Голос в тишине. Повинную голову меч не сечет
В большой синагоге Жихлина царило праздничное возбуждение, перемешанное со священным трепетом. Множество свечей в начищенной до блеска медной люстре освещали лица собравшихся. Да, габай, староста, не поскупился, и первый вечер Рош а-Шана был наполнен светом, духовным и материальным.
Габай Нотэ правил в большой синагоге уже тридцать лет, а может, и все сорок, и никто, включая самого ребе Шмуэля-Абу, не мог с ним ничего поделать. Многие хасиды помнили его с самого детства. Он, казалось, не менялся с годами, такой же кряжистый, обросший длинной седой бородой, с кустистыми бровями и зычным голосом. Когда перед приемной ребе выстраивалась слишком длинная очередь желающих получить благословение, габай Нотэ без всякой жалости разгонял страждущих.
— Толкутся тут бездельники, — ворчал габай. — Сами ничем не заняты и ребе мешают. Благословение вам понадобилось, пожертвуйте приличную сумму на бедных, и будет вам благословение прямо от Всевышнего. А, денег нет, тогда учите Талмуд. Нет мозгов на Талмуд, — зубрите Мишну. Не получается Мишна — врете, бесстыдники! Нет такого еврея, который не был бы способен учить Мишну!
В глазах евреев Жихлина габай Нотэ был живым олицетворением прочности мира. Все менялось и переворачивалось, неизменным и незыблемым оставался только Нотэ со своими проклятиями, больше походившими на благословения.
Молитва шла своим чередом, уже приступили к чтению «Песни Давида». Когда дошли до слов «чьи руки чисты и сердце непорочно», ребе Шмуэль-Аба вдруг поднялся из своего кресла и сделал знак остановиться. Шум голосов тотчас же смолк.
— Чьи руки чисты, — произнес ребе. — И кто не крал, — добавил он после недолгой паузы.
— И кто не крал! — его голос взмыл вверх. — И кто не крал! — заполнил собой всю синагогу.
Хасиды стояли, затаив дыхание. На их глазах происходило нечто необычное.
Ребе принялся расхаживать по синагоге, повторяя:
— И кто не крал, и кто не крал, и кто не крал…
Страх и трепет охватили молящихся. Ребе искал вора, наглого вора, из-за которого невозможно начать молитву. Каждый принялся лихорадочно припоминать, уж не его ли имеет в виду праведник? Уж не совершил ли он, да, именно он, недостойный поступок, да к тому же и не обратил на него внимания. Взгляды хасидов уперлись в половицы, а поникшие головы погрузились в размышления и воспоминания.
Габай грозно перебирал взглядом присутствующих, пытаясь понять, кого имеет в виду ребе. Но синагога была набита битком, люди стояли вплотную друг к другу, и отыскать даже знакомое лицо в такой толпе было совсем непросто, а уж заметить вора…
— И кто не крал, и кто не крал, и кто не крал, — повторял ребе.
Вдруг в задних рядах наметилось движение. Какой-то человек стал пробираться к выходу. При обычных обстоятельствах на него не обратили бы внимания, мало ли по какой надобности еврею необходимо выйти, но тут все взоры устремились на него.
— Это еще кто? — буркнул в усы габай Нотэ. — Первый раз вижу…
Не успел незнакомец покинуть зал, как ребе вернулся на свое место и дал знак продолжить молитву.
Два дня Рош а-Шана пролетели, будто одно мгновение, заполненные долгими молитвами и продолжительными праздничными трапезами. Странные дни: с одной стороны, Всевышний вершит суд над миром, а сотворенным подобает пребывать в страхе и трепете. С другой — душу наполняет приподнятое настроение.
— Справедливый суд — это и есть праздник, — повторял габай Нотэ. — Душа знает: сегодня ее не обмишурят, не проведут, все будет честно и верно. Оттого и радость.
Неизвестный еврей, покинувший синагогу, — реб Нотэ не спешил называть его вором, а предпочитал считать неизвестным — больше не появлялся. Видимо, он нашел себе место в одном из молельных домов, которых в Жихлине, слава Богу, хватало. Когда праздник закончился, ребе Шмуэль-Аба подозвал к себе габая и вопросительно поднял брови. Тот кивнул и пустился в расследование.
О, если кто и был в курсе всего происходящего в Жихлине, то это габай большой синагоги. Однако обширные связи и крепкие знакомства габая на сей раз не понадобились, вскоре все прояснилось само собой, и эту историю реб Нотэ, как прямой очевидец, рассказывал еще много лет изумленным слушателям.
Неизвестного еврея звали Лемел, родом он был из Ловича и вел дела с польскими помещиками. В канун Рош а-Шана с самого утра он отправился в Грабов, село неподалеку от Жихлина, вернуть долг пану, владельцу этого села. Пан принял его весьма любезно, усадил за стол в своем кабинете, приказал слуге принести сладкой водки. Мешочек с монетами он только взвесил в руке, но пересчитывать золотые не стал.
— Я тебе верю, Лемел, — сказал он, тут же написал расписку, а мешочек небрежно бросил на стол.
Лемел спрятал расписку и собрался было уходить, но пан потребовал откушать с ним водочки.
— Куда же подевался этот бесполезный лентяй?! — вскричал он, видя, что слуга не спешит подавать. — Посиди, посиди, Лемел, таких соленых грибочков, как у меня, ты во всей Польше не сыщешь!
Пан встал из-за стола и направился в соседние покои разыскивать пропавшего слугу, и Лемел не успел ему объяснить, что хваленые, но некошерные грибочки он даже ко рту не поднесет, а водку перед Рош а-Шана пить не станет.
Лучше всего было незаметно исчезнуть, не дожидаясь, пока пан зажмет его в клещах своего гостеприимства. Лемел быстро выбрался из глубокого кресла, куда любезно усадил его хозяин, и уже пошел к двери, как ему в глаза бросился лежавший на столе мешочек с золотыми. Дальнейшее происходило само собой; одним движением Лемел подхватил мешочек, сунул его в карман и, как ни в чем не бывало, поспешил к выходу.
От своего поступка он захмелел сильнее, чем от водки. Вскочив в поджидавшую его коляску, он пустился в бегство, но не домой в Лович, куда пан сразу послал бы гайдуков, а в близлежащий Жихлин. Что он будет делать дальше, Лемел не знал, дурман легкой добычи отступил не сразу.
К окончанию праздника Лемел уже горько раскаивался в содеянном. Два дня, проведенные вдали от семьи, смахивали на тюремное заключение, куда он мог теперь запросто угодить, и весьма надолго. Сумма ведь не маленькая, а пан вовсе не дурак и сразу догадался, кто взял деньги. Если кто тут дурак, так это он сам, Лемел, сделавший такую глупость!
Будь что будет! И он отправился домой. Стояла сырая, свежая ночь, луны не было, как и положено в начале месяца, неисчислимые серебряные звезды, укоряюще мигали с высоты. Глядя на них, Лемел почувствовал свою ничтожность, и его проступок, прежде казавшийся ему, в общем, предосудительным, теперь, под этим безостановочным мерцанием, представал в его глазах как низкое и подлое преступление.
На въезде в Лович его задержал местный полицейский.
— Вот ты где, Лемел! — воскликнул полицейский. — Он себе, как ни в чем не бывало, на коляске разъезжает, а мы его третий день ищем! Разворачивай оглобли, дружок, поехали в участок, приказано тебя задержать. Ты, говорят, пана из Грабова обокрал.
Представителю власти Лемел каждый праздник подносил барашка в бумажке. Просто так, без всякой причины. На всякий случай, мало ли какая напасть может навалиться на еврея. И вот этот случай настал, и вереница барашков заставила полицейского вести себя почти дружелюбно.
— Поехали, — ответил Лемел, поворачивая лошадь. И тут ему в голову пришла мысль: если ребе догадался о его преступлении, надо умолять его о помощи.
— Об одном прошу, — сказал он полицейскому, — позволь записку моему ребе отправить.
— Какому такому ребе? — уточнил полицейский. — Жихлинскому, что ли?
— Да, ему.
— Ну, напиши, напиши, — согласился полицейский, немало наслышанный о чудотворце из соседнего городка. — Может, ребе тебе и поможет.
Заехали к знакомому, Лемел плохо слушающимися пальцами нацарапал записку. Он просил у ребе совета, как выкрутиться из тупика, куда его загнали его же собственные жадность и глупость.
Знакомый отправился в Жихлин, а Лемела полицейский поместил в камеру.
— Посиди, дружок, до утра, — добродушно объяснял он, запирая засовы. — Пан проснется, узнает, что ты здесь, приедет и решит, что с тобой делать. Захочет — к судье поведет, захочет — без суда запорет до смерти. Мы с тобой друзья, Лемел, но, уж извини, против силы не попрешь. А грабовский пан в наших краях — сила.
Лемел и без него это знал и уже не понимал, что подвигло его на такое безрассудство. Он сидел на койке, слушая доносящееся через зарешеченное окошко резкое покрикивание коростелей, напоминающее треск деревянной палочки по зубьям костяного гребня, и думал о том, что самый большой враг для человека — это он сам.
Ребе Шмуэль-Аба еще не ложился. Габай Нотэ, присутствовавший при том разговоре, рассказывал, что ребе взял в руки записку с брезгливой гримасой, которое почти сразу сменило выражение глубокого сострадания.
— Пусть он вернет деньги и повинится перед паном. Пусть расскажет, что у него сейчас на сердце.
— Если Лемел будет отпираться, пану могут и не поверить, — возразил знакомый. — А если он во всем сам сознается, его точно упекут на несколько лет.
— Пусть вернет деньги сразу, как только увидит пана. В Торе написано, что за воровство платят штраф, но не сидят в тюрьме. И пусть ничего не боится, все закончится хорошо.
Лемел так и поступил. Не успел грабовский пан переступить порог камеры, как он бросился ему навстречу и со слезами на глазах протянул мешочек:
— Простите! Сам не знаю, что со мной произошло.
— А я ведь проверял тебя, Лемел, — поглаживая усы, произнес пан. — Стоял за дверью и наблюдал через щель. Хорошо, что ты сейчас не стал запираться. Бес, значит, тебя попутал.
Лемел молча развел руками. Слезы потоком катились по его щекам.
— И то, что плачешь, тоже хорошо, — сказал пан. — Рассердил ты меня, изрядно рассердил. Хотел я злость свою кровью твоей утишить. Но, как говорят, повинную голову меч не сечет. Ладно, пошел вон, и чтобы в Грабове ноги твоей никогда не было.
Лемел, ни жив ни мертв, вышел на улицу и побрел к своему дому.
Голос в тишине. Великая суббота
Голос в тишине. Искры святости
