круг друзей и знакомых, часто гостили папины родственники. В город приезжали гастролеры, даже такие знаменитые скрипачи, как Хейфец и Эльман, в клубе бывали вечера с танцами. Зимой по вечерам мы читали, играли с детьми, папа любил раскладывать пась­янс. В хорошую морозную погоду мы катались на санках по городу (на извозчике). Нам никогда не было скучно.

 

Отношение к религии и национальности

Родители матери, живущие в Умани неподалеку от нас, были очень набожные люди. Я помню, как по пятницам бабушка зажигала свечи и молилась, дедушка ходил в синагогу. У них строго соблюдался кошер. У нас в доме бабушка никогда ничего не ела. Однажды, в Судный день, бабушка взяла меня с собой в синагогу. Мне было немногим больше четырех лет, но впечатление сохранилось и по сей день.

Внизу молились мужчины в молитвенных одеяниях и в ермолках. В храме было торжественно, слышно было только, как читали молитвы. Даже маленькая девочка не могла войти вниз.

Большая старобазарная синагога. Умань

Большая старобазарная синагога. Умань

На хорах сидели женщины в черных платьях, голова была обязательно покрыта черным шарфом — кружевным, шелковым или простым, в зависимости от достатка. Все читали молитвенник, многие плакали, молясь. Ни один мужчина не осмеливался подняться на хоры. Бабушка и дедушка соблюдали пост.

Теперь синагога в Москве «на [footnote text=’Хоральная синагога на ул. Архипова (до 1960‑го и после 1994 года — Б. Спасоглинищевский пер.).’]горке[/footnote]», больше похожая на клуб или на гулянье, перестала быть храмом. Женщины, не стесняясь, сидят внизу, с непокрытыми, растрепанными волосами, мужчины покрывают голову носовым платком, никто не умеет читать, никто не молится, раввин обращается к молящимся по‑русски. Утеряно все — язык, традиции, уважение к храму, к богослужению. На праздники бывает много народу, все толпятся в переулке, это, скорее, место общения, чем молитвы.

Нельзя сказать, чтобы в нашей семье совсем не придерживались традиций. У нас была русская (трефная) кухня, по этой причине бабушка у нас никогда не ела, но на Пасху все совершалось, как положено: все мыли, чистили, будничная посуда заменялась пасхальной, уносили хлеб, привозили из пекарни мацу. Из мацы кололи муку и пекли разные вкусные вещи.

— Евреи обманывают Б‑га, — шутила мама.

На праздник Пурим, день рождения матери, пекли треугольные пирожки с маком и черносливом (хументаш).

В отношении религии отец был вольнодумцем: в синагогу не ходил, на Пасху ел хлеб, поста не соблюдал. Такое отношение отца к религии я объясняю тем, что он рос, воспитывался и учился в таких больших городах, как Москва, Варшава и Рига, где традиции были не так сильны, как в провинции, а может быть, и тем, что он служил в учреждении, где соблюдались православные праздники.

После окончания института отец хотел открыть частную гимназию, но для этого надо было принять православие и креститься. Отец на это не согласился, хотя религиозным человеком не был.

Что же касается столкновений на национальной почве, то в 1915–16 годах было спокойно. Город Умань был населен преимущественно евреями — торговцами и ремесленниками, в большинстве своем многодетными бедняками. Врачи, аптекари, служащие частных коммерческих учреждений были евреи. Городские власти, железнодорожники, почтово‑телеграфные чиновники, учителя, военные были только русские, украинцы или поляки.

Перед большими еврейскими праздниками еврейская община города давала городским чиновникам высокого ранга крупные взятки, откупаясь от беспорядков. Думаю, что счет шел на тысячи, а может быть, и на десятки тысяч. В городе были и богатые евреи — домовладельцы, купцы, банкиры.

Помню, мать говорила, в 1917 году, после Февральской революции, в городе стало тревожно, поздно ходить было опасно, и если они задерживались где‑нибудь в гостях, то их провожал городовой, который получал за это «зелененькую».

 

Семья Шнайдерман

Рассказывая о наших родственниках, я не имею права забыть о семье, с которой нас связали не только родственные узы, но и простые житейские отношения. Доброта, сострадание и терпение помогли сохранить эти отношения дружественными в самых тяжких условиях и на всю жизнь.

У богатого купца первой гильдии Берко Шнайдермана и его жены Двойры было шесть дочерей и два сына. В самом центре города, на главной улице, стоял большой двухэтажный дом с садом, на первом этаже которого размещались гастрономический магазин, витрины его смотрели на Киевскую улицу, и москательная [footnote text=’Москатель — бытовая химия (краски, масла, клей).’]лавка[/footnote], выходившая в переулок. На втором этаже находилась просторная богато убранная квартира. Я помню длинную столовую, черного дуба высокие стулья с плетеными спинками и сиденьями, черный дубовый буфет, блеск серебра и хрусталя в буфете. Поразила меня выложенная белыми блестящими плитками ванная комната и уборная, большая темноватая прихожая.

Если рассказывать об этой семье, нужно назвать города Умань, Одессу, Москву, упомянуть о Констанце в Румынии, Сан‑Паулу в Бразилии, Сантьяго в Чили, Нью‑Йорк и Пибоди близ Чикаго в Америке, не забыть Париж, где умер, возвращаясь из Москвы в Сан‑Паулу, один из членов семьи. Как бы ни был велик мир, все‑таки мир тесен.

С некоторыми членами этой семьи, теперь уже не семьи, а целого клана, с многочисленными внуками и правнуками, невестками и зятьями разных национальностей, мне довелось через полвека встретиться в Москве.

Первым, кого я увидела, был Исаак Борисович Шнайдерман, младший сын старого Берко, именуемый в семье попросту Исачком. Я помнила его еще с 1925 года — преуспевающий «нэпач» в пальто с широким меховым воротником из настоящего котика! Котиковая шуба считалась в те поры верхом роскоши. Когда «нэпачей» стали ссылать в Соловки, Исачок нелегально покинул Россию, переправившись через речку Прут в Бессарабию, принадлежавшую тогда Румынии, оттуда в Констанцу, где жила его сестра, потом пересек Атлантический океан и обосновался в Бразилии, в Сан‑Паулу, куда позднее прибыли многие из его родичей. Исачок полностью повторил маршрут, о котором мечтал Остап Бендер, лишь с небольшой поправкой: вместо пламенной мечты Остапа — Рио‑де‑Жанейро — концом путешествия стал город Сан‑Паулу. Однако Исачку повезло больше, чем Остапу. В Бразилии он разбогател, потом обанкротился, потом поправил дела и снова стал богачом, завел незаконную семью еще при жизни жены, сойдясь с ее горничной. Коротко говоря, не зевал.

Вместе с Исачком переправлялся через Прут Борис Петрович Хмельницкий, в те годы близкий нашей матери человек. Мама помогала ему, даже провожала его в деревушку на берегу Прута, откуда шла интенсивная переправа на румынский берег. В качестве основы для будущего бизнеса Борис Петрович вез с собой кефирные грибки, для производства кефира из молока, говорили, что кефир в Бразилии называли «шампанским на молоке», и это сулило большие барыши. Оправдались ли надежды Бориса Петровича — не знаю.

В начале 1960‑х Исачок прибыл в Москву в сопровождении своего племянника Яши с женой Клотильдой и двумя взрослыми детьми. Приводить богатых родственников «из‑за бугра» в московские коммуналки в то время сугубо не рекомендовалось. Однако, пыхтя и задыхаясь, Исачок поднялся на пятый этаж надстроенного дома на ул. Огарева в гости к своей сестре Ольге Борисовне. Здесь, в одной комнате на 17 кв. м, проживало четверо.

— Б‑же мой, — говорил он, сокрушенно качая головой, — как можно так жить! У меня большой дом, дети разъехались, я живу один с черной прислугой.

Исачок помнил Москву времен НЭПа, когда у него была квартира на Поварской, обставленная с чисто нэповским размахом, полная дорогих вещей, в числе которых была серебряная чернильница, принадлежавшая лично графу Витте. <…>

Особое место в судьбе нашей семьи занимает Ольга Борисовна Шнайдерман‑Литвак (1885–1970), жена маминого брата Йоны. После гибели отца и деда в Умани в 1919 году наша мать с тремя детьми добралась до Ростова‑на‑Дону. Весь непосильный груз забот о нашей семье с первого же дня безропотно и безоговорочно приняла на свои плечи Ольга Борисовна, тетя Оля. Она не только делилась с нами всем, что имела, но оказывала такую помощь, проявляла такое участие и сострадание, какое описать словами невозможно. Она выхаживала меня после скарлатины, решала за меня все домашние задания по математике вплоть до седьмого класса, возила меня в больницу, когда я должна была рожать, разыскивала меня в Новочеркасске, чтобы предупредить о том, что меня собираются выгнать из института, и многое другое, чего не вспомнишь и не напишешь.

Продолжение

КОММЕНТАРИИ
Поделиться

Что было раньше: курица, яйцо или Б‑жественный закон, регламентирующий их использование?

И вновь лакмусовой бумажкой становится вопрос с яйцами. Предположим, что яйцо снесено в первый день праздника и его «отложили в сторону». Нельзя ли его съесть на второй день, поскольку на второй день не распространяются те же запреты Торы, что и на первый? Или же мы распространяем запрет на оба дня, считая их одинаково священными, хотя один из них — всего лишь своего рода юридическая фикция?

Пасхальное послание

В Песах мы празднуем освобождение еврейского народа из египетского рабства и вместе с тем избавление от древнеегипетской системы и образа жизни, от «мерзостей египетских», празднуем их отрицание. То есть не только физическое, но и духовное освобождение. Ведь одного без другого не бывает: не может быть настоящей свободы, если мы не принимаем заповеди Торы, направляющие нашу повседневную жизнь; праведная и чистая жизнь в конце концов приводит к настоящей свободе.

Всё в руках Небес

Все произойдет в должное время — при условии, что Вы примете к своему сведению высказывание рабби Шнеура‑Залмана из Ляд, которое повторил мой достопочтимый тесть и учитель рабби Йосеф‑Ицхак Шнеерсон, — что Святой, благословен Он, дарует евреям материальные блага, с тем чтобы те преобразовали их в блага духовные.